Она весела, она смеется каким-то скорым английским шуткам.
Вечером за ужином я не выдерживаю и объявляю пари. Стол удивленно затихает, ожидая, например, что я достану револьвер и предложу сыграть в русскую рулетку. Но я поступаю проще, я ставлю бутылку добротного армянского коньяка тому, кто решит первым математическую задачу из моего абитуриентского прошлого. Это мировое скопище мозгляков из почтенных научных центров бросается в бой, в особенности английские Кэмбридж и Оксфорд, а вслед и Массачусетский технологический в лице Тони. Все погружаются в простую с первого взгляда проблему. Я-то знаю, чем это все кончится. Выползаю из-за стола, прячу экономный скарб в холодильник и разваливаюсь в том самом шезлонге, шепча про себя волшебное "думан-думан..."
Не успеваю докурить первую сигарету, как появляется Руфь с неправильным решением. Я объясняю, в чем ошибка, и опять остаюсь в одиночестве. Теперь надолго. Через часик Руфь появляется снова, и мы идем к доске, на которой тоненькая рука выводит более сложный вариант решения, впрочем, тоже неправильный. Она удивленно смотрит на меня своими прекрасными глазами, наверно, осознавая, что я не такая простая штучка. К нам изредко подбегают с победным видом наши высоколобые друзья. Она сама развеивает их радужные надежды получить тут же коньяк. Мы наконец остаемся в одиночестве, и она - о, нетерпеливая уязвленная молодость! - просит показать решение. Она поражена его простотой и изяществом, но все-таки слегка расстроена. Я ее успокаиваю, как могу, мол, задачка-то на самом деле непростая, мол, и обстановка неподходящая, и замолкаю.
- Тут вас все обсуждают, - шепчет она.
Поскольку такое редкое явление на закрытом западном воркшопе, я в цетре внимания, и следят даже за тем, как я держу вилку и нож.
Я смущен и в то же время обрадован ее взаимностью. В ответ на мой она раскрыла свой секрет и тем самым как бы вступила со мной в тайный сговор. Воодушевленный таким продвижением, заговорщицки шепчу:
- Теперь у них надолго хватит других забот, - и поздно спохватываюсь, сообразив, что слишком забегаю вперед. Здесь она, следуя моим представлениям о холодной английской чопорности, должна была бы вежливо улыбнуться моему нахальному выпаду и молча отойти. Но она улыбнулась тепло и начала что-то выводить на доске. Возникла странная напряженная пауза. Она отвернулась к доске, и мне кажется, что наш разговор таки закончен и надо бы мне ретироваться, но уходить не хочется. Плавная изогнутая линия, проведенная создателем по тыльной стороне руки вниз к бедрам, слегка покачивается в такт поскрипыванию мелка. В неясном свете далекой лампы первым легким загаром чуть поблескивает нежная бархатистая кожа. Страшно не хочется говорить о математике.
"СЕРЕХА", читаю по детски выписанную кирилицу.
Слегка касаясь ее ладони, беру из ее руки мел, хотя рядом на доске их целая россыпь, дорисовываю палочку и ставлю две жирных точки.
- Откуда ты знаешь русский?
- Я английская шпион.
- А я агент Кэй Джи Би, - парирую я, вспоминая напутствия уполномоченного первого отдела и все три комиссии вкупе.
- Я знать.
- Откуда?
- Ты хотел украсть мой чемодан в аэропорту, ти большев?
Я не понял, но обиделся.
- У нас коммунистов называют большев.
- Хм, - хмыкнула моя беспартийная душа.
- Нет, не только коммунистов, всех, кто слишком многого хочет и сразу.
Ну уж большевик, так это точно.
В этот момент раздается страшной силы грохот, и я, грешным делом, вспоминаю корсиканских сепаратистов. Мы испуганно оборачиваемся. Взбешенный Тони, опрокидывая в сердцах стулья, уходит прочь от дурацкой русской задачи.
- Он хороший, но крези, - говорит Руфь. Мы незлобно смеемся. Потом замолкаем, и она, прикасаясь к моей ладони, берет мелок, хотя тоже видит их целую кучу на полке у доски, и выводит:
- Туман, - и справа дописывает английский перевод.
Я принимаю игру. Мы пишем в два столбика, обмениваясь волшебным мелком. Утро туманное, утро седое. Здесь мы запинаемся. Она с удивлением наблюдает, как я пытаюсь отыскать у себя на голове седой волосок. Но их еще так мало у меня. Я безапелляционно беру ее прядь и приставляю к своей, судорожно пытаясь вспомнить, как же по английски называются волосы. Ее щека так близка к моей, что я ничего не могу припомнить. Но она догадывается, уточняя что-то насчет стариков. Мы продолжаем дальше про нивы, ограничиваясь упрощенным вариантом поля, и снова запинаемся. Я вспоминаю "Сороу" Ван-Гога, но мне кажется это слишком жестко, и показываю на ее печальные глаза, но у нас в английском столбике получаются какие-то поля с глазами, и мы возвращаемся к вангоговскому варианту. Со снегом никаких проблем - он бывает и у них, к тому же ее предки по отцовской линии из Швеции, и, хотя там никогда не была, и отец с ними давно не живет, она понимает что и как может покрываться снегом. Она даже слегка поеживается на вечернем прохладном ветерке, но я ничем ей не могу помочь, не переступая правил приличия. Начало предпоследней строки кажется совершенно неопредолимым. На ум лезут нежно-ленивые обломовские мотивы, косвенные, далекие, русские, нехотя живущего, нехотя любящего, нехотя умирающего сознания. Наконец я сдаюсь. Мы ставим три больших вопросительных знака в надежде вернутся к ним потом. Да когда же потом, если у нас всего две недели? И я нехотя дописываю конец первого четверостишия. Она нараспев складно читает тургеневский столбец несколько раз, и мы тепло расстаемся, договорившись утром встретится на пляже.
На утренем пляже немноголюдно, и, если бы не пяток туристов, приплывших на надувных лодках с яхт поваляться на песочке, можно было бы подумать, что весь остров занят решением моей задачи. Но тут все мои надежды обрушиваются - из оливковых зарослей появляется Руфь в сопровождении Тони. Они радостно здороваются и расстилают рядышком со мной одно огромное махровое полотенце, и усаживаются на него вдвоем. Впрочем, Тони оказывается приятным собеседником и нахваливает задачу, решение которой ему рассказала эта английская шпионка. Я радостно улыбаюсь, а на душе скребут кошки. Конечно, красивой женщине можно простить многие недостатки, но только не болтливость. Впрочем, я не подаю виду, и мы мило беседуем. Тони показывает на обнаженные вокруг нас бюсты и риторически спрашивает, есть ли такие пляжи в Союзе, и тут же спрашивает у Руфи, почему она в купальнике. Первое меня трогает мало, а вот его вопрос о наряде мне лично нравится, по крайней мере становится ясно, что у них не было возможности обсудить это раньше.
Потом Тони вскакивает и поигрывая мышцами, с шумом ныряет в море. Руфь приглашает и меня, но я отказываюсь и, последив за уплывающими телами, сворачиваю свои пожитки и иду в душ. Я слишком изнежен социалистическим строем, чтобы купаться в воде с температурой ниже двадцати пяти градусов. Я включаю воду потеплее и пытаюсь смыть все утренние неприятности.
Следующие два дня теплая инглиш компани занята умственным трудом, не приносящим мне никаких тактических выгод. Мы все время втроем. Наконец наступает суббота, а с ней объявленный заранее пикник где-то в центре острова. Нам подают прозрачный, будто аквариум, автобус, и здесь выясняется, что один из испанцев таки нашел правильное решение, и он под аплодисменты прячет у себя приз. Пока я раздаю слонов, Тони занимает свободное с англичанкой место, и я в течении двух часов мрачно предаюсь туристическому восторгу. Настроение неуклонно стремится упасть в одну из многочисленных живописных пропастей, чему я, честно говоря, мало сопротивляюсь. На пикнике я мрачен и холоден. Меня не радуют ни дикие полосатые кабанчики, снующие по национальному парку, ни хрустальные водопады, ни даже сочные, дышащие жаром костра и пряностей корсиканские шашлыки.
Вокруг все веселятся. Особенно Тони - он на подъеме. Он рассказывает смешные анекдоты, он душа компании. Замечая мое унылое лицо, заявляет, что, сколько ни читал русских авторов, никогда их не понимал. На это Руфь ему советует попробовать почитать на английском, и вся компания взрывается дружным смехом, а Тони добродушно бросается пластмассовым стаканчиком. Всем весело. Но не мне.
Я беру пластмассовый бокал прохладного красного вина и удаляюсь на некое подобие утеса, увенчанного высохшей сосной. Одинокое, некогда шумевшее под напором неутомимого мистраля дерево. Оно еще не умерло, оно поет холодно-серебристой корой, и эта музыка созвучна моему настроению. На севере диком стоит одиноко на горной вершине сосна, шепчу я. Мне кажется, что только одиночество не имеет в нашем мире границ.
Но вскоре появляется Руфь. Она молча садится рядом, обхватив колени и угадывает главную идею развернувшейся картины. Я ничего не хочу слышать, я откидываюсь на спину и теперь вижу на фоне старого, еще тянущего свою песню дерева юное, дышащее неизвестной жизнью существо. Оно прекрасно, оно есть она, шепчу я на английский манер. Она здесь одна со мной, а внизу горы, а за ними море, а здесь только мы вдвоем. Я дотягиваюсь до ее спины и провожу рукой сверху вниз точно посередине. Это могло быть неслыханной вольностью еще неделю, еще день, еще минуту назад, но только не сейчас. Она, чуть повернув голову, щурясь от солнца, улыбается мне. Господи ты мой, все преграды, разделявшие нас, исчезли напрочь.
-Ты, большев, ты обиделся за то, что я сказала задачу Тони.
Да, да, да, я большевик, радостно шепчу я про себя.
Бывают мгновения, когда истина столь прекрасна, что не хочется быть оригинальным. Но нет, мы не бросаемся тут же в объятия, не замираем в первом долгом поцелуе, мы наслаждаемся произведенными разрушениями, мы парим над руинами нашей предистории, растягивая минуту озарения перед началом эпохи грядущей вседозволенности. Она моя, радостно и немного тревожно бьется сердце. Мы обречены быть вместе, поет душа, когда мы катим обратно вниз и наш аквариум наполняется красотой и светом и дивной корсиканской песней. Я начинаю любить эту землю, еще недавно такую чужую и непонятную, а теперь такую живую и близкую, как эта узенькая ладонь, лежащая на ее бедре.
* * *
Ах, эта сладкая красивая жизнь. Мы не расстаемся ни на одну минуту, хотя бы и в воображении. На следующее утро после первой теплой ночи, прямо в палатке, я увенчан сломанной поблизости оливковой ветвью и торжественно произведен в сэры. Теперь все дни наши. И долгие путешествия на гору, и прогулки по городу, и многозначительные взгляды под монотонный голос лектора. Мы все принимаем с радостью и покорностью, осеняя нашим счастьем. О, нет, наша неделя не сплошной романтический сон. Мы даже иногда ссоримся, например, из-за раннего, под утро, ее возвращения в отель, мол, ей нужно незаметно, пока спят друзья англичане, которые тут же разнесут про ее связь с русским большевиком, или поругиваемся в полусне из-за неподеленной узкой поролоновой подстилки и она с укором показывает мне розовые рубцы от жесткой корсиканской почвы. Или когда она пытается расплатиться в кафе отдельно и все-таки уступает, называя меня большевиком. Но наши размолвки так мимолетны, и мы над ними смеемся и предаемся друг другу. Ах как быстро тает наша счастливая неделя, как медленно мы это понимаем, не обращая внимания на горьковатый привкус, чуть соленый, словно поцелуй между морем и душем. И только настоящая русская печаль все больше и больше проступает на ее лице.
Внезапно, неотвратимо, жестоко накатывает наш последний день и последний ужин под открытым небом. Все уже собрались, столы накрыты. Она появляется у свадебного стола в воздушном белом платье, с рапущенными, неожиданными, как снег, выпавший в августе на золотистые плечи, волосами и в гробовом молчании садится рядом со мной. С одной из яхт доносится медленное танго. Господи ты мой, бедные, непутевые три партийные комиссии, прощайте любезно эту непоследовательность жизни, ведь я держался до последнего дня. Но тут мне становится так больно и горько, и мы, не замечая удивленных взоров, обнимаем друг друга и кружимся, покачивая весь остров - с обрывом, с горами и морем, с корсиканскими сепаратистами, и еще надеемся обмануть судьбу.
Утром мы улетаем в Париж, где ненадолго расстаемся: она меняет билет, откладывая день отлета, а я иду пред светлы очи советника нашего посольства, дабы засвидетельствовать свою целостность и невредимость и взять ключи от полупустого дома на Рю де Камп, где обязан провети последнюю парижскую ночь. Я бросаю вещи, обмениваюсь приветствиями с привратником, явно офицером каких-нибудь органов, клянусь ему всеми нашими ценностями вернуться до полуночи и, не замечая города, бегу к месту встречи.
Конечно, я появляюсь раньше и вижу пустующий парапет на пересечении моста Йены и берега Эйфелевой башни. Я пристраиваюсь локтями на теплом белом камне и гляжу в мутно-зеленое течение, а вижу печальные агатовые глаза. Нет и следа моей праздничной картины, пленка выгорела, краски пожухли. Вдруг она больше не появится, вдруг мы все перепутали, доверившись найденому взаимопониманию? Но ведь мы прожили с ней целую жизнь, а теперь я один. Какое грустное место - Париж. Но, черт побери, зачем тогда здесь поставлена эта гигантская металлическая конструкция, зачем такие архитектурные излишества, если мы не найдем друг друга?
Потом замечаю на мосту далекое светлое пятнышко и вижу, как она торопится на встречу со мной. Да, она, как и я, просто бежит и лишь на середине моста замечает мою сутулую фигуру, притормаживает, будто стесняется своего откровенного порыва. Впрочем, я делаю вид, что рассматриваю горшочные розы на пришпиленной к берегу барже, и поворачиваюсь, только когда она касается моего плеча. Мы молча, обнявшись, стоим, и я чувствую телом, как она истосковалась за эти два часа.
-Ты стал совсем седой как утро, - говорит она, спутывая наши волосы.
-Да, прошло много времени.
Не разлепляясь, мы идем вдоль берега Сены к нашей разлуке. Сколько можно обманывать судьбу, ведь я не могу сдать свой билет, я даже не могу быть с ней эту последнюю ночь и даже не могу позволить ей проводить меня завтра. Наша жизнь прожита, и нас уже не обрадует Париж. Нас не спасет ни Пантенон, ни мост Искусств, ни Лувр. Мы не видим Парижа, мы заняты поиском, мы ищем место нашей вечной разлуки. Мы пытаемся то здесь, то там разъять наши объятия и не в силах ни на чем остановиться. Где эта улица? Где этот перекресток, куда мы через много лет вернемся уже поодиночке? Мы знаем это наверняка и потому так придирчиво выбираем его. То нам кажется, что это старенькое кафе рядом с Сите, то лестница под Сакре Кер, окутанная сумраком июльского вечера, или решетка полуночного Тюильри, откуда нас выпроваживает, скрипя замками, полицейский. Все не то, за всем следует продолжение и остается капелька надежды. А ведь мы уже давно обречены, мы приговорены, и только дело за тем, как оно будет называться.
Шатильи. Через несколько минут придет последний поезд метро. Мы сидим на скамейке на пересечении наших линий и просто молчим, не отрываясь друг от друга. Я безумно опоздал к назначеному привратником времени, и это грозит мне замечанием к загранкомандировке, и я могу на долгие годы сделаться невыездным. А куда же мне выезжать, раз кончается наша жизнь? Куда еще спешить, ведь мы нашли это проклятое место. Что ждет меня по ту сторону? родной московский воздух? родные лица трех партийных комиссий? Меня вызовет уполномоченный первого отдела и попросит написать поподробнее об иностранных коллегах, а я пообещаю и ничего не напишу, и на три года останусь невыездным. Но это будет потом, а сейчас только Шатильи, огромный пустой холл, шорох эскалаторов и грустные глаза. Она не понимает, почему в эту последнюю ночь мы не вместе, почему завтра, еще целую половину дня до моего отлета, мы будем порознь в одном городе. А я ничего не могу объяснить. Я тыкаюсь носом в ее щеку, виновато прикасаюсь рукой и рабской, собачей походкой ухожу от нее навсегда.
январь, 1995
1 2
Вечером за ужином я не выдерживаю и объявляю пари. Стол удивленно затихает, ожидая, например, что я достану револьвер и предложу сыграть в русскую рулетку. Но я поступаю проще, я ставлю бутылку добротного армянского коньяка тому, кто решит первым математическую задачу из моего абитуриентского прошлого. Это мировое скопище мозгляков из почтенных научных центров бросается в бой, в особенности английские Кэмбридж и Оксфорд, а вслед и Массачусетский технологический в лице Тони. Все погружаются в простую с первого взгляда проблему. Я-то знаю, чем это все кончится. Выползаю из-за стола, прячу экономный скарб в холодильник и разваливаюсь в том самом шезлонге, шепча про себя волшебное "думан-думан..."
Не успеваю докурить первую сигарету, как появляется Руфь с неправильным решением. Я объясняю, в чем ошибка, и опять остаюсь в одиночестве. Теперь надолго. Через часик Руфь появляется снова, и мы идем к доске, на которой тоненькая рука выводит более сложный вариант решения, впрочем, тоже неправильный. Она удивленно смотрит на меня своими прекрасными глазами, наверно, осознавая, что я не такая простая штучка. К нам изредко подбегают с победным видом наши высоколобые друзья. Она сама развеивает их радужные надежды получить тут же коньяк. Мы наконец остаемся в одиночестве, и она - о, нетерпеливая уязвленная молодость! - просит показать решение. Она поражена его простотой и изяществом, но все-таки слегка расстроена. Я ее успокаиваю, как могу, мол, задачка-то на самом деле непростая, мол, и обстановка неподходящая, и замолкаю.
- Тут вас все обсуждают, - шепчет она.
Поскольку такое редкое явление на закрытом западном воркшопе, я в цетре внимания, и следят даже за тем, как я держу вилку и нож.
Я смущен и в то же время обрадован ее взаимностью. В ответ на мой она раскрыла свой секрет и тем самым как бы вступила со мной в тайный сговор. Воодушевленный таким продвижением, заговорщицки шепчу:
- Теперь у них надолго хватит других забот, - и поздно спохватываюсь, сообразив, что слишком забегаю вперед. Здесь она, следуя моим представлениям о холодной английской чопорности, должна была бы вежливо улыбнуться моему нахальному выпаду и молча отойти. Но она улыбнулась тепло и начала что-то выводить на доске. Возникла странная напряженная пауза. Она отвернулась к доске, и мне кажется, что наш разговор таки закончен и надо бы мне ретироваться, но уходить не хочется. Плавная изогнутая линия, проведенная создателем по тыльной стороне руки вниз к бедрам, слегка покачивается в такт поскрипыванию мелка. В неясном свете далекой лампы первым легким загаром чуть поблескивает нежная бархатистая кожа. Страшно не хочется говорить о математике.
"СЕРЕХА", читаю по детски выписанную кирилицу.
Слегка касаясь ее ладони, беру из ее руки мел, хотя рядом на доске их целая россыпь, дорисовываю палочку и ставлю две жирных точки.
- Откуда ты знаешь русский?
- Я английская шпион.
- А я агент Кэй Джи Би, - парирую я, вспоминая напутствия уполномоченного первого отдела и все три комиссии вкупе.
- Я знать.
- Откуда?
- Ты хотел украсть мой чемодан в аэропорту, ти большев?
Я не понял, но обиделся.
- У нас коммунистов называют большев.
- Хм, - хмыкнула моя беспартийная душа.
- Нет, не только коммунистов, всех, кто слишком многого хочет и сразу.
Ну уж большевик, так это точно.
В этот момент раздается страшной силы грохот, и я, грешным делом, вспоминаю корсиканских сепаратистов. Мы испуганно оборачиваемся. Взбешенный Тони, опрокидывая в сердцах стулья, уходит прочь от дурацкой русской задачи.
- Он хороший, но крези, - говорит Руфь. Мы незлобно смеемся. Потом замолкаем, и она, прикасаясь к моей ладони, берет мелок, хотя тоже видит их целую кучу на полке у доски, и выводит:
- Туман, - и справа дописывает английский перевод.
Я принимаю игру. Мы пишем в два столбика, обмениваясь волшебным мелком. Утро туманное, утро седое. Здесь мы запинаемся. Она с удивлением наблюдает, как я пытаюсь отыскать у себя на голове седой волосок. Но их еще так мало у меня. Я безапелляционно беру ее прядь и приставляю к своей, судорожно пытаясь вспомнить, как же по английски называются волосы. Ее щека так близка к моей, что я ничего не могу припомнить. Но она догадывается, уточняя что-то насчет стариков. Мы продолжаем дальше про нивы, ограничиваясь упрощенным вариантом поля, и снова запинаемся. Я вспоминаю "Сороу" Ван-Гога, но мне кажется это слишком жестко, и показываю на ее печальные глаза, но у нас в английском столбике получаются какие-то поля с глазами, и мы возвращаемся к вангоговскому варианту. Со снегом никаких проблем - он бывает и у них, к тому же ее предки по отцовской линии из Швеции, и, хотя там никогда не была, и отец с ними давно не живет, она понимает что и как может покрываться снегом. Она даже слегка поеживается на вечернем прохладном ветерке, но я ничем ей не могу помочь, не переступая правил приличия. Начало предпоследней строки кажется совершенно неопредолимым. На ум лезут нежно-ленивые обломовские мотивы, косвенные, далекие, русские, нехотя живущего, нехотя любящего, нехотя умирающего сознания. Наконец я сдаюсь. Мы ставим три больших вопросительных знака в надежде вернутся к ним потом. Да когда же потом, если у нас всего две недели? И я нехотя дописываю конец первого четверостишия. Она нараспев складно читает тургеневский столбец несколько раз, и мы тепло расстаемся, договорившись утром встретится на пляже.
На утренем пляже немноголюдно, и, если бы не пяток туристов, приплывших на надувных лодках с яхт поваляться на песочке, можно было бы подумать, что весь остров занят решением моей задачи. Но тут все мои надежды обрушиваются - из оливковых зарослей появляется Руфь в сопровождении Тони. Они радостно здороваются и расстилают рядышком со мной одно огромное махровое полотенце, и усаживаются на него вдвоем. Впрочем, Тони оказывается приятным собеседником и нахваливает задачу, решение которой ему рассказала эта английская шпионка. Я радостно улыбаюсь, а на душе скребут кошки. Конечно, красивой женщине можно простить многие недостатки, но только не болтливость. Впрочем, я не подаю виду, и мы мило беседуем. Тони показывает на обнаженные вокруг нас бюсты и риторически спрашивает, есть ли такие пляжи в Союзе, и тут же спрашивает у Руфи, почему она в купальнике. Первое меня трогает мало, а вот его вопрос о наряде мне лично нравится, по крайней мере становится ясно, что у них не было возможности обсудить это раньше.
Потом Тони вскакивает и поигрывая мышцами, с шумом ныряет в море. Руфь приглашает и меня, но я отказываюсь и, последив за уплывающими телами, сворачиваю свои пожитки и иду в душ. Я слишком изнежен социалистическим строем, чтобы купаться в воде с температурой ниже двадцати пяти градусов. Я включаю воду потеплее и пытаюсь смыть все утренние неприятности.
Следующие два дня теплая инглиш компани занята умственным трудом, не приносящим мне никаких тактических выгод. Мы все время втроем. Наконец наступает суббота, а с ней объявленный заранее пикник где-то в центре острова. Нам подают прозрачный, будто аквариум, автобус, и здесь выясняется, что один из испанцев таки нашел правильное решение, и он под аплодисменты прячет у себя приз. Пока я раздаю слонов, Тони занимает свободное с англичанкой место, и я в течении двух часов мрачно предаюсь туристическому восторгу. Настроение неуклонно стремится упасть в одну из многочисленных живописных пропастей, чему я, честно говоря, мало сопротивляюсь. На пикнике я мрачен и холоден. Меня не радуют ни дикие полосатые кабанчики, снующие по национальному парку, ни хрустальные водопады, ни даже сочные, дышащие жаром костра и пряностей корсиканские шашлыки.
Вокруг все веселятся. Особенно Тони - он на подъеме. Он рассказывает смешные анекдоты, он душа компании. Замечая мое унылое лицо, заявляет, что, сколько ни читал русских авторов, никогда их не понимал. На это Руфь ему советует попробовать почитать на английском, и вся компания взрывается дружным смехом, а Тони добродушно бросается пластмассовым стаканчиком. Всем весело. Но не мне.
Я беру пластмассовый бокал прохладного красного вина и удаляюсь на некое подобие утеса, увенчанного высохшей сосной. Одинокое, некогда шумевшее под напором неутомимого мистраля дерево. Оно еще не умерло, оно поет холодно-серебристой корой, и эта музыка созвучна моему настроению. На севере диком стоит одиноко на горной вершине сосна, шепчу я. Мне кажется, что только одиночество не имеет в нашем мире границ.
Но вскоре появляется Руфь. Она молча садится рядом, обхватив колени и угадывает главную идею развернувшейся картины. Я ничего не хочу слышать, я откидываюсь на спину и теперь вижу на фоне старого, еще тянущего свою песню дерева юное, дышащее неизвестной жизнью существо. Оно прекрасно, оно есть она, шепчу я на английский манер. Она здесь одна со мной, а внизу горы, а за ними море, а здесь только мы вдвоем. Я дотягиваюсь до ее спины и провожу рукой сверху вниз точно посередине. Это могло быть неслыханной вольностью еще неделю, еще день, еще минуту назад, но только не сейчас. Она, чуть повернув голову, щурясь от солнца, улыбается мне. Господи ты мой, все преграды, разделявшие нас, исчезли напрочь.
-Ты, большев, ты обиделся за то, что я сказала задачу Тони.
Да, да, да, я большевик, радостно шепчу я про себя.
Бывают мгновения, когда истина столь прекрасна, что не хочется быть оригинальным. Но нет, мы не бросаемся тут же в объятия, не замираем в первом долгом поцелуе, мы наслаждаемся произведенными разрушениями, мы парим над руинами нашей предистории, растягивая минуту озарения перед началом эпохи грядущей вседозволенности. Она моя, радостно и немного тревожно бьется сердце. Мы обречены быть вместе, поет душа, когда мы катим обратно вниз и наш аквариум наполняется красотой и светом и дивной корсиканской песней. Я начинаю любить эту землю, еще недавно такую чужую и непонятную, а теперь такую живую и близкую, как эта узенькая ладонь, лежащая на ее бедре.
* * *
Ах, эта сладкая красивая жизнь. Мы не расстаемся ни на одну минуту, хотя бы и в воображении. На следующее утро после первой теплой ночи, прямо в палатке, я увенчан сломанной поблизости оливковой ветвью и торжественно произведен в сэры. Теперь все дни наши. И долгие путешествия на гору, и прогулки по городу, и многозначительные взгляды под монотонный голос лектора. Мы все принимаем с радостью и покорностью, осеняя нашим счастьем. О, нет, наша неделя не сплошной романтический сон. Мы даже иногда ссоримся, например, из-за раннего, под утро, ее возвращения в отель, мол, ей нужно незаметно, пока спят друзья англичане, которые тут же разнесут про ее связь с русским большевиком, или поругиваемся в полусне из-за неподеленной узкой поролоновой подстилки и она с укором показывает мне розовые рубцы от жесткой корсиканской почвы. Или когда она пытается расплатиться в кафе отдельно и все-таки уступает, называя меня большевиком. Но наши размолвки так мимолетны, и мы над ними смеемся и предаемся друг другу. Ах как быстро тает наша счастливая неделя, как медленно мы это понимаем, не обращая внимания на горьковатый привкус, чуть соленый, словно поцелуй между морем и душем. И только настоящая русская печаль все больше и больше проступает на ее лице.
Внезапно, неотвратимо, жестоко накатывает наш последний день и последний ужин под открытым небом. Все уже собрались, столы накрыты. Она появляется у свадебного стола в воздушном белом платье, с рапущенными, неожиданными, как снег, выпавший в августе на золотистые плечи, волосами и в гробовом молчании садится рядом со мной. С одной из яхт доносится медленное танго. Господи ты мой, бедные, непутевые три партийные комиссии, прощайте любезно эту непоследовательность жизни, ведь я держался до последнего дня. Но тут мне становится так больно и горько, и мы, не замечая удивленных взоров, обнимаем друг друга и кружимся, покачивая весь остров - с обрывом, с горами и морем, с корсиканскими сепаратистами, и еще надеемся обмануть судьбу.
Утром мы улетаем в Париж, где ненадолго расстаемся: она меняет билет, откладывая день отлета, а я иду пред светлы очи советника нашего посольства, дабы засвидетельствовать свою целостность и невредимость и взять ключи от полупустого дома на Рю де Камп, где обязан провети последнюю парижскую ночь. Я бросаю вещи, обмениваюсь приветствиями с привратником, явно офицером каких-нибудь органов, клянусь ему всеми нашими ценностями вернуться до полуночи и, не замечая города, бегу к месту встречи.
Конечно, я появляюсь раньше и вижу пустующий парапет на пересечении моста Йены и берега Эйфелевой башни. Я пристраиваюсь локтями на теплом белом камне и гляжу в мутно-зеленое течение, а вижу печальные агатовые глаза. Нет и следа моей праздничной картины, пленка выгорела, краски пожухли. Вдруг она больше не появится, вдруг мы все перепутали, доверившись найденому взаимопониманию? Но ведь мы прожили с ней целую жизнь, а теперь я один. Какое грустное место - Париж. Но, черт побери, зачем тогда здесь поставлена эта гигантская металлическая конструкция, зачем такие архитектурные излишества, если мы не найдем друг друга?
Потом замечаю на мосту далекое светлое пятнышко и вижу, как она торопится на встречу со мной. Да, она, как и я, просто бежит и лишь на середине моста замечает мою сутулую фигуру, притормаживает, будто стесняется своего откровенного порыва. Впрочем, я делаю вид, что рассматриваю горшочные розы на пришпиленной к берегу барже, и поворачиваюсь, только когда она касается моего плеча. Мы молча, обнявшись, стоим, и я чувствую телом, как она истосковалась за эти два часа.
-Ты стал совсем седой как утро, - говорит она, спутывая наши волосы.
-Да, прошло много времени.
Не разлепляясь, мы идем вдоль берега Сены к нашей разлуке. Сколько можно обманывать судьбу, ведь я не могу сдать свой билет, я даже не могу быть с ней эту последнюю ночь и даже не могу позволить ей проводить меня завтра. Наша жизнь прожита, и нас уже не обрадует Париж. Нас не спасет ни Пантенон, ни мост Искусств, ни Лувр. Мы не видим Парижа, мы заняты поиском, мы ищем место нашей вечной разлуки. Мы пытаемся то здесь, то там разъять наши объятия и не в силах ни на чем остановиться. Где эта улица? Где этот перекресток, куда мы через много лет вернемся уже поодиночке? Мы знаем это наверняка и потому так придирчиво выбираем его. То нам кажется, что это старенькое кафе рядом с Сите, то лестница под Сакре Кер, окутанная сумраком июльского вечера, или решетка полуночного Тюильри, откуда нас выпроваживает, скрипя замками, полицейский. Все не то, за всем следует продолжение и остается капелька надежды. А ведь мы уже давно обречены, мы приговорены, и только дело за тем, как оно будет называться.
Шатильи. Через несколько минут придет последний поезд метро. Мы сидим на скамейке на пересечении наших линий и просто молчим, не отрываясь друг от друга. Я безумно опоздал к назначеному привратником времени, и это грозит мне замечанием к загранкомандировке, и я могу на долгие годы сделаться невыездным. А куда же мне выезжать, раз кончается наша жизнь? Куда еще спешить, ведь мы нашли это проклятое место. Что ждет меня по ту сторону? родной московский воздух? родные лица трех партийных комиссий? Меня вызовет уполномоченный первого отдела и попросит написать поподробнее об иностранных коллегах, а я пообещаю и ничего не напишу, и на три года останусь невыездным. Но это будет потом, а сейчас только Шатильи, огромный пустой холл, шорох эскалаторов и грустные глаза. Она не понимает, почему в эту последнюю ночь мы не вместе, почему завтра, еще целую половину дня до моего отлета, мы будем порознь в одном городе. А я ничего не могу объяснить. Я тыкаюсь носом в ее щеку, виновато прикасаюсь рукой и рабской, собачей походкой ухожу от нее навсегда.
январь, 1995
1 2