Он словно чувствовал, что больше ее не увидит, что Анс Бандрен прогонит его от материнского смертного одра и на этом свете им больше не свидеться. Я всегда говорила, что Дарл не такой, как они. Что он один у них пошел в мать, один знает, что такое привязанность. Не чета Джулу, — а уж кого еще, кажется, так трудно носила, так нежила и баловала и столько терпела от его скандального угрюмого характера, кто еще так изводил ее своим озорством — на ее бы месте я порола его почем зря. И не пришел к ней попрощаться. Не упустить бы лишние три доллара — а что мать не поцеловала напоследок, так бог с ней. Бандрен до мозга костей, никого не любит, ни до кого дела нет — только смотрит, где бы чего урвать, да поменьше утруждаясь. Мистер Талл говорит, что Дарл просил их подождать. Чуть не на коленях, говорит, умолял не отсылать его, когда она в таком состоянии. Куда там — ведь Ансу с Джулом надо выручить три доллара. Кто знает Анса, ничего другого и ждать не мог, но подумать, что отступится Джул, любимый сын, ради которого она себя забывала столько лет… Меня не обманешь: мистер Талл говорит, что она любила Джула меньше всех, но я-то знаю. Знаю, любила больше всех — за то же самое, за что терпела Анса Бандрена, хотя его отравить бы стоило, как говорит мистер Талл, — и нате, из-за трех долларов не поцеловался с матерью напоследок.
А я последние три недели приходила при всякой возможности, да и когда не было ее, приходила, в ущерб своей семье и обязанностям, чтобы хоть кто-нибудь при ней побыл в последние минуты, хоть чье-нибудь знакомое лицо поддержало в ней дух перед лицом Великого Неведомого. Я не жду похвалы за это: я надеюсь, что и ко мне отнесутся так же. Но, слава Богу, это будут лица моих родных и любимых, моя плоть и кровь, потому что посчастливилось.
Одинокая женщина, одиноко жила, гордо, не показывала виду, скрывала, что ее только терпят, — ведь еще тело ее в гробу не остыло, а они уже повезли ее за сорок миль хоронить, презрев волю Божью. Не положили рядом со своими Бандренами.
— Она сама велела отвезти, — говорит мистер Талл. — Хотела лежать со своими родственниками.
— Так почему живая туда не поехала? — спрашиваю. — Никто бы ее не удерживал — вон и младший у них подрастает, скоро станет бессердечным эгоистом, как остальные.
— Она сама хотела. Анс при мне говорил.
— А ты и рад поверить. Похоже на тебя. Да брось.
— Поверю — тому, о чем промолчавши, он никакой выгоды от меня не получит.
— Да брось, — я сказала. — Живая она или мертвая, место женщине — при муже и детях. Придет мой час, захочу я, по-твоему, уехать обратно в Алабаму, брошу тебя с дочерьми — если я уехала оттуда по своей воле, чтобы делить с тобой радость и горе до самой смерти и после?
— Ну, люди разные.
— Да уж, надо думать. Я старалась жить праведно перед Богом и людьми, к чести и утешению моего мужа-христианина и чтобы заслужить любовь и почтение моих детей-христиан. В смертный час я буду знать, что исполнила долг, и меня ждет награда, и окружать меня будут любящие лица, их последний поцелуй я унесу с собой. Не буду умирать одна, как Адди Бандрен, пряча свою гордость и разбитое сердце. Радоваться смерти. Лежать на подушках и смотреть, как Кеш строит гроб, следить, чтобы не сляпал наспех, чего доброго — ведь они только об одном волнуются: успеть бы еще три доллара выручить, пока дождь не зарядил, река не поднялась, пока можно на тот берег переправиться. Если бы не задумали везти последнюю подводу, так, чего доброго, перенесли бы ее на одеяле в повозку, переправили через реку и там бы стали ее смерти ждать, христиане.
А Дарл — нет. Никогда не видела такой душевности. Бывает, что я перестаю верить в людей, меня одолевают сомнения. Но всякий раз Господь оживляет во мне веру, показывает свою великую любовь к своей твари. Не Джул, хотя она с ним нянчилась. Нет, Дарл — тот, про кого говорят, что он чудной, что лентяй и слоняется без дела, как Анс, а вот, мол, Кеш у них хороший плотник — всегда за столько дел берется, что кончить ничего не может, а у Джула один интерес: как бы заработать да чтобы люди о нем говорили; а полуголая девчонка эта все стояла над Адди с веером и, если кто хотел с ней заговорить, подбодрить ее, сразу вместо нее отвечала, как будто не хотела людей к ней подпускать.
Нет. Дарл. Он подошел к двери, встал там и посмотрел на умирающую мать. Только посмотрел, и я опять почувствовала великую любовь Господню и Его милость. Я поняла, что с Джулом она только притворялась, а по-настоящему любили и понимали друг друга — она и Дарл. Он только посмотрел на мать, но не зашел, чтобы она его не увидела и не расстроилась: он ведь знал, что Анс отсылает его, и больше им не свидеться. Не сказал ничего, только посмотрел.
— Чего тебе, Дарл? — спросила Дюи Дэлл, а сама веером машет и говорит быстро — даже его не хочет подпускать. Он не ответил. Стоял и смотрел на умирающую мать, говорить не мог от сильного чувства.
ДЮИ ДЭЛЛ
Первый раз мы с Лейфом собирали хлопок. Папа не потеет, потому что умрет, если опять заболеет, и, кто приходит к нам, все помогают. А Джулу все трын-трава, наших забот знать не хочет, по заботе не родной. А Кеш будто распиливает долгие желтые грустные дни на доски и к чему-нибудь прибивает. И папе дознаться некогда, занят тем, что соседей к работе приставляет вместо себя, потому что, думает, соседи так и должны всегда друг к другу относиться. Я думала, и Дарл вряд ли узнает — сидит за ужином, глаза глядят куда-то за еду и за лампу, в глазах полно земли, выкопанной из головы, а ямы заполнены далью, что дальше земли.
Мы шли по ряду, собирали, лес и укромная тень все ближе, собирали в мой мешок и в мешок Лейфа, все ближе к тени. Я сказала: соглашусь или не соглашусь — это когда мешок наполовину полон, а если к лесу станет полон, тогда уже не моя воля. Сказала: если нельзя мне, так мешок не будет к лесу полон, я поверну на новый ряд, а если полон будет, так воля не моя. Тогда я вроде как должна, и это не в моей воле. И мы собирали, шли к укромной тени, и глаза наши нет-нет да и посмотрят в одну сторону, то на его руки, то на мои, а я ничего не говорила. «Что ты делаешь?» — я говорю, а он: «Собираю в твой мешок». И он стал полон к концу ряда, значит, воля не моя.
Ну и случилось, раз воля не моя. Так и случилось, а потом я увидела Дарла, и он знал. Сказал без слов: «Я знаю», — как теперь сказал без слов, что мама умрет, и я поняла, что он знает: если бы словами сказал: «Знаю», я бы не поверила, что он там был и видел. А он сказал, что не знает, и я сказала: «Папе хочешь доложить, убить его хочешь?» — без слов сказала, а он без слов сказал: «Зачем?» Вот почему я могу знаться с ним без слов и ненавидеть за то, что знает. Стал в дверях и смотрит на маму.
— Чего тебе, Дарл? — я спрашиваю.
— Она умрет, — он говорит. И входит старый ворон Талл поглядеть, как она умирает, но их я могу обмануть.
— Когда она умрет? — я спрашиваю.
— До того, как вернемся.
— Тогда зачем берешь Джула?
Чтобы грузить помог.
ТАЛЛ
Анс потирает колени. Комбинезон на нем выгорел; на колене шерстяная заплата из воскресных брюк, заносилась до железного блеска.
— Пуще всех не люблю, — говорит он.
— Человеку иногда надо вперед заглядывать, — говорю я. — А если не мудрить долго — что так, что этак, большого урона не будет.
— Дорога-то сейчас сухая, — я говорю.
— Однако ночью дождь будет. Его родню хоронят у Новой Надежды — туда меньше трех миль. Но на то он и Анс, чтобы взять жену из такого места, докуда добрый день езды, и чтобы она умерла у него.
Он смотрит на равнину и потирает колени.
— Пуще всех не люблю.
— Они свободно обернутся. Тут и волноваться нечего.
— Три доллара как-никак, — говорит Анс.
— А может, им и назад будет не к спеху. Хочется так думать.
— Она отходит, — говорит Анс. — Она решила.
Тяжелая жизнь у женщин, верно. У некоторых. Моя мама, скажу, умерла на восьмом десятке. Работала каждый день, в дождь и ведро, ни дня не хворала с тех пор, как родила последнего — а потом вроде огляделась вокруг, пошла, взяла ночную рубашку с кружевом, сорок пять лет пролежавшую в сундуке и ненадеванную, надела, легла на кровать, натянула одеяло и глаза закрыла. «Вам теперь за отцом ухаживать, — сказала. — Старайтесь. Устала я».
Анс потирает колени.
— Господь дал, — говорит он.
Слышим, как пилит и стучит за домом Кеш.
Правда. Истинней слова не молвил никто.
— Господь дал, — говорю я.
По склону поднимается их мальчик. Несет рыбу чуть ли не с себя ростом. Бросил на землю, крякнул, сплюнул в сторону, как взрослый. Чуть ли не с него, здорова.
— Это что? — говорю. — Кабан? Где поймал?
— Под мостом, — отвечает. Перевернул ее: на мокрый бок налипла пыль, глаз — как шишка, заклеен грязью.
— Так и будет здесь лежать? — спрашивает Анс.
— Маме показать хочу, — говорит Вардаман. Он смотрит на дверь. Ветер доносит до нас оттуда голоса. И стук Кеша. — У ней там гости, — говорит мальчик.
— Да нет, это мои, — говорю я. — Им тоже интересно посмотреть.
Он молчит и смотрит на дверь. Потом глядит на рыбу в пыли. Переворачивает ее ногой и тычет большим пальцем в глаз. Анс смотрит на равнину. Вардаман смотрит в лицо Анса, потом на дверь. Поворачивается, отходит к углу дома, и тогда Анс, не оглянувшись, окликает его:
— Почисть рыбу.
— А Дюи Дэлл не может почистить? — спрашивает он.
— Почисть рыбу, — говорит Анс.
— Ну, пап.
— Ты почисть, — говорит Анс. Он не обернулся.
Вардаман возвращается и поднимает рыбу. Она выскальзывает у него из рук, смазывает его мокрой грязью и шлепается в пыль: рот разинут, глаза выпучены, зарылась в пыль, словно стыдится, что она мертвая, и хочет поскорей зарыться в пыль. Вардаман ругает ее, ругает как взрослый, расставив над ней ноги. Анс не оборачивается. Вардаман поднимает рыбу. Он уходит за дом, неся ее на руках, как дрова, и она свешивается по обе стороны — голова и хвост. Чуть не с него ростом.
У Анса руки торчат из рукавов: всю жизнь на нем рубашки будто с чужого плеча, ни разу не видел, чтобы впору. Как будто Джул отдает ему свои донашивать. Но рубашки не Джула. Он рукастый, хоть и на жердь похож. А рубашка не пропотелая. Из-за этого можно сразу определить, что Ансова и больше ничья. Глаза его похожи на два выгоревших угля и смотрят на равнину. Когда тень доходит до крыльца, он говорит:
— Пять часов.
Только я встал, из дома выходит Кора и говорит, что пора ехать. Анс потянулся за туфлями.
— Не надо, мистер Бандрен, — говорит Кора, — не вставайте.
Он ступил в туфли — втопнул — он все так делает: будто надеется, что все равно ничего не выйдет и не стоит даже пытаться. Мы идем в прихожую, и они грохочут, как чугунные. Он подходит к ее двери, моргает глазами, словно вперед себя заглядывает, туда, где не видно, — словно надеется, что она там будет сидеть, к примеру, на стуле или пол подметать, и заглядывает в дверь удивленно, — он так всякий раз заглядывает и удивляется, что она еще лежит, а Дюи Дэлл обмахивает ее веером. И стал, словно не намерен больше двигаться и вообще ничего не намерен.
— Ну, нам пора, пожалуй, — говорит Кора. — Надо еще курам насыпать.
А дождь, однако, будет. Такие облака не врут, а хлопок поспевает с каждым Божьим днем. Еще одна ему забота. Кеш все притесывает доски.
— Если понадобимся, — говорит Кора.
— Анс нам сообщит, — говорю я.
Анс на нас не смотрит. Он озирается, моргает, удивленно как всегда — словно весь измучился от удивления и даже этому удивляется. С моим бы амбаром Кешу так постараться. Говорю:
— Я сказал Ансу, что, может, еще и не понадобимся. Хочется так думать.
— Она решила, — отвечает Анс. — Видно, отойдет.
— Теперь насчет кукурузы, — говорю я. И еще раз обещаю помочь, если не управится — при больной жене и прочем. Как многие по соседству, я уже столько ему помогал, что теперь бросать поздно.
— Хотел сегодня ей заняться, — говорит он. — Да как-то решиться ни на что не могу.
— Может, она продержится, пока убираешь, — говорю я.
— На то воля Божья, — отвечает Анс.
— Да утешит Он тебя, — говорит Кора.
С моим бы амбаром Кешу так постараться. Мы идем мимо, и он поднимает голову.
— Видать, на этой неделе я к тебе не выберусь.
— Не к спеху, — говорю я. — Приходи, как сможешь.
Садимся в повозку. Кора ставит на колени коробку с пирогами.
— Не знаю, что он будет делать, — говорит Кора. — Прямо не знаю.
— Бедный Анс, — говорю. — Тридцать с лишним лет заставляла его работать. Утомилась, верно.
— И еще тридцать лет не отстанет, — говорит Кейт. — А не она, так другую найдет, раньше, чем хлопок поспеет.
— Теперь Кешу с Дарлом и жениться можно, — говорит Юла.
— Бедный парень, — говорит Кора. — Бедный мальчик.
— А Джулу? — спрашивает Кэт.
— И ему можно, — отвечает Юла.
— Хм, — Кэт говорит. — Я думаю. Почему не жениться? Я думаю, тут многие девушки опасаются, как бы Джула не окрутили. Ничего, пусть не волнуются.
— Будет тебе! — говорит ей Кора. Повозка затарахтела. — Бедный парень, — говорит Кора.
Дождь будет ночью. Как пить дать. Повозка тарахтит — большая сушь. Но это пройдет у ней. Пройдет.
— Должна была взять пироги, раз условились, — говорит Кэт.
АНС
Черт бы взял эту дорогу. Да еще дождь собирается. Прямо вижу его отсюда, вижу, встает позади них стеной, встает между ними и моим твердым обещанием. Делаю, что могу — когда могу решиться, но черт бы взял этих ребят.
Под самой дверью пролегла, по ней несчастья шляются, и всякое непременно к нам завернет. Стали ее к нам вести, я сказал Адди: не годится жить на дороге, — а у женщины известно какой ответ: «Так поднимайся, переезжай». Говорю ей: не годится это, потому что Господь сделал дороги для передвижения, почему и положил их лежмя на землю. Что двигаться должно, то Он сделал вдлинь — ту же дорогу, или телегу, или лошадь, а что на месте быть должно, то Он сделал торчмя — к примеру, дерево или человека. Не судил Он человеку на дороге жить. — Ведь что чего раньше, я говорю, дорога или дом? Ты видала ли когда, чтобы Он проложил дорогу возле дома? Никогда не видала, говорю, потому что человек до тех пор не успокоится, пока не поставит дом в таком месте, чтобы из каждой проезжей телеги могли плюнуть ему в дверь, чтобы людям не сиделось, сняться с места хотелось, переехать, — а Он их сделал для того, чтобы места держались, как дерево или кукуруза. Если бы Он хотел, чтоб человек всегда передвигался и кочевал, разве не положил бы его вдлинь, на брюхо, как змею? Надо думать, положил бы.
Так провели, чтобы несчастье бродячее мимо не прошло, в мою дверь заглянуло, да еще придавили налогом. Деньги плати за то, чтобы Кеш забрал себе в голову плотничать — а если бы не провели дорогу, он бы плотничать не надумал; чтобы с церквей падал и полгода рукой шевельнуть не мог, а мы с Адди за него отдувались — да стругай ты дома сколько влезет, коли так надо.
И с Дарлом тоже. Опять его уговаривают. Я работы не боюсь: и себя кормил, и семью, и крыша над головой была; но ведь работника хотят отнять потому только, что в чужие дела не лезет, что глаза земли полны все время. Я им говорю: сначала он был ничего, а глаза полны земли, так ведь и земля тогда на месте стояла; а вот когда дорога подошла и землю продоль повернула, а глаза все равно полны земли, они и начали мне грозить, что заберут, по закону отнимут работника.
И еще деньги плати за это. Она здоровая и крепкая была, поискать такую, — да все эта дорога. Прилегла только, на своей постели отдохнуть, ничего ни от кого не просит.
— Захворала, Адди? — я спросил.
— Не захворала, — говорит.
— Полежи, отдохни. Я знаю, что не захворала. Устала просто. Полежи, отдохни.
— Не захворала, — говорит. — Я встану.
— Лежи себе, — я говорю, — отдыхай. Устала просто. Завтра встанешь.
И лежала себе, здоровая и крепкая, поискать такую, да все эта дорога.
— Я тебя не вызывал, — говорю. — Будь свидетелем, что я тебя не вызывал.
— Не вызывал, — говорит Пибоди. — Подтверждаю. Где она?
— Она прилегла, — я говорю. — Приустала она, но…
— Анс, поди отсюда, — он сказал. — Посиди-ка на веранде.
А теперь деньги плати за это, когда во рту ни одного зуба, а еще поднакопить думал, чтобы зубы вставить, чтобы хлеб Господень жевать по-людски, и она здоровая и крепкая — поискать такую — до самого последнего дня. За то плати, что три доллара тебе понадобились. За то плати, что ребятам теперь за ними ехать надо. И прямо вижу, как дождь стеной встает между нами, как прет к нам по этой дороге, словно дурной человек, словно не было на земле другого дома, куда ему пролиться.
Слышал я, как люди проклинали свою долю, — и не зря проклинали, потому что грешные были люди. А я не скажу, что наказан, потому что зла не делал и наказывать меня не за что. Я человек не религиозный. Но душа моя покойна; это я знаю. Всякое делал; но не лучше и не хуже тех, что притворяются праведниками, и знаю, Старый Хозяин порадеет обо мне, как о той малой птице, которая падает. А все-таки тяжело, что человек в нужде терпит столько уязвлений от дороги.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Когда я умирала'
1 2 3
А я последние три недели приходила при всякой возможности, да и когда не было ее, приходила, в ущерб своей семье и обязанностям, чтобы хоть кто-нибудь при ней побыл в последние минуты, хоть чье-нибудь знакомое лицо поддержало в ней дух перед лицом Великого Неведомого. Я не жду похвалы за это: я надеюсь, что и ко мне отнесутся так же. Но, слава Богу, это будут лица моих родных и любимых, моя плоть и кровь, потому что посчастливилось.
Одинокая женщина, одиноко жила, гордо, не показывала виду, скрывала, что ее только терпят, — ведь еще тело ее в гробу не остыло, а они уже повезли ее за сорок миль хоронить, презрев волю Божью. Не положили рядом со своими Бандренами.
— Она сама велела отвезти, — говорит мистер Талл. — Хотела лежать со своими родственниками.
— Так почему живая туда не поехала? — спрашиваю. — Никто бы ее не удерживал — вон и младший у них подрастает, скоро станет бессердечным эгоистом, как остальные.
— Она сама хотела. Анс при мне говорил.
— А ты и рад поверить. Похоже на тебя. Да брось.
— Поверю — тому, о чем промолчавши, он никакой выгоды от меня не получит.
— Да брось, — я сказала. — Живая она или мертвая, место женщине — при муже и детях. Придет мой час, захочу я, по-твоему, уехать обратно в Алабаму, брошу тебя с дочерьми — если я уехала оттуда по своей воле, чтобы делить с тобой радость и горе до самой смерти и после?
— Ну, люди разные.
— Да уж, надо думать. Я старалась жить праведно перед Богом и людьми, к чести и утешению моего мужа-христианина и чтобы заслужить любовь и почтение моих детей-христиан. В смертный час я буду знать, что исполнила долг, и меня ждет награда, и окружать меня будут любящие лица, их последний поцелуй я унесу с собой. Не буду умирать одна, как Адди Бандрен, пряча свою гордость и разбитое сердце. Радоваться смерти. Лежать на подушках и смотреть, как Кеш строит гроб, следить, чтобы не сляпал наспех, чего доброго — ведь они только об одном волнуются: успеть бы еще три доллара выручить, пока дождь не зарядил, река не поднялась, пока можно на тот берег переправиться. Если бы не задумали везти последнюю подводу, так, чего доброго, перенесли бы ее на одеяле в повозку, переправили через реку и там бы стали ее смерти ждать, христиане.
А Дарл — нет. Никогда не видела такой душевности. Бывает, что я перестаю верить в людей, меня одолевают сомнения. Но всякий раз Господь оживляет во мне веру, показывает свою великую любовь к своей твари. Не Джул, хотя она с ним нянчилась. Нет, Дарл — тот, про кого говорят, что он чудной, что лентяй и слоняется без дела, как Анс, а вот, мол, Кеш у них хороший плотник — всегда за столько дел берется, что кончить ничего не может, а у Джула один интерес: как бы заработать да чтобы люди о нем говорили; а полуголая девчонка эта все стояла над Адди с веером и, если кто хотел с ней заговорить, подбодрить ее, сразу вместо нее отвечала, как будто не хотела людей к ней подпускать.
Нет. Дарл. Он подошел к двери, встал там и посмотрел на умирающую мать. Только посмотрел, и я опять почувствовала великую любовь Господню и Его милость. Я поняла, что с Джулом она только притворялась, а по-настоящему любили и понимали друг друга — она и Дарл. Он только посмотрел на мать, но не зашел, чтобы она его не увидела и не расстроилась: он ведь знал, что Анс отсылает его, и больше им не свидеться. Не сказал ничего, только посмотрел.
— Чего тебе, Дарл? — спросила Дюи Дэлл, а сама веером машет и говорит быстро — даже его не хочет подпускать. Он не ответил. Стоял и смотрел на умирающую мать, говорить не мог от сильного чувства.
ДЮИ ДЭЛЛ
Первый раз мы с Лейфом собирали хлопок. Папа не потеет, потому что умрет, если опять заболеет, и, кто приходит к нам, все помогают. А Джулу все трын-трава, наших забот знать не хочет, по заботе не родной. А Кеш будто распиливает долгие желтые грустные дни на доски и к чему-нибудь прибивает. И папе дознаться некогда, занят тем, что соседей к работе приставляет вместо себя, потому что, думает, соседи так и должны всегда друг к другу относиться. Я думала, и Дарл вряд ли узнает — сидит за ужином, глаза глядят куда-то за еду и за лампу, в глазах полно земли, выкопанной из головы, а ямы заполнены далью, что дальше земли.
Мы шли по ряду, собирали, лес и укромная тень все ближе, собирали в мой мешок и в мешок Лейфа, все ближе к тени. Я сказала: соглашусь или не соглашусь — это когда мешок наполовину полон, а если к лесу станет полон, тогда уже не моя воля. Сказала: если нельзя мне, так мешок не будет к лесу полон, я поверну на новый ряд, а если полон будет, так воля не моя. Тогда я вроде как должна, и это не в моей воле. И мы собирали, шли к укромной тени, и глаза наши нет-нет да и посмотрят в одну сторону, то на его руки, то на мои, а я ничего не говорила. «Что ты делаешь?» — я говорю, а он: «Собираю в твой мешок». И он стал полон к концу ряда, значит, воля не моя.
Ну и случилось, раз воля не моя. Так и случилось, а потом я увидела Дарла, и он знал. Сказал без слов: «Я знаю», — как теперь сказал без слов, что мама умрет, и я поняла, что он знает: если бы словами сказал: «Знаю», я бы не поверила, что он там был и видел. А он сказал, что не знает, и я сказала: «Папе хочешь доложить, убить его хочешь?» — без слов сказала, а он без слов сказал: «Зачем?» Вот почему я могу знаться с ним без слов и ненавидеть за то, что знает. Стал в дверях и смотрит на маму.
— Чего тебе, Дарл? — я спрашиваю.
— Она умрет, — он говорит. И входит старый ворон Талл поглядеть, как она умирает, но их я могу обмануть.
— Когда она умрет? — я спрашиваю.
— До того, как вернемся.
— Тогда зачем берешь Джула?
Чтобы грузить помог.
ТАЛЛ
Анс потирает колени. Комбинезон на нем выгорел; на колене шерстяная заплата из воскресных брюк, заносилась до железного блеска.
— Пуще всех не люблю, — говорит он.
— Человеку иногда надо вперед заглядывать, — говорю я. — А если не мудрить долго — что так, что этак, большого урона не будет.
— Дорога-то сейчас сухая, — я говорю.
— Однако ночью дождь будет. Его родню хоронят у Новой Надежды — туда меньше трех миль. Но на то он и Анс, чтобы взять жену из такого места, докуда добрый день езды, и чтобы она умерла у него.
Он смотрит на равнину и потирает колени.
— Пуще всех не люблю.
— Они свободно обернутся. Тут и волноваться нечего.
— Три доллара как-никак, — говорит Анс.
— А может, им и назад будет не к спеху. Хочется так думать.
— Она отходит, — говорит Анс. — Она решила.
Тяжелая жизнь у женщин, верно. У некоторых. Моя мама, скажу, умерла на восьмом десятке. Работала каждый день, в дождь и ведро, ни дня не хворала с тех пор, как родила последнего — а потом вроде огляделась вокруг, пошла, взяла ночную рубашку с кружевом, сорок пять лет пролежавшую в сундуке и ненадеванную, надела, легла на кровать, натянула одеяло и глаза закрыла. «Вам теперь за отцом ухаживать, — сказала. — Старайтесь. Устала я».
Анс потирает колени.
— Господь дал, — говорит он.
Слышим, как пилит и стучит за домом Кеш.
Правда. Истинней слова не молвил никто.
— Господь дал, — говорю я.
По склону поднимается их мальчик. Несет рыбу чуть ли не с себя ростом. Бросил на землю, крякнул, сплюнул в сторону, как взрослый. Чуть ли не с него, здорова.
— Это что? — говорю. — Кабан? Где поймал?
— Под мостом, — отвечает. Перевернул ее: на мокрый бок налипла пыль, глаз — как шишка, заклеен грязью.
— Так и будет здесь лежать? — спрашивает Анс.
— Маме показать хочу, — говорит Вардаман. Он смотрит на дверь. Ветер доносит до нас оттуда голоса. И стук Кеша. — У ней там гости, — говорит мальчик.
— Да нет, это мои, — говорю я. — Им тоже интересно посмотреть.
Он молчит и смотрит на дверь. Потом глядит на рыбу в пыли. Переворачивает ее ногой и тычет большим пальцем в глаз. Анс смотрит на равнину. Вардаман смотрит в лицо Анса, потом на дверь. Поворачивается, отходит к углу дома, и тогда Анс, не оглянувшись, окликает его:
— Почисть рыбу.
— А Дюи Дэлл не может почистить? — спрашивает он.
— Почисть рыбу, — говорит Анс.
— Ну, пап.
— Ты почисть, — говорит Анс. Он не обернулся.
Вардаман возвращается и поднимает рыбу. Она выскальзывает у него из рук, смазывает его мокрой грязью и шлепается в пыль: рот разинут, глаза выпучены, зарылась в пыль, словно стыдится, что она мертвая, и хочет поскорей зарыться в пыль. Вардаман ругает ее, ругает как взрослый, расставив над ней ноги. Анс не оборачивается. Вардаман поднимает рыбу. Он уходит за дом, неся ее на руках, как дрова, и она свешивается по обе стороны — голова и хвост. Чуть не с него ростом.
У Анса руки торчат из рукавов: всю жизнь на нем рубашки будто с чужого плеча, ни разу не видел, чтобы впору. Как будто Джул отдает ему свои донашивать. Но рубашки не Джула. Он рукастый, хоть и на жердь похож. А рубашка не пропотелая. Из-за этого можно сразу определить, что Ансова и больше ничья. Глаза его похожи на два выгоревших угля и смотрят на равнину. Когда тень доходит до крыльца, он говорит:
— Пять часов.
Только я встал, из дома выходит Кора и говорит, что пора ехать. Анс потянулся за туфлями.
— Не надо, мистер Бандрен, — говорит Кора, — не вставайте.
Он ступил в туфли — втопнул — он все так делает: будто надеется, что все равно ничего не выйдет и не стоит даже пытаться. Мы идем в прихожую, и они грохочут, как чугунные. Он подходит к ее двери, моргает глазами, словно вперед себя заглядывает, туда, где не видно, — словно надеется, что она там будет сидеть, к примеру, на стуле или пол подметать, и заглядывает в дверь удивленно, — он так всякий раз заглядывает и удивляется, что она еще лежит, а Дюи Дэлл обмахивает ее веером. И стал, словно не намерен больше двигаться и вообще ничего не намерен.
— Ну, нам пора, пожалуй, — говорит Кора. — Надо еще курам насыпать.
А дождь, однако, будет. Такие облака не врут, а хлопок поспевает с каждым Божьим днем. Еще одна ему забота. Кеш все притесывает доски.
— Если понадобимся, — говорит Кора.
— Анс нам сообщит, — говорю я.
Анс на нас не смотрит. Он озирается, моргает, удивленно как всегда — словно весь измучился от удивления и даже этому удивляется. С моим бы амбаром Кешу так постараться. Говорю:
— Я сказал Ансу, что, может, еще и не понадобимся. Хочется так думать.
— Она решила, — отвечает Анс. — Видно, отойдет.
— Теперь насчет кукурузы, — говорю я. И еще раз обещаю помочь, если не управится — при больной жене и прочем. Как многие по соседству, я уже столько ему помогал, что теперь бросать поздно.
— Хотел сегодня ей заняться, — говорит он. — Да как-то решиться ни на что не могу.
— Может, она продержится, пока убираешь, — говорю я.
— На то воля Божья, — отвечает Анс.
— Да утешит Он тебя, — говорит Кора.
С моим бы амбаром Кешу так постараться. Мы идем мимо, и он поднимает голову.
— Видать, на этой неделе я к тебе не выберусь.
— Не к спеху, — говорю я. — Приходи, как сможешь.
Садимся в повозку. Кора ставит на колени коробку с пирогами.
— Не знаю, что он будет делать, — говорит Кора. — Прямо не знаю.
— Бедный Анс, — говорю. — Тридцать с лишним лет заставляла его работать. Утомилась, верно.
— И еще тридцать лет не отстанет, — говорит Кейт. — А не она, так другую найдет, раньше, чем хлопок поспеет.
— Теперь Кешу с Дарлом и жениться можно, — говорит Юла.
— Бедный парень, — говорит Кора. — Бедный мальчик.
— А Джулу? — спрашивает Кэт.
— И ему можно, — отвечает Юла.
— Хм, — Кэт говорит. — Я думаю. Почему не жениться? Я думаю, тут многие девушки опасаются, как бы Джула не окрутили. Ничего, пусть не волнуются.
— Будет тебе! — говорит ей Кора. Повозка затарахтела. — Бедный парень, — говорит Кора.
Дождь будет ночью. Как пить дать. Повозка тарахтит — большая сушь. Но это пройдет у ней. Пройдет.
— Должна была взять пироги, раз условились, — говорит Кэт.
АНС
Черт бы взял эту дорогу. Да еще дождь собирается. Прямо вижу его отсюда, вижу, встает позади них стеной, встает между ними и моим твердым обещанием. Делаю, что могу — когда могу решиться, но черт бы взял этих ребят.
Под самой дверью пролегла, по ней несчастья шляются, и всякое непременно к нам завернет. Стали ее к нам вести, я сказал Адди: не годится жить на дороге, — а у женщины известно какой ответ: «Так поднимайся, переезжай». Говорю ей: не годится это, потому что Господь сделал дороги для передвижения, почему и положил их лежмя на землю. Что двигаться должно, то Он сделал вдлинь — ту же дорогу, или телегу, или лошадь, а что на месте быть должно, то Он сделал торчмя — к примеру, дерево или человека. Не судил Он человеку на дороге жить. — Ведь что чего раньше, я говорю, дорога или дом? Ты видала ли когда, чтобы Он проложил дорогу возле дома? Никогда не видала, говорю, потому что человек до тех пор не успокоится, пока не поставит дом в таком месте, чтобы из каждой проезжей телеги могли плюнуть ему в дверь, чтобы людям не сиделось, сняться с места хотелось, переехать, — а Он их сделал для того, чтобы места держались, как дерево или кукуруза. Если бы Он хотел, чтоб человек всегда передвигался и кочевал, разве не положил бы его вдлинь, на брюхо, как змею? Надо думать, положил бы.
Так провели, чтобы несчастье бродячее мимо не прошло, в мою дверь заглянуло, да еще придавили налогом. Деньги плати за то, чтобы Кеш забрал себе в голову плотничать — а если бы не провели дорогу, он бы плотничать не надумал; чтобы с церквей падал и полгода рукой шевельнуть не мог, а мы с Адди за него отдувались — да стругай ты дома сколько влезет, коли так надо.
И с Дарлом тоже. Опять его уговаривают. Я работы не боюсь: и себя кормил, и семью, и крыша над головой была; но ведь работника хотят отнять потому только, что в чужие дела не лезет, что глаза земли полны все время. Я им говорю: сначала он был ничего, а глаза полны земли, так ведь и земля тогда на месте стояла; а вот когда дорога подошла и землю продоль повернула, а глаза все равно полны земли, они и начали мне грозить, что заберут, по закону отнимут работника.
И еще деньги плати за это. Она здоровая и крепкая была, поискать такую, — да все эта дорога. Прилегла только, на своей постели отдохнуть, ничего ни от кого не просит.
— Захворала, Адди? — я спросил.
— Не захворала, — говорит.
— Полежи, отдохни. Я знаю, что не захворала. Устала просто. Полежи, отдохни.
— Не захворала, — говорит. — Я встану.
— Лежи себе, — я говорю, — отдыхай. Устала просто. Завтра встанешь.
И лежала себе, здоровая и крепкая, поискать такую, да все эта дорога.
— Я тебя не вызывал, — говорю. — Будь свидетелем, что я тебя не вызывал.
— Не вызывал, — говорит Пибоди. — Подтверждаю. Где она?
— Она прилегла, — я говорю. — Приустала она, но…
— Анс, поди отсюда, — он сказал. — Посиди-ка на веранде.
А теперь деньги плати за это, когда во рту ни одного зуба, а еще поднакопить думал, чтобы зубы вставить, чтобы хлеб Господень жевать по-людски, и она здоровая и крепкая — поискать такую — до самого последнего дня. За то плати, что три доллара тебе понадобились. За то плати, что ребятам теперь за ними ехать надо. И прямо вижу, как дождь стеной встает между нами, как прет к нам по этой дороге, словно дурной человек, словно не было на земле другого дома, куда ему пролиться.
Слышал я, как люди проклинали свою долю, — и не зря проклинали, потому что грешные были люди. А я не скажу, что наказан, потому что зла не делал и наказывать меня не за что. Я человек не религиозный. Но душа моя покойна; это я знаю. Всякое делал; но не лучше и не хуже тех, что притворяются праведниками, и знаю, Старый Хозяин порадеет обо мне, как о той малой птице, которая падает. А все-таки тяжело, что человек в нужде терпит столько уязвлений от дороги.
Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Когда я умирала'
1 2 3