Наступило молчание. "Ты неплохо выглядишь, посвежел. Между прочим, тебе несколько раз звонили". "Кто звонил?" "Из издательства. Интересовались, где ты.- Пауза.- Ну что, будем спать?" "Будем спать",- сказал я и внезапно решил, что завтра же или даже сейчас, не откладывая, объявлю моей жене, что никуда не поеду; если она хочет остаться здесь дня на два, пожалуйста. Но на меня пусть не рассчитывает. Необъяснимым чутьем она угадала мое намерение и сказала: "Ладно". "Что ладно?" "Ладно, говорю, пора спать. Иди ко мне". И, так как я ничего не ответил, ибо находился в некотором ошеломлении, она добавила: "Ну в чем дело? На полу неудобно, только измучаешься". Я молчал. "Мне просто жалко, что ты проваляешься всю ночь без сна, да и пол холодный. Не ломайся. Ложись рядом со мной, будем просто спать. Я устала". Выходила какая-то нелепая история, я лежал на самом краю, рискуя упасть с кровати, но невольно касался моей жены лопатками, пятками ног. Она пробормотала: "Я же говорила... холодные, как лед". Несколько мгновений спустя мы приняли позы, более естественные в нашем положении, а что же еще оставалось делать? ХХХV Черные воды сомкнулись над нами, сон обхватил меня мягкими щупальцами, схоронил мое бездыханное тело на илистом дне; но это беспамятство продолжалось недолго, смутное, сумеречное сознание вернулось ко мне, как будто лунный луч заглянул в окно; я спал и не спал и во сне думал о сне. Несколько времени погодя я очнулся, я лежал в темной избе, которую уже привык считать своим домом, но оказалось, что и она была сном; некоторое время, сказал я, но должен себя поправить: сновидение, каким бы запутанным оно ни казалось, длится считанные мгновения; но и это выражение надо понимать условно, ведь время с его минутами и секундами существует только в дневном мире, где датчики регистрируют электрическую активность мозга, между тем как по ту сторону дня, в пространстве сна, времени нет или оно по крайней мере иной природы. Итак, я все еще находился там, вернее, наполовину там, как бредут через топкую заводь по колено в воде,- я все еще пребывал отчасти в стихии сна. Можно было бы сказать, что я оказался в двух временах, если время сна вообще можно считать временем. Можно было сказать, что я по-прежнему владел грамматикой сна - или она владела мною,- странные сочетания слов, немыслимые глагольные формы, небывалые части речи, для которых не существует названий, удивляли меня самого, несмотря на то, что принадлежали мне и родились вместе со мной: ведь язык - ровесник души. Я вернулся к началу моей жизни, в первые, ранние дни; на моих глазах, если можно так выразиться, происходило то, что когда-то произошло со всеми нами: рождение души из ночного первобытного хаоса; моя душа просыпалась и лепетала на языке, который уже в следующие мгновения станет невнятным ей самой. В следующие мгновения он покажется абракадаброй. Я застал этот миг двуязычия. Я все еще брел по топкому дну, я владел праязыком ночи, но думал о нем на языке дня; что же удивительного в том, что я прикоснулся к загадке литературы. Я догадался, что если мы видим сны, то сон в свою очередь и на свой лад видит нас, и литература способна - только она и способна - вернуть равноправие младенческому праязыку грез. Только она может продемонстрировать, что сон и явь - два равносильных способа нашего существования в двоякой действительности. Что здесь иллюзия, что правда? При взгляде оттуда наше бодрствование представляется загадочным сном, совершенно так же, как проснувшемуся человеку кажется абсурдом то, что происходило во сне. Что правда, а что обман? Я понял, что для литературы такого вопроса не существует. Утро настало, каких, быть может, еще не бывало от сотворения мира: тихое, нежное, переливчато-перламутровое; неяркое солнце неподвижно стояло в желтоватой дымке, как стареющая невеста в фате. Шелестя травой, гуськом мы прошли влажное огородное поле, пробрались сквозь кустарник и спустились к реке. На графитовой воде плясали искры, ближе к другому берегу вода казалась серо-молочной, серебристо-голубой; отплыв на середину реки, я обернулся, моя бывшая жена, в купальнике, широкобедрая, белорукая, с полуоткрытой грудью, все еще не решалась ступить в воду; брат стоял на том берегу, усердно приседал и размахивал руками. Завтрак на воле, в огороде за домом. Мои бумаги, как некий почетный мусор, были сложены на печном приступке, стол вынесен в огород. Они привезли продукты из города. Мой брат позвал соседа. Как-то само собою решилось, что мы не будем сейчас обсуждать мой отъезд. Пожалуй, заметила Ксения, поглядывая на небо, обещавшее замечательную погоду, пожалуй, сегодня не поедем. Эта глагольная форма - поедем, побудем была удобна тем, что могла относиться только к ним, к жене с братом, а могла иметь в виду всех троих; она подразумевала, что, конечно, мы поедем все вместе, и в то же время оставляла для меня лазейку. Мы как будто условились, что не будем говорить о том, о чем надо было поговорить. Так ли уж надо? И о чем? Зачем портить себе настроение в этот мирный, туманно-солнечный и постепенно становившийся приглушенно-жгучим день дряхлеющего лета? Аркаша явился, как всегда, в телогрейке, в ушанке, которую он снял, прежде чем сесть; жена раскладывала еду, разливала чай из медного чайника, она сидела с закрытыми глазами, подняв лицо к солнцу, а брат мой разговаривал с Аркашей. Я посматривал на мою жену, как мне представлялось, равнодушно-оценивающим взором человека, который провел ненароком ночь с незнакомой женщиной и спрашивает себя, красива ли она и сколько ей может быть лет. Ксения спросила, чувствуя на себе мой взгляд, не поднимая век: "А как же зимой?" "Чего зимой?" - спросил Аркадий. Она спросила, как они тут живут зимой. "Так и живем, чего ж! Дров эвон сколько хочешь". Он посмотрел на небо, на купы деревьев и промолвил: "Хорошо тут. Воля". "Куда же народ подевался?" "Какой народ?" "Односельчане. Колхозники". "Куда... Которые померли, а кто и деру дал". "А ты, значит, решил остаться". "Я-то? А куда мне бежать? Мне и здесь хорошо". "Сколько тебе лет, Аркаша?" Аркаша почесал в затылке и ответствовал: может, сорок, а может, пятьдесят. "Какого ты года,- переспросила моя жена, с закрытыми глазами подставив лицо солнцу,- по паспорту?" "Чего? - сказал Аркадий и поглядел в сторону.- Нет у меня никакого паспорта, на кой он мне..." Мой брат заметил, что теперь и у колхозников есть паспорта. "Мало ли что есть",- был ответ. "А если милиция спросит, что тогда?" "Нет у нас милиции". "А если приедет?" "Пущай приезжает". На дороге перед нашим огородом стояла, опираясь на палку, темная старушечья фигура. Солнце освещало ее так, что нельзя было разобрать лица. Невозможно было сказать, смотрит ли она на дорогу или на нас. Что ей надо, спросила моя жена, приставив ладонь к глазам; мы тоже обернулись. Аркадий степенно пил чай. "Листратиха,- сказал он презрительно.- Таскается тут". Он добавил: "И не зовите, все одно не услышит. Глухая". Мой двоюродный брат поднялся из-за стола. Солнце высоко стояло в бездонном, звенящем небе. С другого конца деревни доносились голоса, стихающий рокот механизма. Там возвышался, перегородив дорогу, заляпанный грязью подъемный кран на платформе с восемью колесами, снова прибывший неизвестно для чего, неизвестно откуда. Мой брат вышел, держа в обеих руках канистры, надеясь разжиться бензином у водителя; мы с Аркашей стояли у плетня. "Живите. Куда торопиться-то?" "Пора". "Куда спешить-то?" Я вздохнул. "Дела, Аркаша". "Подождут дела. Что, скучно тебе тут, что ль? Али бабы одолели?" Я развел руками. "Женщины, они, конечно, того,- заметил глубокомысленно Аркадий и сдвинул шапку на глаза.- Женщины, они..." Я согласился, что женщины - дело такое. "А ты плюнь,- посоветовал Аркадий,- ну их всех в ж...!" Зычный голос донесся с другого конца деревни: "Аркашка!" "Зовут, слышь,- сказал он.- А вы уезжать собрались. Чего заспешил-то?" Этот вопрос относился к брату. "Да я не знаю,- проговорил мой брат с сомнением,- ты как?" Я пожал плечами, мы оба взглянули на мою жену, которая по-прежнему сидела у стола, подняв к солнцу незрячее лицо, на носу у нее был наклеен лист подорожника. "Отгуляем, и поедете". "Аркашка! Мать твою!" "А то совсем оставайтесь",- сказал Аркадий. "Погода,- сказал мой брат,- лучше не надо". "У нас всегда погода в самый раз". "Урожай, наверное, будет хороший",- заметил мой брат. "Ладно, разорались,- сказал Аркаша, махнув рукой.- А чего? Оставайтесь. Никуда Москва не денется. Отгуляем, а там уж..." Он направился вразвалку к подъемному крану, служившему, как выяснилось, для разных нужд. Егор снимал с платформы ящики с напитками и харчами. Василий Степанович, в сапогах и расшитой по вороту белой рубахе навыпуск, препоясанный ремешком, руководил разгрузкой. ХХХVI Как некогда языческие капища становились подножием христианских базилик, как древняя вера отцов не умирает, а переселяется, словно душа в новое тело, в новый государственный культ, так престольные праздники тайно продолжают существовать под видом революционных годовщин, Международного женского дня, Дня космонавтов или работников железнодорожного транспорта. Не то чтобы верность обычаю предков была так уж сильна, но и похерить их невозможно: они лежат в этой земле; другое дело, что если бы, скажем, они воскресли, то чего доброго, оказалось бы, что и они все позабыли. Но что значит забвение? Позабыли, да не совсем; сказать, что хранят благоговейную память, тоже нельзя. Вот почему нет ничего несуразного в предположении, что, восстав из гроба, предки наши преспокойно уселись бы рядом с немногочисленными потомками пировать во славу железнодорожного транспорта. Ибо в конце концов всякий Париж стоит обедни и всякий праздник важнее, чем повод для него,разве вам не случалось пировать на именинах, не зная в точности, кто такой именинник, не приходилось бывать на поминках, когда уже через полчаса все забыли, кого поминают? Праздник - это и есть доказательство забвения, доказательство того, что жизнь одолела смерть и настоящее торжествует над прошлым; если бы мы спросили, по какому случаю, собственно, здесь гуляют, вопрос потонул бы в звоне стаканов и остался бы без ответа. Погода была превосходной. Погода была, по справедливому замечанию Аркаши, в самый раз. С утра раздавались крики, уханье, бабьи взвизги. Доносились обрывки песен и скрежет гармошки. Группы более или менее празднично одетых поселян двигались по улице; несли флаги и обрамленные полотенцами иконы; с изумлением каждый спрашивал себя, откуда вдруг набралось столько народу. За околицей, куда укатил подъемный кран, по другую сторону деревни, на широком лугу были расставлены столы или то, что их заменяло, хлопотали женщины, носились дети. Стоял грузовик с откинутыми бортами, блестели жидким латунным блеском раструбы геликонов, и над сидящими в кузове музыкантами покачивался и вздувался под легким ветром на шатких жердях кумачовый лозунг. Грохнула музыка, бум, бум, бум - бухал барабан, народ бросился на лужайку, стали поспешно рассаживаться. Музыка заглушала голоса. Сидящие на скамьях теснились, пропуская опоздавших. "Подвинься чуток... Да куды ж, вот я сейчас свалюсь... В тесноте, да не в обиде!" Сдержанный гул прорывался в промежутках между громыханьем оркестра, бабы озирались по сторонам, озабоченно подтягивали уголки платков. Вдруг все стихло. Василий Степанович с бокалом в руке, стоя за столом почетных гостей,- рядом старик-представитель с тусклым взором, с орденом на музейной гимнастерке, в сивых усах, рядом, выглядывая из-за мужниной могучей фигуры, круглолицая, в белоснежном платочке Мавра Глебовна, рядом Ксения Абрамовна в светлой шелковой кофточке с бантом и, само собой, супруг-путешественник,- Василий Степанович поднял руку, призывая к вниманию. В грузовике, однако, неправильно истолковали его жест, грянул туш. Публика гневно обернулась к музыкантам. Кое-кто, не выдержав, уже выпивал и закусывал. Музыка стыдливо замолкла. "Товарищи! - сказал Василий Степанович и гордо, мужественно обозрел односельчан.- Товарищи колхозники и колхозницы, механизаторы, доярки, труженики полей... Дорогие земляки! Разрешите мне, как говорится,- Василий Степанович крякнул,- от имени и по поручению! Мы собрались здесь в этот торжественный день, чтобы все как один... В ответ на неустанную заботу партии и правительства ответим новыми успехами, небывалым урожаем!" Раздались жидкие аплодисменты. Оратор продолжал: "Наше слово крепкое. Наш колхозный, трудовой закон - перво-наперво делом рассчитаться с государством. А то ведь у нас как получается? Как работать, так голова болит. А как пить да жрать, так мы все как один, небось никто не болен! (Одобрительный смех.) Верно я говорю, мужики?" Снова раздался смех. Возгласы: "Молодец, Степаныч, режь, ети ее, правду-матку!" Кто-то пробовал возразить: "Да ладно тебе... слыхали мы..." "А чего, правду говорит мужик". "Какой он тебе мужик? Языком чесать. Это они умеют". "Давай, Степаныч! Режь, ети ее..." "Ура!" - воскликнул Аркаша. Василий Степанович постучал вилкой о рюмку, оглядел собрание. "Разрешите считать ваши аплодисменты за единодушное одобрение..." "Ура, ура!" Все засвистели и затопали. "Слово предоставляется нашему дорогому гостю! Представителю райкома, персональному пенсионеру". "Дорогие товарищи, граждане нашей великой..." - начал бодрым фальцетом старик, украшенный орденом, но потерял нить мыслей и некоторое время беспомощно озирал столы, за которыми уже, не дожидаясь, вовсю пили и ели, смеялись, подливали друг другу, целовались и тискали женщин. "Поприветствуем товарища пенсионера, героя гражданской войны!" - вскричал председатель. "Помню, в двадцатом году..." - лепетал старик в гимнастерке. Кто-то спросил: "В котором?" "В двадцатом,- сказал старик.- Мы не так жили. Мы воевали. Жрать было нечего. Не то что теперь". "Ладно заливать-то..." Другой голос сказал удивленно: "Етить твою, никак Петрович?" "А ты его знаешь?" "Как не знать! Я думал, он давно помер". За столами пели: "Ехали казаки от дому до дому, подманули Галю, увезли с собой". Бабий хор дружно грянул: "Ой ты, Галя, Галя молодая!" "Разрешите мне! - надрывался, стуча вилкой, Василий Степанович.Предоставить слово!.." "Мы кровь проливали. А теперь? - продолжал старик.- Кабы знали, мы бы... Эх, да чего там...- Он взмахнул сухой ладошкой и возгласил: - За здрявие царя, уря-а!" Свист, хлопки и крики восторга. "Слово предоставляется,- сипел Василий Степанович,- товарищу писателю!" Шум стих, потом чей-то голос спросил, словно спросонья: "Чего? Кому?.." Путешественник нехотя поднялся, и все головы повернулись к нему. Некоторое время он молчал, как бы собирался с мыслями. Затем взглянул на Василия Степановича, на жену, на Мавру Глебовну, обвел грустным взором пирующих. "Дорогие друзья..." - проговорил он. "Писатель,- сказал кто-то.- А чего он пишет-то?" "Хер его знает". "Известно, бумажки пишет". "Чего резину тянешь? Давай, рожай!" "Товарищи, попрошу соблюдать тишину,- вмешался председатель.- Кто не желает слушать, тех не задерживаем". "Дорогие друзья,- сказал приезжий. Голос его окреп.- Работники сельского хозяйства! Новыми успехами ознаменуем! Все как один..." Раздались слабые хлопки, приезжий провел рукой по лбу и продолжал: "Я, собственно, что хочу сказать... Вот черт! Понимаете, хотел сказать и забыл. Забыл, что хотел сказать!" "Ну и хер с тобой!" - крикнул кто-то радостно. Председательствующий постучал вилкой о стакан. "Да, так вот... Для меня большая честь присутствовать на вашем празднике. Вот тут товарищ очень правильно сказал, что мы пишем бумажки. Так сказать, отображаем... Но, товарищи! Парадокс литературы заключается в том, что чем больше мы стараемся приблизиться к жизни, тем глубже вязнем в тенетах письма. В этом состоит коварство повествовательного процесса". "У меня вопрос",- поднял корявую ладонь мужик в железных очках, перевязанных ниткой, лысый, с жидкой бородой, по всему судя - тот самый, кто навестил приезжего в одну из первых ночей. "Пожалуйста",- сказал председатель. "Я вот тебя спросить хочу: ты зачем чужую избу занял? Ты разрешения спросил? Нет такого закона, чтоб чужую квартеру занимать". "Мой брат купил эту избу. Вот он тут сидит, может подтвердить. Я же вам объяснял..." "Нечего мне объяснять! Ты вот ответь". Кто-то сказал: "Да гони ты его в шею, чего с ним толковать?" "Кого?" - спросил другой. "Да энтого, как его..." Еще кто-то вынес решение: "Живет - и пущай живет". Писатель продолжал: "Что я хочу сказать? Литература служит народу. Так нас учили. Но, товарищи, чем мы ближе к народу, тем мы от него дальше. Таков парадокс... А! - И он махнул рукой.- Ребятки, может, станцуем, а?" "Вот это будет лучше",- заметил кто-то. "Бух! Ух! - ударил барабан. Тра-та-та, ру-ру-ру,- запела труба. И все повскакали из-за столов. Путешественник перешагнул через скамейку и пригласил даму. Оркестр играл нечто одновременно напоминавшее плясовую, "Марш энтузиастов" и танго "В бананово-лимонном Сингапуре".
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15