- Вот ваши деньги.
Бледногубый протянул мне купюру. Какие деньги, я помню точно - он ничего из моих рук не брал. Зачем он мне протягивает деньги, если я их не давал? Пока я сомневался, он сунул их в мой нагрудный карман и пошутил:
- В буфете пусто - на сцене густо. Пойдем Клара, скоро третий звонок.
Клара Бледногубого послушно встала и, задев меня лисьей лапой, последовала за спутником. Настроение мое покатилось по нисходящей. Мне опять захотелось уйти отсюда, но я вспомнил старуху на входе и передумал: незаметно не выйдешь. Я снова, с омерзением, прошептал : Клара Бледногубого. Какое отвратительно-красивое сочетание. Нет подлее ума извращенного литературной идеей. Нельзя уйти должником отсюда. Я встал и направился в зал.
Перед входом я уперся взглядом в служительницу и узнал в ней старуху. Естественно, теперь она здесь и дверь входную закрыла, и выйти мне все равно не удасться. А может, попробовать?
- Не сомневайся, заходи, - старуха полезла куда- то за портьеру, и прозвенел третий звонок. - Давай руку, проведу, свет уже потемнел.
Ох, не люблю я этого модернизма, думал я, держась за холодную ладонь старухи, как это она сказала - свет потемнел, куда там потемнел, просто напрочь черной сажей покрылся. Я ничего не видел, только тусклое зарево впереди - видно старуха шарила по рядам бледной лампочкой на севшей батарейке. Что было вокруг - не понять. Или огромный полупустой зал, или небольшое нафаршированное зрителями помещение, а может быть, и своды узкого туннеля? Меня снова дернули куда-то вперед, и послышалось шипение:
- Ну, где ты там? Помер, что ли, с голодухи?
Вокруг зашушукали. Следовательно - зал. Я осторожно ступал, как по трясине. Нет ничего опаснее в темноте, чем ступенька. Обычная, дециметровая, легкая при свете, в темноте она превращается в пропасть. Я знал отлично, как зависает в пустоте ступня, и каждый миллиметр превращается в томительное, изнуряющее душу расстояние. Как в той детской игре: становишься на доску, закрываешь глаза, тебя поднимают и заставляют спрыгнуть. Вот так же у меня заныли коленки, когда старуха остановилась и, подвинув меня чуть в сторону, приказала:
- Садись.
В последний момент я схватился за подлокотники и смягчил падение на без того мягкое кресло. Шшур - оно выпустило воздух, и мой локоть ощутил локоть соседа. Можно было, наконец, расслабиться и ждать, когда глаза привыкнут к темноте, и проявятся контуры первого действия. Но, черт его дери, мир раскололся надвое: мир звуков не вызывал подозрений, - покашливание, скрипы, шуршание одежд, а вот зрительные эффекты напрочь отсутствовали - после того, как погас старушечий фонарь, наступил абсолютный мрак. Теперь мне пришла в голову дурацкая идея, что посажен я вовсе не в зале, а - прямо на сцене, и как только зажжется свет первого акта, тут же и выяснится, в какое глупое положение я попал. Словно обоятельный буржуа из фильма Пазолини. А что, почему бы и нет? Вдруг это - театр одного актера, а не зрителя? Черт их знает, эти современные театры могут выкинуть и не такое. Да, взять бедного человека и выставить на сцену. А потом, при свете, всем рассмеяться, каково? Но почему меня? Чем отличен я от остальных? То есть, для себя-то я знаю, чем, но я не так глуп, что бы не представить впечатление окружающих от моего невзрачного существования. Да, я - трижды средний человек, по крайней мере, с виду. Конечно, изнутри наоборот, но то есть тело, недоступное поверхностному взгляду.
Нет, не может быть, она ведь обещала - без современных вывертов, с длинными разговорами. Хочу разговоров. Да, я чертовски хочу побывать в компании откровенных людей, конечно незаметно, зрительски, из зала, пусть не стесняются. Пора начинать.
* * *
Когда в зале наступила полная тишина, и, казалось, пропало напрочь уже все из нашего пространства, откуда-то с галерки ударил тонкий луч прожектора, и на сцене возник Бледногубый.
- Дамы и господа, товарищи, друзья, мы начинаем новую пьесу с маленького предисловия. Играть человека непросто, а жить его жизнью - и подавно. Искусство театра, наша великая школа учат быть натуральными, но можно ли быть естественными наполовину? Вы понимаете, о чем я тревожусь? Но все-таки премьера премьере рознь, и нужно повторить опять: давайте не будем притворяться, в конце концов, - надоело.
Бледногубый затрепетал, словно полотнище на ветру или, лучше сказать, как голографическое изображение в лазерных лучах.
- Да и чего уговаривать, ведь это - наша жизнь, а кроме нее, что еще может быть? Итак... Занавес!
Под занавесом оказалась обычное человеческое жилище, обставленное бедным мебельным гарнитуром начала шестедесятых. Притушенное, будто вечернее, освещение. В углу едва виднеется кровать, на которой лежмт мальчик. Больше никого, только далекие голоса, доносившиеся откуда-то из глубин театра - как будто есть и другие комнаты, и в них течет обычная домашняя жизнь. Мальчик лежит неподвижно. Минута за минутой проходит, но ничего не меняется и, стихшие вначале шуршание и покашливание в зале стали потихоньку оживать, грозя слиться с теми искусственными звуками. Я даже перестал дышать, желая, чтобы наконец, действие двинулось, иначе затянувшееся начало смажет его натуральность. Видители, я всегда сопереживаю театральному действию, особенно в начале спектакля, когда еще трудно втянуться и поверить, стараюсь сделать это нарочно и все боюсь, как бы остальные зрители не расслабились. Я всегда в такие минуты на стороне актеров. Тем более, когда так, в тишине все начинается, и особенно в этом случае. Ведь меня сразу, от одной только обстановки, охватило какое-то волнующее состояние, еще едва осознанное, но такое многообещающее. Мне понравилось оформление сцены, оно было в меру реалистическим (например сервант был настоящим, а окно справа - нарисованным), и все было каким-то очень домашним, даже не в смысле уюта и тепла, а в смысле, что вот этот неподвижний мальчик в белоснежной постели и эти вещи, и голоса вполне могли бы сожительствовать на самом деле. И еще было что-то.
Наконец, мальчик заворочался, сухо хрипнул и, будто во сне, позвал:
- Мама! Мама!
Тут стало ясно, что он не такой уж совсем, мальчик, а вполне подросток, и играет его женщина. Из-темноты донесся мужской голос:
- Посмотри, кажется Серенький проснулся!
Потом откуда-то справа появились Клара и Бледногубый, явно родители, и последовал приглушенный для мальчика диалог, из коего выяснилось, что мальчик болен уже почти неделю, а последние дни температура так скакнула, что он даже бредит, да и не просто, вообще, а довольно странной, многозначительной, судя по интонации Клары, идеей. Да что там интонация, сами ее слова, конечно, предназначавшиеся для зрителей, а не для мальчика, говорили о многом:
- Я ему медвежонка с красным ухом, а он не верит в меня a priori.
Меня это просто обожгло, и даже не тем, что я вообщее не люблю, когда актеры как бы между-прочим шушукаются с залом, приглашая зрителя в сообщники, какбудто я обязан именно вместе с ними лгать и притворяться, а более всего вот этим медвежьим ухом (я теперь заметил большого плюшевого медведя, с приделанным самодельным ухом из какой-то красной материи, лежавшего на полу, возле кровати больного). Я, помнится, в тот самый момент впервые почувствовал понастоящему неладное, но еще не совсем, и оттого даже начал списывать свою необычную реакцию, свое тревожное состояние, на иногда посещающее нас странное, пъянящее чувство - как будто все это уже когда-то было именно со мной. Бывает так с людьми: вдруг, внезапно, накатывает необычное состояние, будто с вами это уже происходило, и даже более того, вы уже как бы знаете наперед, что произойдет, т.е. можете даже это предвидеть. И вы, в оцепенении, и не имея возможности ничего изменить, как бы со стороны, наблюдаете за развитием сюжета.
Но тут было нечто другое. Ведь если бы было именно просто обычное чувство однажды прожитого, то я должен был бы сказать, что когда-то давно уже сидел в таком вот зале, на этом самом месте, на этом самом спектакле, т.е. еще раньше, в незапамятные времена, я уже был таким же вот зрителем. Но фокус-то был в том, и я очень скоро в этом убедился, что теперь со мной происходило нечто другое: раньше было не то, что я уже был зрителем, а был именно тем самым больным ребенком, потому что и слова, и, главное, этот проклятый медведь с красным ухом, это все как раз самое что нинаесть мое, личное! Я даже вспомнил, откуда это красное ухо - из моего пионерского галстука, разорванного в ребячьей потасовке и набитого ватином из моегоже старого зимнего в елочку пальтишка. Я еще в этом тогда себе не признался, а только загадал, что вот сейчас эта Клара подойдет ко мне, т.е. к мальчику-подростку, поднимет с пола игрушку и скажет: "Смотри медвежонок хуже тебя болел, а мы его вылечили, так неужели ты не поправишься?". А мальчик ей ответит: "Медведь, он же не живой, и ты не настоящая, ты играешь со мной".
Именно это и произощло. Клара сделала все, как по написаному, и мне стало страшновато. Да нет, чепуха, совпадение, не может быть все так, вон и обстановка совем другая, и шкаф бельевой совсем не похож, у нашего дверка никогда не закрывалась, а если ее закрыть, так она, через некоторое время со скрипом открыалась, и окно нарисовано неправильно, наше было выше и шире, и с двумя ставнями. И мама моя вовсе не похожа на Клару и никогда латыни не употребляла, а уж отец и Бледногубый - просто разные люди. Да и мальчик не тот. Теперь я узнал мою билетершу-актрису, и почему-то вспомнил ее упругое теплое бедро под натуральной кожей.
Когда билетерша произнесла угаданные мною слова, сосед справа озабоченно засуетился, потом попросил у меня бинокль и принялся с интересом разглядывать сцену. Вот это меня рассмешило. Ведь для постороннего человека ничего особенного не происходило на сцене, да и актеры были неизвестные. Чего там рассматривать постороннему человеку? Ну да, мальчик болен, ну и что - дети часто болеют разными страхами, а тут, как говорится, еще одни намеки и ничего конкретного, ведь конкретное мог знать только я - СЕРГЕЙ ВИКТОРОВИЧ НАЙДЕНОВ.
Я втянул поглубже в плечи голову и краем глаза оглянулся на моего соседа. Я почему-то подумал, что он украдкой следит за моей реакцией, но ошибся - тот просто впился в сцену. Тогда я посмотрел налево и, с облегчением вспомнил, что сижу у прохода. Почему я не сбежал отсюда раньше? Я застыл. На меня накатила отвратительная, приторная волна страха, старого, давно забытого детского страха. Не дай Бог вам почувстовать такое!
Послышался низкий подземный гул, и сцена начала поворачиваться - из темноты выплыла гостинная, и когда тонкая, сколоченная из фанеры стенка, словно лезвие ножа, перерезала сцену пополам, так, чтобы мы, зрители, могли одновременно наблюдать происходящее в обеих комнатах, вращение прекратилось. Мальчик остался на правой половине, а Клара перешла к Бледногубому в гостинную.
- С ним опять ЭТО, - сказала Клара опустив беспомощно руки.
- Чепуха, не волнуйся, ЭТО, может быть, ненадолго, ЭТО - временно, ведь доктор сказал - обычный детский синдром, температура спадет и все развеется.
- Но сейчас, что делать сейчас? Он подозревает нас во лжи, понимаешь, он не верит нам. Он прямо говорит: вы не настоящие.
- Не волнуйся, я же сказал - пройдет, дай лучше ему аспирин. Нужно сбить температуру.
- Хорошо, но как же...
- Я повторяю, ничего страшного, ведь взрослые обязаны знать больше, чем дети, и от этого детишкам кажется, будто от них что-то скрывают, ну а уж если скрывают что-то, то можно подумать и о всеобщей игре, он вырастет, поймет и успокоится. Не волнуйся.
- Но он так странно смотрит на меня, он боится меня, у меня сердце разрывается, когда он так смотрит на меня... - Клара сделала паузу и уже с каким-то сомнением добавила: - ведь я его мать.
- Ну конечно, господи, ты его мать, тебе больно от того, что ему плохо, и это нормально, ведь так должно быть.
Казалось, Бледногубый искренне волнуется, и я даже на секунду поверил ему, поверил, что он искренне переживает, и тоже хочет помочь и Кларе и их сыну, видите, до чего я доверчивый человек, но, слава богу, последующие события не дали мне расслабиться.
А произошло следующее. Пока продолжался этот душеспасительный диалог "разбитых несчастьем родителей", мальчик встал с постели, это было особенно подчеркнуто специальным прожектором, подошел к двери и прислушался к разговору родителей. Благодаря удачному расположению сцены было видно одновременно и родитетелей, и мальчика.
Мой театральный двойник стоял в длинной ночной рубахе, босиком, и прислонившись ухом к дверному косяку, изображал смертельное любопытство. Казалось, вся жизнь этого ребенка зависела от того, что он там услышит.
- Так он считает нас притворщиками? - наклонившись к самому уху Клары, громко спросил Бледногубый.
Та замахала руками, показывая жестами, что, мол, их сын подслушивает под дверью, и надо осторожнее выражаться. Бледногубый понимающе кивнул головой и, обращаясь к залу, еще громче изрек:
- Считать весь мир театром, - болезнь известная.- И, уже повернувшись к двери, добавил: - Но для ребенка с неокрепшим телом - губительная. Кто же мы, отец и мать - Актеры? Куклы?
Клара, зажав рукой рот, утвердительно закивала.
- Чепуха! А впрочем, быть может, это и к лучшему.
Бледногубый сделал паузу и бросил в зал:
- Пусть опыт станет нам судьбой.
Больше всего меня поразила стена, разделяющая сцену. Что бы она могла означать? Да и что она, на самом деле, разделяла, пока продолжалось действие? Неужели, она могла развести по разные стороны лицедеев? Неужели, они хотели меня убедить в том, что мальчик и родители противостоят друг другу в каком-то важном вопросе? В вопросе о существовании и бытии? Может быть, - да, стал я потихоньку догадываться о цели спектакля. Разделяя актеров на две неравные группы, они пытаются убедить публику в естественности одной из них. Мол, справа на самом деле есть несчастный больной воображением ребенок, а те, что слева - всего лишь марионетки, заучившие ранее написанные слова. Ну да, прием срабатывает - зал затих, увлекаясь действием. Но меня-то не проведешь. Я - то помню как все было на самом деле, когда я стоял под дверью и подслушивал разговор своих родителей. Все было не так. Мои настоящие родители убивались горем, а не шушукались с публикой. Ну да, появлялись время от времени какие-то незнакомые люди, быть может, врачи или далекие родственники, но они же не шушукались у меня за спиной, а если и говорили шепотом, то исключительно ради спокойствия моего воображения. Я так увлекся анализом происходящего (в чем, как вы могли убедиться, я достиг немалых успехов), что пропустил кусок действия.
Тем временем родители ребенка удаляются в глубину сцены, где стоит семейное ложе. Прожектор выхватывает из темноты мальчика. Тот уже открыл дверь и тихо, на ципочках, подоходит к столу и берет нож. Рассматривает его, подставляя в центр светового пучка - лезвие страшно и ярко блистает в детских руках. Затем отправляется к родительской постели. Зал в напряжении затих. Наступает пауза, в конце которой раздается зловещий скрип открывающейся дверцы бельевого шкафа.
Зал аплодирует. Опускается занавес.
* * *
Бежать, бежать, снова застучало в мозгу. Я делаю вид, что все это меня не касается, и, будто изголодавшийся зритель, спешу в буфет. Конечно, я ожидал какого-нибудь фортеля и со стороны зала, но здесь, слава богу, ошибся. Во всяком случае, ничего осбенного в зрительской массе не было обычные жители столицы и ее гости. Да и глупо предполагать, что такую массу народу, а в зале был аншлаг, специально наняли для розыгрыша. Да и что я такого придумал, - рассуждал я, перетоптываясь у выхода в фойе и все-таки следя боковым зрением за ближайшими окрестностями, - ведь и сам Бледногубый объяснил происхождение этого детского синдрома. Ну да, был у меня в детсве такой страх, ну и что, мало ли общих болезней?
Едва я вынырнул наружу и уже направился к выходу, как из неприметной боковой двери меня поманила тонкая женская рука, - сюда, мол, сюда. Господи, почему я никогда не могу отказать? Я очутился в узком коридорчике, почти в объятиях Клары.
- Как вам первое действие? - спросила она и, не дожидаясь ответа, увлекла за собой. - Пойдемте ко мне в каморку, перекусим, вы ведь, наверное, страшно голодны.
В ее "каморке" было в точности то, что я обычно рисовал, воображая театральную уборную какой-нибудь Сары Бернар. Зеркала, мягкая мебель с витыми ножками, шелковые портьеры , и запах, головокружительный запах кремов, грима и, конечно, духов. На сервировочномстолике дымился ужин: закуски, фрукты, бутылка шампанского в серебрянном ведерце... Откуда? Когда на прилавках по всей Москве одна килька, и та - в томатном соусе.
- Присаживайтесь, милый друг, поужинаем....
Я, огорошенный развернувшимся буйством света и роскоши, плюхнулся на пуфик, и она, любезно, подтолкнула ко мне столик.
1 2 3
Бледногубый протянул мне купюру. Какие деньги, я помню точно - он ничего из моих рук не брал. Зачем он мне протягивает деньги, если я их не давал? Пока я сомневался, он сунул их в мой нагрудный карман и пошутил:
- В буфете пусто - на сцене густо. Пойдем Клара, скоро третий звонок.
Клара Бледногубого послушно встала и, задев меня лисьей лапой, последовала за спутником. Настроение мое покатилось по нисходящей. Мне опять захотелось уйти отсюда, но я вспомнил старуху на входе и передумал: незаметно не выйдешь. Я снова, с омерзением, прошептал : Клара Бледногубого. Какое отвратительно-красивое сочетание. Нет подлее ума извращенного литературной идеей. Нельзя уйти должником отсюда. Я встал и направился в зал.
Перед входом я уперся взглядом в служительницу и узнал в ней старуху. Естественно, теперь она здесь и дверь входную закрыла, и выйти мне все равно не удасться. А может, попробовать?
- Не сомневайся, заходи, - старуха полезла куда- то за портьеру, и прозвенел третий звонок. - Давай руку, проведу, свет уже потемнел.
Ох, не люблю я этого модернизма, думал я, держась за холодную ладонь старухи, как это она сказала - свет потемнел, куда там потемнел, просто напрочь черной сажей покрылся. Я ничего не видел, только тусклое зарево впереди - видно старуха шарила по рядам бледной лампочкой на севшей батарейке. Что было вокруг - не понять. Или огромный полупустой зал, или небольшое нафаршированное зрителями помещение, а может быть, и своды узкого туннеля? Меня снова дернули куда-то вперед, и послышалось шипение:
- Ну, где ты там? Помер, что ли, с голодухи?
Вокруг зашушукали. Следовательно - зал. Я осторожно ступал, как по трясине. Нет ничего опаснее в темноте, чем ступенька. Обычная, дециметровая, легкая при свете, в темноте она превращается в пропасть. Я знал отлично, как зависает в пустоте ступня, и каждый миллиметр превращается в томительное, изнуряющее душу расстояние. Как в той детской игре: становишься на доску, закрываешь глаза, тебя поднимают и заставляют спрыгнуть. Вот так же у меня заныли коленки, когда старуха остановилась и, подвинув меня чуть в сторону, приказала:
- Садись.
В последний момент я схватился за подлокотники и смягчил падение на без того мягкое кресло. Шшур - оно выпустило воздух, и мой локоть ощутил локоть соседа. Можно было, наконец, расслабиться и ждать, когда глаза привыкнут к темноте, и проявятся контуры первого действия. Но, черт его дери, мир раскололся надвое: мир звуков не вызывал подозрений, - покашливание, скрипы, шуршание одежд, а вот зрительные эффекты напрочь отсутствовали - после того, как погас старушечий фонарь, наступил абсолютный мрак. Теперь мне пришла в голову дурацкая идея, что посажен я вовсе не в зале, а - прямо на сцене, и как только зажжется свет первого акта, тут же и выяснится, в какое глупое положение я попал. Словно обоятельный буржуа из фильма Пазолини. А что, почему бы и нет? Вдруг это - театр одного актера, а не зрителя? Черт их знает, эти современные театры могут выкинуть и не такое. Да, взять бедного человека и выставить на сцену. А потом, при свете, всем рассмеяться, каково? Но почему меня? Чем отличен я от остальных? То есть, для себя-то я знаю, чем, но я не так глуп, что бы не представить впечатление окружающих от моего невзрачного существования. Да, я - трижды средний человек, по крайней мере, с виду. Конечно, изнутри наоборот, но то есть тело, недоступное поверхностному взгляду.
Нет, не может быть, она ведь обещала - без современных вывертов, с длинными разговорами. Хочу разговоров. Да, я чертовски хочу побывать в компании откровенных людей, конечно незаметно, зрительски, из зала, пусть не стесняются. Пора начинать.
* * *
Когда в зале наступила полная тишина, и, казалось, пропало напрочь уже все из нашего пространства, откуда-то с галерки ударил тонкий луч прожектора, и на сцене возник Бледногубый.
- Дамы и господа, товарищи, друзья, мы начинаем новую пьесу с маленького предисловия. Играть человека непросто, а жить его жизнью - и подавно. Искусство театра, наша великая школа учат быть натуральными, но можно ли быть естественными наполовину? Вы понимаете, о чем я тревожусь? Но все-таки премьера премьере рознь, и нужно повторить опять: давайте не будем притворяться, в конце концов, - надоело.
Бледногубый затрепетал, словно полотнище на ветру или, лучше сказать, как голографическое изображение в лазерных лучах.
- Да и чего уговаривать, ведь это - наша жизнь, а кроме нее, что еще может быть? Итак... Занавес!
Под занавесом оказалась обычное человеческое жилище, обставленное бедным мебельным гарнитуром начала шестедесятых. Притушенное, будто вечернее, освещение. В углу едва виднеется кровать, на которой лежмт мальчик. Больше никого, только далекие голоса, доносившиеся откуда-то из глубин театра - как будто есть и другие комнаты, и в них течет обычная домашняя жизнь. Мальчик лежит неподвижно. Минута за минутой проходит, но ничего не меняется и, стихшие вначале шуршание и покашливание в зале стали потихоньку оживать, грозя слиться с теми искусственными звуками. Я даже перестал дышать, желая, чтобы наконец, действие двинулось, иначе затянувшееся начало смажет его натуральность. Видители, я всегда сопереживаю театральному действию, особенно в начале спектакля, когда еще трудно втянуться и поверить, стараюсь сделать это нарочно и все боюсь, как бы остальные зрители не расслабились. Я всегда в такие минуты на стороне актеров. Тем более, когда так, в тишине все начинается, и особенно в этом случае. Ведь меня сразу, от одной только обстановки, охватило какое-то волнующее состояние, еще едва осознанное, но такое многообещающее. Мне понравилось оформление сцены, оно было в меру реалистическим (например сервант был настоящим, а окно справа - нарисованным), и все было каким-то очень домашним, даже не в смысле уюта и тепла, а в смысле, что вот этот неподвижний мальчик в белоснежной постели и эти вещи, и голоса вполне могли бы сожительствовать на самом деле. И еще было что-то.
Наконец, мальчик заворочался, сухо хрипнул и, будто во сне, позвал:
- Мама! Мама!
Тут стало ясно, что он не такой уж совсем, мальчик, а вполне подросток, и играет его женщина. Из-темноты донесся мужской голос:
- Посмотри, кажется Серенький проснулся!
Потом откуда-то справа появились Клара и Бледногубый, явно родители, и последовал приглушенный для мальчика диалог, из коего выяснилось, что мальчик болен уже почти неделю, а последние дни температура так скакнула, что он даже бредит, да и не просто, вообще, а довольно странной, многозначительной, судя по интонации Клары, идеей. Да что там интонация, сами ее слова, конечно, предназначавшиеся для зрителей, а не для мальчика, говорили о многом:
- Я ему медвежонка с красным ухом, а он не верит в меня a priori.
Меня это просто обожгло, и даже не тем, что я вообщее не люблю, когда актеры как бы между-прочим шушукаются с залом, приглашая зрителя в сообщники, какбудто я обязан именно вместе с ними лгать и притворяться, а более всего вот этим медвежьим ухом (я теперь заметил большого плюшевого медведя, с приделанным самодельным ухом из какой-то красной материи, лежавшего на полу, возле кровати больного). Я, помнится, в тот самый момент впервые почувствовал понастоящему неладное, но еще не совсем, и оттого даже начал списывать свою необычную реакцию, свое тревожное состояние, на иногда посещающее нас странное, пъянящее чувство - как будто все это уже когда-то было именно со мной. Бывает так с людьми: вдруг, внезапно, накатывает необычное состояние, будто с вами это уже происходило, и даже более того, вы уже как бы знаете наперед, что произойдет, т.е. можете даже это предвидеть. И вы, в оцепенении, и не имея возможности ничего изменить, как бы со стороны, наблюдаете за развитием сюжета.
Но тут было нечто другое. Ведь если бы было именно просто обычное чувство однажды прожитого, то я должен был бы сказать, что когда-то давно уже сидел в таком вот зале, на этом самом месте, на этом самом спектакле, т.е. еще раньше, в незапамятные времена, я уже был таким же вот зрителем. Но фокус-то был в том, и я очень скоро в этом убедился, что теперь со мной происходило нечто другое: раньше было не то, что я уже был зрителем, а был именно тем самым больным ребенком, потому что и слова, и, главное, этот проклятый медведь с красным ухом, это все как раз самое что нинаесть мое, личное! Я даже вспомнил, откуда это красное ухо - из моего пионерского галстука, разорванного в ребячьей потасовке и набитого ватином из моегоже старого зимнего в елочку пальтишка. Я еще в этом тогда себе не признался, а только загадал, что вот сейчас эта Клара подойдет ко мне, т.е. к мальчику-подростку, поднимет с пола игрушку и скажет: "Смотри медвежонок хуже тебя болел, а мы его вылечили, так неужели ты не поправишься?". А мальчик ей ответит: "Медведь, он же не живой, и ты не настоящая, ты играешь со мной".
Именно это и произощло. Клара сделала все, как по написаному, и мне стало страшновато. Да нет, чепуха, совпадение, не может быть все так, вон и обстановка совем другая, и шкаф бельевой совсем не похож, у нашего дверка никогда не закрывалась, а если ее закрыть, так она, через некоторое время со скрипом открыалась, и окно нарисовано неправильно, наше было выше и шире, и с двумя ставнями. И мама моя вовсе не похожа на Клару и никогда латыни не употребляла, а уж отец и Бледногубый - просто разные люди. Да и мальчик не тот. Теперь я узнал мою билетершу-актрису, и почему-то вспомнил ее упругое теплое бедро под натуральной кожей.
Когда билетерша произнесла угаданные мною слова, сосед справа озабоченно засуетился, потом попросил у меня бинокль и принялся с интересом разглядывать сцену. Вот это меня рассмешило. Ведь для постороннего человека ничего особенного не происходило на сцене, да и актеры были неизвестные. Чего там рассматривать постороннему человеку? Ну да, мальчик болен, ну и что - дети часто болеют разными страхами, а тут, как говорится, еще одни намеки и ничего конкретного, ведь конкретное мог знать только я - СЕРГЕЙ ВИКТОРОВИЧ НАЙДЕНОВ.
Я втянул поглубже в плечи голову и краем глаза оглянулся на моего соседа. Я почему-то подумал, что он украдкой следит за моей реакцией, но ошибся - тот просто впился в сцену. Тогда я посмотрел налево и, с облегчением вспомнил, что сижу у прохода. Почему я не сбежал отсюда раньше? Я застыл. На меня накатила отвратительная, приторная волна страха, старого, давно забытого детского страха. Не дай Бог вам почувстовать такое!
Послышался низкий подземный гул, и сцена начала поворачиваться - из темноты выплыла гостинная, и когда тонкая, сколоченная из фанеры стенка, словно лезвие ножа, перерезала сцену пополам, так, чтобы мы, зрители, могли одновременно наблюдать происходящее в обеих комнатах, вращение прекратилось. Мальчик остался на правой половине, а Клара перешла к Бледногубому в гостинную.
- С ним опять ЭТО, - сказала Клара опустив беспомощно руки.
- Чепуха, не волнуйся, ЭТО, может быть, ненадолго, ЭТО - временно, ведь доктор сказал - обычный детский синдром, температура спадет и все развеется.
- Но сейчас, что делать сейчас? Он подозревает нас во лжи, понимаешь, он не верит нам. Он прямо говорит: вы не настоящие.
- Не волнуйся, я же сказал - пройдет, дай лучше ему аспирин. Нужно сбить температуру.
- Хорошо, но как же...
- Я повторяю, ничего страшного, ведь взрослые обязаны знать больше, чем дети, и от этого детишкам кажется, будто от них что-то скрывают, ну а уж если скрывают что-то, то можно подумать и о всеобщей игре, он вырастет, поймет и успокоится. Не волнуйся.
- Но он так странно смотрит на меня, он боится меня, у меня сердце разрывается, когда он так смотрит на меня... - Клара сделала паузу и уже с каким-то сомнением добавила: - ведь я его мать.
- Ну конечно, господи, ты его мать, тебе больно от того, что ему плохо, и это нормально, ведь так должно быть.
Казалось, Бледногубый искренне волнуется, и я даже на секунду поверил ему, поверил, что он искренне переживает, и тоже хочет помочь и Кларе и их сыну, видите, до чего я доверчивый человек, но, слава богу, последующие события не дали мне расслабиться.
А произошло следующее. Пока продолжался этот душеспасительный диалог "разбитых несчастьем родителей", мальчик встал с постели, это было особенно подчеркнуто специальным прожектором, подошел к двери и прислушался к разговору родителей. Благодаря удачному расположению сцены было видно одновременно и родитетелей, и мальчика.
Мой театральный двойник стоял в длинной ночной рубахе, босиком, и прислонившись ухом к дверному косяку, изображал смертельное любопытство. Казалось, вся жизнь этого ребенка зависела от того, что он там услышит.
- Так он считает нас притворщиками? - наклонившись к самому уху Клары, громко спросил Бледногубый.
Та замахала руками, показывая жестами, что, мол, их сын подслушивает под дверью, и надо осторожнее выражаться. Бледногубый понимающе кивнул головой и, обращаясь к залу, еще громче изрек:
- Считать весь мир театром, - болезнь известная.- И, уже повернувшись к двери, добавил: - Но для ребенка с неокрепшим телом - губительная. Кто же мы, отец и мать - Актеры? Куклы?
Клара, зажав рукой рот, утвердительно закивала.
- Чепуха! А впрочем, быть может, это и к лучшему.
Бледногубый сделал паузу и бросил в зал:
- Пусть опыт станет нам судьбой.
Больше всего меня поразила стена, разделяющая сцену. Что бы она могла означать? Да и что она, на самом деле, разделяла, пока продолжалось действие? Неужели, она могла развести по разные стороны лицедеев? Неужели, они хотели меня убедить в том, что мальчик и родители противостоят друг другу в каком-то важном вопросе? В вопросе о существовании и бытии? Может быть, - да, стал я потихоньку догадываться о цели спектакля. Разделяя актеров на две неравные группы, они пытаются убедить публику в естественности одной из них. Мол, справа на самом деле есть несчастный больной воображением ребенок, а те, что слева - всего лишь марионетки, заучившие ранее написанные слова. Ну да, прием срабатывает - зал затих, увлекаясь действием. Но меня-то не проведешь. Я - то помню как все было на самом деле, когда я стоял под дверью и подслушивал разговор своих родителей. Все было не так. Мои настоящие родители убивались горем, а не шушукались с публикой. Ну да, появлялись время от времени какие-то незнакомые люди, быть может, врачи или далекие родственники, но они же не шушукались у меня за спиной, а если и говорили шепотом, то исключительно ради спокойствия моего воображения. Я так увлекся анализом происходящего (в чем, как вы могли убедиться, я достиг немалых успехов), что пропустил кусок действия.
Тем временем родители ребенка удаляются в глубину сцены, где стоит семейное ложе. Прожектор выхватывает из темноты мальчика. Тот уже открыл дверь и тихо, на ципочках, подоходит к столу и берет нож. Рассматривает его, подставляя в центр светового пучка - лезвие страшно и ярко блистает в детских руках. Затем отправляется к родительской постели. Зал в напряжении затих. Наступает пауза, в конце которой раздается зловещий скрип открывающейся дверцы бельевого шкафа.
Зал аплодирует. Опускается занавес.
* * *
Бежать, бежать, снова застучало в мозгу. Я делаю вид, что все это меня не касается, и, будто изголодавшийся зритель, спешу в буфет. Конечно, я ожидал какого-нибудь фортеля и со стороны зала, но здесь, слава богу, ошибся. Во всяком случае, ничего осбенного в зрительской массе не было обычные жители столицы и ее гости. Да и глупо предполагать, что такую массу народу, а в зале был аншлаг, специально наняли для розыгрыша. Да и что я такого придумал, - рассуждал я, перетоптываясь у выхода в фойе и все-таки следя боковым зрением за ближайшими окрестностями, - ведь и сам Бледногубый объяснил происхождение этого детского синдрома. Ну да, был у меня в детсве такой страх, ну и что, мало ли общих болезней?
Едва я вынырнул наружу и уже направился к выходу, как из неприметной боковой двери меня поманила тонкая женская рука, - сюда, мол, сюда. Господи, почему я никогда не могу отказать? Я очутился в узком коридорчике, почти в объятиях Клары.
- Как вам первое действие? - спросила она и, не дожидаясь ответа, увлекла за собой. - Пойдемте ко мне в каморку, перекусим, вы ведь, наверное, страшно голодны.
В ее "каморке" было в точности то, что я обычно рисовал, воображая театральную уборную какой-нибудь Сары Бернар. Зеркала, мягкая мебель с витыми ножками, шелковые портьеры , и запах, головокружительный запах кремов, грима и, конечно, духов. На сервировочномстолике дымился ужин: закуски, фрукты, бутылка шампанского в серебрянном ведерце... Откуда? Когда на прилавках по всей Москве одна килька, и та - в томатном соусе.
- Присаживайтесь, милый друг, поужинаем....
Я, огорошенный развернувшимся буйством света и роскоши, плюхнулся на пуфик, и она, любезно, подтолкнула ко мне столик.
1 2 3