Он их даже надеть не может. Но разве это моя вина?
Он прожил еще пять лет, потом умер. Как-то вечером ему стало плохо, и, хотя знахарь в жилете из скунсовых шкурок жег над ним палочки, к рассвету он умер.
Это произошло вчера; могила была уже выкопана, и целый день люди прибывали в фургонах и повозках, верхом и пешком, чтобы угощаться жареной собачиной, секкоташем [секкоташ - блюдо из бобов и свинины] и печеным в золе мясом и присутствовать на погребенье.
3
- Это продлится три дня, - сказал Три Корзины, вернувшись со своим спутником в дом вождя. - Три дня, не меньше, и еды не хватит. Я уж видал, как это бывает.
Другого индейца звали Луи Черника.
- По такой жаре он пропахнет, - сказал Луи.
- Да. Всегда от них неприятности. Ничего, кроме забот и неприятностей.
- Может быть, не понадобится трех дней.
- Они далеко забегают. Запаху будет довольно, пока этот вождь уйдет в землю. Вот увидишь, что я прав.
Они подошли к дому.
- Теперь он может носить туфли, - сказал Черника. - Он может их носить на глазах у всех.
- Пока еще нет, - сказал Три Корзины. Черника вопросительно поглядел на него. - Он должен возглавить погоню.
- Мокетуббе? - спросил Черника. - Думаешь, он захочет, когда ему говорить - и то лень?
- А как же иначе? Ведь это его отец скоро начнет пахнуть.
- Это верно, - сказал Черника. - Значит, еще и сейчас он должен платить за туфли. Да. Они ему не даром достались. А? Как ты думаешь?
- А ты что думаешь?
- А ты?
- Я ничего не думаю. Иссетиббехе туфли теперь не нужны. Пусть Мокетуббе их берет. Иссетиббехе теперь все равно.
- Да. Пусть берет. На то он теперь вождь.
Перед домом был высокий, гораздо выше, чем крыша рубки, навес из корья на столбах из ошкуренных кипарисовых бревен, а под ним земляная терраска, истоптанная копытами мулов и лошадей, которых привязывали здесь в дурную погоду. В носовой части пароходной палубы сидели старик и две женщины. Одна ощипывала курицу, другая шелушила маис. Старик что-то говорил. Он был босой, в длинном парусиновом сюртуке и касторовой шляпе.
- Все идет прахом, - говорил старик. - Это белые нас губят. Мы жили себе и жили, и все было очень хорошо, пока белые не навязали нам на шею своих негров. В прежнее время старики сидели в тени, ели тушеную оленину и маис и курили табак и беседовали о чести и о важных делах. А теперь что? Даже старики изводятся насмерть, заботясь об этих дураках, которые любят потеть. - Когда Три Корзины и Черника взошли на палубу, старик замолчал и уставился на них. Глаза у него были тусклые, унылые, все лицо в мелких морщинках. - Сбежал, значит, и этот, - сказал он.
- Да, - ответил Черника. - Он убежал.
- Так я и знал. Я говорил. Теперь три недели будем за ним гоняться, как в тот раз, когда умер Дуум. Вот увидите.
- Тогда было три дня, а не три недели, - сказал Черника.
- А ты при этом был?
- Нет, - сказал Черника. - Но я слышал от других.
- Ну, а я там был, - ответил старик. - Целых три недели гонялись по болотам, по колючим зарослям. - Он еще что-то говорил, но оба индейца уже прошли дальше.
То, что когда-то было салоном, теперь представляло собой постепенно разваливающуюся, гнилую коробку; обшивка из красного дерева исчезла под слоем плесени, и лишь кое-где проступала еще золоченая резьба, образуя странные узоры, словно кабалистические знаки, полные таинственного значения; выбитые окна зияли, как пустые глазницы. Здесь стояло несколько мешков с семенами или зерном и передок ландо - оглобля, колеса и передняя ось, над которой изящным изгибом поднимались две рессоры. В углу была клетка из ивовых прутьев, в ней бесшумно и неустанно бегал взад и вперед лисенок. Три тощих бойцовых петуха копались в пыли; весь пол был усыпан их сухим пометом.
Индейцы прошли сквозь дыру в кирпичной стене и очутились в большом помещении, сложенном из потрескавшихся бревен. Тут стоял задок ландо и валялся на боку его кузов; окошко было заделано решеткой из ивовых прутьев, и сквозь нее просовывались головы еще нескольких бойцовых петушков - неподвижные, круглые, как бусины, сердитые глаза и рваные гребешки. В углу стояли прислоненные к стене первобытный плуг и два самодельных весла. К потолку на четырех ремнях из оленьей кожи была подвешена золоченая кровать, которую Иссетиббеха привез из Парижа. На ней уже не было ни пружин, ни матраца; пустая рама была аккуратно затянута крест-накрест сеткой из кожаных ремней.
Иссетиббеха пытался заставить свою молодую жену, последнюю по счету, спать в этой кровати. Сам он был склонен к одышке и проводил ночь полусидя в своем раскладном кресле. Вечером он удостоверялся, что жена легла в кровать, и потом долго сидел в темноте, притворяясь спящим - он спал всего три-четыре часа за ночь, - и слушал, как она с бесконечными предосторожностями вылезает из золоченой, затянутой ремнями кровати и укладывается на полу на стеганом одеяле, - слушал и тихонько смеялся. Перед рассветом она так же бесшумно перебиралась обратно на кровать и в свою очередь притворялась спящей, а рядом в темноте сидел Иссетиббеха, слушал и беззвучно смеялся.
В углу комнаты торчало два шеста, и к ним были прикручены ремнями жирандоли; тут же в углу лежал десятигаллоновый бочонок виски. Еще в комнате был глиняный очаг, а напротив очага раскладное кресло; в нем сидел сейчас Мокетуббе. При небольшом росте - в пять футов и один дюйм - он весил добрых двести пятьдесят фунтов. Он был одет в черный суконный сюртук, но рубашки не было, и его круглый и гладкий, как медный шар, живот выпирал над пояском полотняных кальсон. На ногах у него были туфли с красными каблуками. За его креслом стоял мальчик-подросток и обмахивал его опахалом из бахромчатой бумаги. Мокетуббе сидел неподвижно, закрыв глаза и положив на колена свои жирные, похожие на ласты руки. Его широкое желтое лицо с плоскими ноздрями было как маска - загадочная, трагическая, равнодушная. Он не открыл глаз, когда вошли Черника и Три Корзины.
- Он с самого рассвета их надел? - спросил Три Корзины.
- Да, с рассвета, - ответил мальчик. Движение опахала не прекращалось ни на минуту. - Сами видите.
- Да, - сказал Три Корзины. - Мы видим.
Мокетуббе не шевельнулся. Он сидел, как изваяние, как малайское божество в сюртуке и кальсонах, с голой грудью, обутое в вульгарные туфли на красных каблуках.
- Будь я на вашем месте, - сказал мальчик, - я бы его не трогал.
- Ты бы, может, и не трогал, - сказал Три Корзины. Они с Черникой присели на корточки. Мальчик продолжал помахивать опахалом. - Слушай, о вождь! - начал Три Корзины. Мокетуббе не шевелился. - Он убежал.
- Я вам говорил, - сказал мальчик. - Я знал, что он убежит. Я вам говорил.
- Да, - сказал Три Корзины. - Много вас таких, которые потом говорят то, что надо было знать раньше. А почему же вы, умники, вчера ничего не сделали, чтобы этому помешать?
- Он не хочет умирать, - сказал Черника.
- Отчего бы ему не хотеть? - сказал Три Корзины.
- А отчего бы ему хотеть? - вмешался мальчик. - Что он все равно когда-нибудь умрет, это еще не причина. Меня бы это тоже не убедило.
- Помолчи, - сказал Черника.
- Целых двадцать лет, - начал Три Корзины, - пока другие из его племени потели на солнце, он прислуживал вождю в тени. С какой стати он теперь не хочет умирать, если раньше не хотел потеть?
- И это будет очень быстро, - добавил Черника. - Это будет скорая смерть.
- Вот и объясните это ему, когда поймаете, - сказал мальчик.
- Тихо! - оборвал его Черника. Оба индейца, сидя на корточках, пристально глядели вождю в лицо. Но Мокетуббе оставался недвижим, как будто и сам был мертв. Казалось, под этим толстым футляром из плоти даже дыхание происходит где-то так глубоко, что снаружи его не заметно.
- Слушай, о вождь, - заговорил опять Три Корзины. - Иссетиббеха умер. Он ждет. Его конь и его пес в наших руках. Но его раб убежал. Тот, кто держал перед ним горшок во время еды, кто ел его кушанье с его тарелки, убежал. Иссетиббеха ждет.
- Да, - сказал Черника.
- Это уже не в первый раз, - продолжал Три Корзины. - То же самое было, когда твой дед, Дуум, лежал, ожидая, пока ему можно будет сойти под землю. Три дня он лежал, говоря: "Где мой негр?" И тогда твой отец, Иссетиббеха, ответил: "Я его найду, не тревожься; я приведу его к тебе, чтобы ты мог отправиться в путь".
- Да, - сказал Черника.
Мокетуббе не шевельнулся и не открыл глаз.
- Три дня Иссетиббеха охотился в низинах. Он не возвращался домой и не вкушал пищи, пока не привел с собой негра. Тогда он сказал отцу своему, Дууму: "Вот твой конь, и твой пес, и твой негр. Успокойся". Так сказал Иссетиббеха, который вчера умер. А теперь негр Иссетиббехи бежал. Его конь и его пес ждут возле него, но его негр бежал.
- Да, - сказал Черника.
Мокетуббе не шевельнулся. Глаза его были закрыты; его распростертое в кресле чудовищно тучное тело, казалось, отягощала какая-то неодолимая апатия, казалось, он утонул в неподвижности столь глубокой, что никакой зов не мог пробиться сквозь ее толщу. Индейцы, сидя на корточках, внимательно следили за его лицом.
- Так было, когда твой отец только что стал вождем, - сказал Три Корзины. - И не кто иной, как Иссетиббеха, отыскал негра и привел его туда, где лежал Дуум, ожидая, пока ему можно будет сойти под землю.
Лицо Мокетуббе оставалось неподвижным, глаза закрытыми. Подождав немного. Три Корзины сказал:
- Сними с него туфли.
Мальчик снял с него туфли. Мокетуббе вдруг задышал короткими, частыми вздохами: его обнаженная грудь тяжело вздымалась, словно он силился всплыть на поверхность из бездонных глубин своей плоти, как из-под воды, как со дна моря. Но глаза его еще не открылись.
- Он возглавит погоню, - сказал Черника.
- Да, - сказал Три Корзины. - Он теперь вождь. Он возглавит погоню.
4
Весь тот день негр, прислуживавший вождю, пролежал, спрятавшись на сеновале, и следил за тем, как умирал Иссетиббеха. Негру было лет сорок, он был родом из Гвинеи. У него был плоский нос и маленькая с короткими курчавыми волосами голова; веки во внутренних уголках глаз были красные, выдающиеся вперед десны - бледные, синевато-розовые, а зубы крупные и широкие. Какой-то работорговец вывез его из окрестностей Камеруна четырнадцатилетним мальчиком, и зубы у него так и остались неподпиленными. Он двадцать три года был личным слугой Иссетиббехи.
Накануне, в тот день, когда Иссетиббеха захворал, негр под вечер вернулся к себе в поселок. Смеркалось. В этот неторопливый час во всех хижинах дымились очаги и одинаковые запахи стряпни - у всех одно и то же мясо, один и тот же хлеб - неслись через улочку из одной двери в другую. Женщины хлопотали у очагов; мужчины, собравшись в начале улочки, смотрели, как негр спускается по склону от дома вождя к поселку, осторожно переставляя босые ноги в неверном свете сумерек. Оттуда, где стояли мужчины, казалось, что глаза у него слегка светятся.
- Иссетиббеха еще не умер, - сказал старшина.
- Не умер, - отозвался слуга. - Кто не умер?
В сумерках лица у всех были такие же, как у слуги; разница лет стерлась, мысли были наглухо запечатаны в этих одинаковых лицах, похожих на посмертную маску обезьяны. Острый запах дыма и стряпни медленной струей пронизывал темнеющий воздух; казалось, он шел издалека, словно из другого мира, скользя над улочкой, над копошащимися в пыли голыми детьми.
- Если он переживет закат, то будет жить до рассвета, - промолвил один из негров.
- Кто сказал?
- Говорят.
- Ага. Говорят. Но мы знаем только одно. - Они все посмотрели на стоявшего среди них слугу. Глаза его слегка светились. Он медленно и тяжело дышал. Грудь его была обнажена; на ней выступили капельки пота. Он знает. Он сам знает.
- Пусть барабаны скажут.
- Да. Пусть скажут барабаны.
Барабаны начали бить, когда стемнело. Их хранили на дне пересохшей речки. Сделаны они были из выдолбленных воздушных корней болотного кипариса, и, негры тщательно их прятали - почему, никто не знал. Они были закопаны в иле на краю трясины; четырнадцатилетний мальчик сторожил их. Он был мал ростом и немой от рождения. Целый день он сидел там на корточках под тучей комаров, совершенно голый, если не считать толстого слоя грязи, которой он обмазывался, чтобы спастись от комариных укусов; на шее у него висел травяной мешочек, а в мешочке было свиное ребро с сохранившимися еще кое-где черными лохмотьями мяса и два куска чешуйчатой коры на проволоке. Обняв колени, он сидел и что-то бормотал, пуская слюни; и случалось, что из-за кустов позади него неслышно выходили индейцы, стояли минуту, разглядывая его, и уходили, а он так ничего и не замечал.
С сеновала над конюшней, где весь день и потом всю ночь прятался негр, хорошо были слышны барабаны. До реки было три мили, но он слышал их так ясно, как будто они гремели прямо под ним, в самой конюшне. Ему казалось, что он видит и костер, и мелькающие над барабанами руки, черные с медными отблесками пламени. Только там не было пламени. Там света было не больше, чем здесь, на пыльном сеновале, где он лежал в темноте и где крысиные лапы шелестящим арпеджио пробегали по теплым, обтесанным топором древним стропилам. Там не было иного огня, кроме чуть тлеющего дымного костра от комаров, у которого сидели с младенцами женщины, засунув им в ротики гладкие, налитые молоком соски своих тяжелых грудей, - сидели, глубоко задумавшись, не слыша боя барабанов... Там не было огня, ибо огонь означал бы жизнь.
Небольшой костер горел в комнате рядом с пароходной рубкой, где умирающий Иссетиббеха лежал среди своих жен под прикрученными к шестам жирандолями и подвешенной к потолку кроватью. Негру виден был дым от костра, и перед самым рассветом он заметил, как знахарь в жилете из скунсовых шкурок вышел на нос парохода и поджег две разрисованные глиной палочки. "Значит, он еще не умер", - проговорил негр в шелестящую тьму сеновала, отвечая сам себе. Он слышал, как два голоса - оба его собственные - переговаривались между собой.
- Кто умер?
- Ты умер.
- Да, я умер, - тихо ответил он сам себе. Ему захотелось быть там, где били барабаны. Он представил себе, как он выскакивает вдруг из кустов и огромными прыжками носится среди барабанов на своих голых, тощих, натертых маслом невидимых ногах. Но он не мог это сделать, ибо такой прыжок уносит человека из жизни, туда, где смерть. Он сам прыгает прямо навстречу смерти и потому не может умереть, ибо смерть лишь тогда завладевает человеком, если схватит его по эту сторону рубежа, на самом кончике. Ей нужно настичь его сзади, еще в пределах жизни. Тонкий шелест крысиных лап замирал в конце стропил, как стихающий порыв ветра. Однажды он съел крысу. Он тогда был мальчиком, его только что привезли в Америку. Негры три месяца сидели безвыходно в межпалубном пространстве высотой в три фута - а было это в тропических широтах - и слушали по целым дням, как наверху пьяный шкипер, родом из Новой Англии, что-то вычитывал нараспев из книги; только десять лет спустя он понял, что это была Библия. Скорчившись там, он долго следил за крысами, которые, живя в соседстве с человеком, в условиях цивилизации, утратили прирожденную зоркость и проворство. Он без труда, едва заметным движением руки поймал крысу и съел ее не спеша, дивясь тому, что эти зверюшки - такая легкая добыча! - до сих пор еще уцелели. Тогда он носил длинную белую рубаху, которую ему дал работорговец, совмещавший эту профессию с саном дьякона унитариатской церкви [унитаризм - учение в протестантизме, отстаивающее идею единого бога в противоположность догмата о троице; в XX веке центр движения унитариев переместился в США]. И говорить он тогда умел только на своем родном наречии.
Теперь он был гол, если не считать коленкоровых штанов, которые индейцы покупали у белых, и амулета на ремешке вокруг бедер. Амулет состоял из половинки перламутрового лорнета, привезенного Иссетиббехой из Парижа, и черепа мокасиновой змеи. Он сам убил эту змею и съел ее всю, кроме ядовитой головы. Он лежал на сеновале, смотрел на дом, на пароход, прислушивался к барабанному бою и представлял себе, как он прыжками носится среди барабанов.
Он пролежал так всю ночь. Наутро он увидел, что знахарь в скунсовом жилете вышел из рубки, сел на своего мула и уехал. Весь сжавшись, он смотрел на дорогу, пока не осела пыль, взметенная осторожными копытцами мула. И тогда он заметил, что еще дышит, и удивился тому, что в нем еще есть дыхание и ему еще нужен воздух. И снова он лежал и молча смотрел, выжидая, когда можно будет уйти, и глаза его слегка светились, но спокойным светом, и дыхание было легким и ровным, и он увидел, как из рубки вышел Луи Черника и поглядел на небо. Было уже совсем светло, и на палубе сидели на корточках пятеро индейцев в парадных костюмах; а к полудню их там сидело уже двадцать пять человек. Когда солнце повернуло на запад, они стали копать ров, в котором предстояло жарить мясо и печь плоды ямса; к этому времени собралась добрая сотня гостей - все держались чинно и благопристойно, терпеливо снося неудобство своих жестких европейских нарядов, - и негр увидел, как Черника вывел из стойла кобылу Иссетиббехи и привязал ее к дереву, а немного погодя Черника появился в дверях дома, держа на поводке старого пса, который обычно лежал возле кресла Иссетиббехи.
1 2 3 4
Он прожил еще пять лет, потом умер. Как-то вечером ему стало плохо, и, хотя знахарь в жилете из скунсовых шкурок жег над ним палочки, к рассвету он умер.
Это произошло вчера; могила была уже выкопана, и целый день люди прибывали в фургонах и повозках, верхом и пешком, чтобы угощаться жареной собачиной, секкоташем [секкоташ - блюдо из бобов и свинины] и печеным в золе мясом и присутствовать на погребенье.
3
- Это продлится три дня, - сказал Три Корзины, вернувшись со своим спутником в дом вождя. - Три дня, не меньше, и еды не хватит. Я уж видал, как это бывает.
Другого индейца звали Луи Черника.
- По такой жаре он пропахнет, - сказал Луи.
- Да. Всегда от них неприятности. Ничего, кроме забот и неприятностей.
- Может быть, не понадобится трех дней.
- Они далеко забегают. Запаху будет довольно, пока этот вождь уйдет в землю. Вот увидишь, что я прав.
Они подошли к дому.
- Теперь он может носить туфли, - сказал Черника. - Он может их носить на глазах у всех.
- Пока еще нет, - сказал Три Корзины. Черника вопросительно поглядел на него. - Он должен возглавить погоню.
- Мокетуббе? - спросил Черника. - Думаешь, он захочет, когда ему говорить - и то лень?
- А как же иначе? Ведь это его отец скоро начнет пахнуть.
- Это верно, - сказал Черника. - Значит, еще и сейчас он должен платить за туфли. Да. Они ему не даром достались. А? Как ты думаешь?
- А ты что думаешь?
- А ты?
- Я ничего не думаю. Иссетиббехе туфли теперь не нужны. Пусть Мокетуббе их берет. Иссетиббехе теперь все равно.
- Да. Пусть берет. На то он теперь вождь.
Перед домом был высокий, гораздо выше, чем крыша рубки, навес из корья на столбах из ошкуренных кипарисовых бревен, а под ним земляная терраска, истоптанная копытами мулов и лошадей, которых привязывали здесь в дурную погоду. В носовой части пароходной палубы сидели старик и две женщины. Одна ощипывала курицу, другая шелушила маис. Старик что-то говорил. Он был босой, в длинном парусиновом сюртуке и касторовой шляпе.
- Все идет прахом, - говорил старик. - Это белые нас губят. Мы жили себе и жили, и все было очень хорошо, пока белые не навязали нам на шею своих негров. В прежнее время старики сидели в тени, ели тушеную оленину и маис и курили табак и беседовали о чести и о важных делах. А теперь что? Даже старики изводятся насмерть, заботясь об этих дураках, которые любят потеть. - Когда Три Корзины и Черника взошли на палубу, старик замолчал и уставился на них. Глаза у него были тусклые, унылые, все лицо в мелких морщинках. - Сбежал, значит, и этот, - сказал он.
- Да, - ответил Черника. - Он убежал.
- Так я и знал. Я говорил. Теперь три недели будем за ним гоняться, как в тот раз, когда умер Дуум. Вот увидите.
- Тогда было три дня, а не три недели, - сказал Черника.
- А ты при этом был?
- Нет, - сказал Черника. - Но я слышал от других.
- Ну, а я там был, - ответил старик. - Целых три недели гонялись по болотам, по колючим зарослям. - Он еще что-то говорил, но оба индейца уже прошли дальше.
То, что когда-то было салоном, теперь представляло собой постепенно разваливающуюся, гнилую коробку; обшивка из красного дерева исчезла под слоем плесени, и лишь кое-где проступала еще золоченая резьба, образуя странные узоры, словно кабалистические знаки, полные таинственного значения; выбитые окна зияли, как пустые глазницы. Здесь стояло несколько мешков с семенами или зерном и передок ландо - оглобля, колеса и передняя ось, над которой изящным изгибом поднимались две рессоры. В углу была клетка из ивовых прутьев, в ней бесшумно и неустанно бегал взад и вперед лисенок. Три тощих бойцовых петуха копались в пыли; весь пол был усыпан их сухим пометом.
Индейцы прошли сквозь дыру в кирпичной стене и очутились в большом помещении, сложенном из потрескавшихся бревен. Тут стоял задок ландо и валялся на боку его кузов; окошко было заделано решеткой из ивовых прутьев, и сквозь нее просовывались головы еще нескольких бойцовых петушков - неподвижные, круглые, как бусины, сердитые глаза и рваные гребешки. В углу стояли прислоненные к стене первобытный плуг и два самодельных весла. К потолку на четырех ремнях из оленьей кожи была подвешена золоченая кровать, которую Иссетиббеха привез из Парижа. На ней уже не было ни пружин, ни матраца; пустая рама была аккуратно затянута крест-накрест сеткой из кожаных ремней.
Иссетиббеха пытался заставить свою молодую жену, последнюю по счету, спать в этой кровати. Сам он был склонен к одышке и проводил ночь полусидя в своем раскладном кресле. Вечером он удостоверялся, что жена легла в кровать, и потом долго сидел в темноте, притворяясь спящим - он спал всего три-четыре часа за ночь, - и слушал, как она с бесконечными предосторожностями вылезает из золоченой, затянутой ремнями кровати и укладывается на полу на стеганом одеяле, - слушал и тихонько смеялся. Перед рассветом она так же бесшумно перебиралась обратно на кровать и в свою очередь притворялась спящей, а рядом в темноте сидел Иссетиббеха, слушал и беззвучно смеялся.
В углу комнаты торчало два шеста, и к ним были прикручены ремнями жирандоли; тут же в углу лежал десятигаллоновый бочонок виски. Еще в комнате был глиняный очаг, а напротив очага раскладное кресло; в нем сидел сейчас Мокетуббе. При небольшом росте - в пять футов и один дюйм - он весил добрых двести пятьдесят фунтов. Он был одет в черный суконный сюртук, но рубашки не было, и его круглый и гладкий, как медный шар, живот выпирал над пояском полотняных кальсон. На ногах у него были туфли с красными каблуками. За его креслом стоял мальчик-подросток и обмахивал его опахалом из бахромчатой бумаги. Мокетуббе сидел неподвижно, закрыв глаза и положив на колена свои жирные, похожие на ласты руки. Его широкое желтое лицо с плоскими ноздрями было как маска - загадочная, трагическая, равнодушная. Он не открыл глаз, когда вошли Черника и Три Корзины.
- Он с самого рассвета их надел? - спросил Три Корзины.
- Да, с рассвета, - ответил мальчик. Движение опахала не прекращалось ни на минуту. - Сами видите.
- Да, - сказал Три Корзины. - Мы видим.
Мокетуббе не шевельнулся. Он сидел, как изваяние, как малайское божество в сюртуке и кальсонах, с голой грудью, обутое в вульгарные туфли на красных каблуках.
- Будь я на вашем месте, - сказал мальчик, - я бы его не трогал.
- Ты бы, может, и не трогал, - сказал Три Корзины. Они с Черникой присели на корточки. Мальчик продолжал помахивать опахалом. - Слушай, о вождь! - начал Три Корзины. Мокетуббе не шевелился. - Он убежал.
- Я вам говорил, - сказал мальчик. - Я знал, что он убежит. Я вам говорил.
- Да, - сказал Три Корзины. - Много вас таких, которые потом говорят то, что надо было знать раньше. А почему же вы, умники, вчера ничего не сделали, чтобы этому помешать?
- Он не хочет умирать, - сказал Черника.
- Отчего бы ему не хотеть? - сказал Три Корзины.
- А отчего бы ему хотеть? - вмешался мальчик. - Что он все равно когда-нибудь умрет, это еще не причина. Меня бы это тоже не убедило.
- Помолчи, - сказал Черника.
- Целых двадцать лет, - начал Три Корзины, - пока другие из его племени потели на солнце, он прислуживал вождю в тени. С какой стати он теперь не хочет умирать, если раньше не хотел потеть?
- И это будет очень быстро, - добавил Черника. - Это будет скорая смерть.
- Вот и объясните это ему, когда поймаете, - сказал мальчик.
- Тихо! - оборвал его Черника. Оба индейца, сидя на корточках, пристально глядели вождю в лицо. Но Мокетуббе оставался недвижим, как будто и сам был мертв. Казалось, под этим толстым футляром из плоти даже дыхание происходит где-то так глубоко, что снаружи его не заметно.
- Слушай, о вождь, - заговорил опять Три Корзины. - Иссетиббеха умер. Он ждет. Его конь и его пес в наших руках. Но его раб убежал. Тот, кто держал перед ним горшок во время еды, кто ел его кушанье с его тарелки, убежал. Иссетиббеха ждет.
- Да, - сказал Черника.
- Это уже не в первый раз, - продолжал Три Корзины. - То же самое было, когда твой дед, Дуум, лежал, ожидая, пока ему можно будет сойти под землю. Три дня он лежал, говоря: "Где мой негр?" И тогда твой отец, Иссетиббеха, ответил: "Я его найду, не тревожься; я приведу его к тебе, чтобы ты мог отправиться в путь".
- Да, - сказал Черника.
Мокетуббе не шевельнулся и не открыл глаз.
- Три дня Иссетиббеха охотился в низинах. Он не возвращался домой и не вкушал пищи, пока не привел с собой негра. Тогда он сказал отцу своему, Дууму: "Вот твой конь, и твой пес, и твой негр. Успокойся". Так сказал Иссетиббеха, который вчера умер. А теперь негр Иссетиббехи бежал. Его конь и его пес ждут возле него, но его негр бежал.
- Да, - сказал Черника.
Мокетуббе не шевельнулся. Глаза его были закрыты; его распростертое в кресле чудовищно тучное тело, казалось, отягощала какая-то неодолимая апатия, казалось, он утонул в неподвижности столь глубокой, что никакой зов не мог пробиться сквозь ее толщу. Индейцы, сидя на корточках, внимательно следили за его лицом.
- Так было, когда твой отец только что стал вождем, - сказал Три Корзины. - И не кто иной, как Иссетиббеха, отыскал негра и привел его туда, где лежал Дуум, ожидая, пока ему можно будет сойти под землю.
Лицо Мокетуббе оставалось неподвижным, глаза закрытыми. Подождав немного. Три Корзины сказал:
- Сними с него туфли.
Мальчик снял с него туфли. Мокетуббе вдруг задышал короткими, частыми вздохами: его обнаженная грудь тяжело вздымалась, словно он силился всплыть на поверхность из бездонных глубин своей плоти, как из-под воды, как со дна моря. Но глаза его еще не открылись.
- Он возглавит погоню, - сказал Черника.
- Да, - сказал Три Корзины. - Он теперь вождь. Он возглавит погоню.
4
Весь тот день негр, прислуживавший вождю, пролежал, спрятавшись на сеновале, и следил за тем, как умирал Иссетиббеха. Негру было лет сорок, он был родом из Гвинеи. У него был плоский нос и маленькая с короткими курчавыми волосами голова; веки во внутренних уголках глаз были красные, выдающиеся вперед десны - бледные, синевато-розовые, а зубы крупные и широкие. Какой-то работорговец вывез его из окрестностей Камеруна четырнадцатилетним мальчиком, и зубы у него так и остались неподпиленными. Он двадцать три года был личным слугой Иссетиббехи.
Накануне, в тот день, когда Иссетиббеха захворал, негр под вечер вернулся к себе в поселок. Смеркалось. В этот неторопливый час во всех хижинах дымились очаги и одинаковые запахи стряпни - у всех одно и то же мясо, один и тот же хлеб - неслись через улочку из одной двери в другую. Женщины хлопотали у очагов; мужчины, собравшись в начале улочки, смотрели, как негр спускается по склону от дома вождя к поселку, осторожно переставляя босые ноги в неверном свете сумерек. Оттуда, где стояли мужчины, казалось, что глаза у него слегка светятся.
- Иссетиббеха еще не умер, - сказал старшина.
- Не умер, - отозвался слуга. - Кто не умер?
В сумерках лица у всех были такие же, как у слуги; разница лет стерлась, мысли были наглухо запечатаны в этих одинаковых лицах, похожих на посмертную маску обезьяны. Острый запах дыма и стряпни медленной струей пронизывал темнеющий воздух; казалось, он шел издалека, словно из другого мира, скользя над улочкой, над копошащимися в пыли голыми детьми.
- Если он переживет закат, то будет жить до рассвета, - промолвил один из негров.
- Кто сказал?
- Говорят.
- Ага. Говорят. Но мы знаем только одно. - Они все посмотрели на стоявшего среди них слугу. Глаза его слегка светились. Он медленно и тяжело дышал. Грудь его была обнажена; на ней выступили капельки пота. Он знает. Он сам знает.
- Пусть барабаны скажут.
- Да. Пусть скажут барабаны.
Барабаны начали бить, когда стемнело. Их хранили на дне пересохшей речки. Сделаны они были из выдолбленных воздушных корней болотного кипариса, и, негры тщательно их прятали - почему, никто не знал. Они были закопаны в иле на краю трясины; четырнадцатилетний мальчик сторожил их. Он был мал ростом и немой от рождения. Целый день он сидел там на корточках под тучей комаров, совершенно голый, если не считать толстого слоя грязи, которой он обмазывался, чтобы спастись от комариных укусов; на шее у него висел травяной мешочек, а в мешочке было свиное ребро с сохранившимися еще кое-где черными лохмотьями мяса и два куска чешуйчатой коры на проволоке. Обняв колени, он сидел и что-то бормотал, пуская слюни; и случалось, что из-за кустов позади него неслышно выходили индейцы, стояли минуту, разглядывая его, и уходили, а он так ничего и не замечал.
С сеновала над конюшней, где весь день и потом всю ночь прятался негр, хорошо были слышны барабаны. До реки было три мили, но он слышал их так ясно, как будто они гремели прямо под ним, в самой конюшне. Ему казалось, что он видит и костер, и мелькающие над барабанами руки, черные с медными отблесками пламени. Только там не было пламени. Там света было не больше, чем здесь, на пыльном сеновале, где он лежал в темноте и где крысиные лапы шелестящим арпеджио пробегали по теплым, обтесанным топором древним стропилам. Там не было иного огня, кроме чуть тлеющего дымного костра от комаров, у которого сидели с младенцами женщины, засунув им в ротики гладкие, налитые молоком соски своих тяжелых грудей, - сидели, глубоко задумавшись, не слыша боя барабанов... Там не было огня, ибо огонь означал бы жизнь.
Небольшой костер горел в комнате рядом с пароходной рубкой, где умирающий Иссетиббеха лежал среди своих жен под прикрученными к шестам жирандолями и подвешенной к потолку кроватью. Негру виден был дым от костра, и перед самым рассветом он заметил, как знахарь в жилете из скунсовых шкурок вышел на нос парохода и поджег две разрисованные глиной палочки. "Значит, он еще не умер", - проговорил негр в шелестящую тьму сеновала, отвечая сам себе. Он слышал, как два голоса - оба его собственные - переговаривались между собой.
- Кто умер?
- Ты умер.
- Да, я умер, - тихо ответил он сам себе. Ему захотелось быть там, где били барабаны. Он представил себе, как он выскакивает вдруг из кустов и огромными прыжками носится среди барабанов на своих голых, тощих, натертых маслом невидимых ногах. Но он не мог это сделать, ибо такой прыжок уносит человека из жизни, туда, где смерть. Он сам прыгает прямо навстречу смерти и потому не может умереть, ибо смерть лишь тогда завладевает человеком, если схватит его по эту сторону рубежа, на самом кончике. Ей нужно настичь его сзади, еще в пределах жизни. Тонкий шелест крысиных лап замирал в конце стропил, как стихающий порыв ветра. Однажды он съел крысу. Он тогда был мальчиком, его только что привезли в Америку. Негры три месяца сидели безвыходно в межпалубном пространстве высотой в три фута - а было это в тропических широтах - и слушали по целым дням, как наверху пьяный шкипер, родом из Новой Англии, что-то вычитывал нараспев из книги; только десять лет спустя он понял, что это была Библия. Скорчившись там, он долго следил за крысами, которые, живя в соседстве с человеком, в условиях цивилизации, утратили прирожденную зоркость и проворство. Он без труда, едва заметным движением руки поймал крысу и съел ее не спеша, дивясь тому, что эти зверюшки - такая легкая добыча! - до сих пор еще уцелели. Тогда он носил длинную белую рубаху, которую ему дал работорговец, совмещавший эту профессию с саном дьякона унитариатской церкви [унитаризм - учение в протестантизме, отстаивающее идею единого бога в противоположность догмата о троице; в XX веке центр движения унитариев переместился в США]. И говорить он тогда умел только на своем родном наречии.
Теперь он был гол, если не считать коленкоровых штанов, которые индейцы покупали у белых, и амулета на ремешке вокруг бедер. Амулет состоял из половинки перламутрового лорнета, привезенного Иссетиббехой из Парижа, и черепа мокасиновой змеи. Он сам убил эту змею и съел ее всю, кроме ядовитой головы. Он лежал на сеновале, смотрел на дом, на пароход, прислушивался к барабанному бою и представлял себе, как он прыжками носится среди барабанов.
Он пролежал так всю ночь. Наутро он увидел, что знахарь в скунсовом жилете вышел из рубки, сел на своего мула и уехал. Весь сжавшись, он смотрел на дорогу, пока не осела пыль, взметенная осторожными копытцами мула. И тогда он заметил, что еще дышит, и удивился тому, что в нем еще есть дыхание и ему еще нужен воздух. И снова он лежал и молча смотрел, выжидая, когда можно будет уйти, и глаза его слегка светились, но спокойным светом, и дыхание было легким и ровным, и он увидел, как из рубки вышел Луи Черника и поглядел на небо. Было уже совсем светло, и на палубе сидели на корточках пятеро индейцев в парадных костюмах; а к полудню их там сидело уже двадцать пять человек. Когда солнце повернуло на запад, они стали копать ров, в котором предстояло жарить мясо и печь плоды ямса; к этому времени собралась добрая сотня гостей - все держались чинно и благопристойно, терпеливо снося неудобство своих жестких европейских нарядов, - и негр увидел, как Черника вывел из стойла кобылу Иссетиббехи и привязал ее к дереву, а немного погодя Черника появился в дверях дома, держа на поводке старого пса, который обычно лежал возле кресла Иссетиббехи.
1 2 3 4