А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Секреция шимпанзе, психология пчелиной матки; воля и опыт столь же развиты, как врожденные задатки. Одевался он как попало; но самолюбование принимает и другие формы.
– Не знал, что вы из Англии.
– Я жил там до девятнадцати лет. Теперь я натурализовавшийся грек и ношу фамилию матери. Моя мать была гречанкой.
– А в Англии бываете?
– Редко. – Он быстро сменил тему. – Нравится вам мой дом? Я его сам спроектировал и выстроил. Я огляделся.
– Завидую вам.
– А я – вам. У вас есть самое главное, молодость. Все ваши обретения впереди.
Он произнес это без унизительной дедушкиной улыбки, которой обычно сопровождаются подобные банальности; серьезное выражение лица не оставляло сомнении: он хочет, чтобы его понимали буквально.
– Хорошо. Я покину вас на несколько минут. А потом прогуляемся. – Я поднялся следом, но он махнул рукой: сидите. – Доедайте печенье. Марии будет приятно. Прошу вас.
Он вышел из тени, раскинул руки, растопырил пальцы и, сделав мне очередной ободряющий знак, скрылся в комнате. Со своего места я мог различить внутри край обитого кретоном дивана, вазу с мелочно-белыми цвeтaми на столике. Стена напротив двери от пола до потолка увешана книжными полками. Я стащил еще курабье. Солнце клонилось к горам, у их пепельных, тенистых подножий лениво блестело море. И тут я вздрогнул: раздалась старинная музыка, быстрое арпеджио, слишком четкое, какое не могло доноситься из радиоприемника или проигрывателя. Я перестал жевать, гадая, что за сюрприз мне приготовили.
Короткий перерыв – не для того ли, чтоб я поломал голову? Затем – мерный и гулкий звук клавикордов. Поколебавшись, я решил остаться на месте. Сперва он играл быстро, потом перешел на медленный темп; раз-другой осекся, чтобы повторить музыкальную фразу. Молча прошла через колоннаду старуха, не взглянув на меня, хотя я указал на остатки печенья и неуклюже выразил свое восхищение; хозяин-отшельник явно предпочитал немых слуг. Музыка лилась из дверного проема, обнимала меня, растворялась в солнечном свете за арками. Он прервался, повторил последний фрагмент и закончил играть – так же внезапно, как начал. Дверь закрылась, наступила тишина. Прошло пять минут, десять. Солнце подползло ко мне по красному настилу.
Все-таки нужно было войти; я обидел его. Но тут он показался в дверях:
– Я не спугнул вас?
– Ни в коем случае. Это Бах?
– Телеман.
– Вы отлично играете.
– Играл когда-то. Но неважно. Пойдемте. – В нем чувствовалась нездоровая порывистость; он словно желал отделаться – не только от меня, но и от течения времени. Я поднялся.
– Надеюсь как-нибудь еще вас послушать. – Он слегка наклонил голову, точно не замечая моей навязчивости. – В этой глуши так скучаешь без музыки.
– Только без музыки? – И продолжал, не давая ответить: – Пойдемте же. Просперо покажет вам свои владения.
Спускаясь за ним на гравийную площадку, я сказал:
– У Просперо была дочь.
– У Просперо было много придворных. – Сухо посмотрел на меня. – И далеко не все молоды и прекрасны, г-н Эрфе.
Вежливо улыбнувшись, я решил, что он намекает на события войны, и после паузы спросил:
– Вы здесь один живете?
– Для кого один. А для кого и нет, – с мрачным высокомерием сказал он, глядя прямо перед собой. То ли чтобы запутать меня еще больше, то ли потому, что чужим ответ знать не полагалось.
Он несся вперед, то и дело тыкая пальцем по сторонам. Показал мне свой огородик; огурцы, миндаль, пышная мушмула, фисташки. С края огорода виднелся залив, где я загорал час назад.
– Муца.
– Не слышал, чтоб его так называли.
– Албанское слово. – Он постучал по носу. – «Нюхало». По форме той вон скалы.
– Не слишком поэтичное имя для такого чудесного пляжа.
– Албанцы были пиратами, а не поэтами. Этот мыс они называли Бурани. Двести лет назад на их жаргоне это означало «тыква». И «череп». – Он пошел дальше. – Смерть и вода.
Догнав его, я спросил:
– А что это за табличка у ворот? «Salle d'attenter.
– Ее повесили немецкие солдаты. Во время войны они выселили меня из Бурани.
– Но почему именно эту?
– Кажется, их перевели сюда из Франции. Они скучали в этой дыре. – Обернувшись, он заметил, что я улыбаюсь.
– Да-да. От немцев и такого элементарного юмора трудно ожидать. Я бы не решился искалечить реликтовое дерево.
– Вы хорошо знаете Германию?
– Германию нельзя знать. Можно только мириться с ее существованием.
– А Бах? С ним так тяжело смириться?
Он остановился.
– Я не сужу о народе по его гениям. Я сужу о нем по национальным особенностям. Древние греки умели над собой смеяться. Римляне – нет. По той же причине Франция – культурная страна, а Испания – некультурная. Поэтому я прощаю евреям и англосаксам их бесчисленные недостатки. И поэтому, если б верил в бога, благодарил бы его за то, что во мне нет немецкой крови.
В конце сада стояла покосившаяся беседка, оплетенная бугенвиллеей и вьюнком. Он пригласил меня внутрь. В тени у выступа скалы на пьедестале возвышался бронзовый человечек с чудовищно большим торчащим фаллосом. Руки тоже были воздеты – жестом, каким стращают детишек; на губах самозабвенная ухмылка сатира. Несмотря на небольшой рост
– около восемнадцати дюймов – фигурка внушала первобытный ужас.
– Знаете, кто это? – Он подошел вплотную ко мне.
– Пан?
– Приап. В древности такой стоял в любом саду. Отпугивал воров и приносил урожай. Их делали из грушевого дерева.
– Где вы его нашли?
– Заказал. Пойдемте. – Он говорил «Пойдемте», как греки погоняют ослов; позже я с неприятным удивлением понял, что он обращался со мной будто с батраком, которого знакомят с будущим местом работы.
Мы вернулись к дому. Отсюда, начинаясь от центра колоннады, к берегу вела широкая, крутая, извилистая тропа.
В пляж вдавалась бухточка; вход в нее, не больше пятидесяти футов шириной, обрамляли скалы. Кончис выстроил здесь крохотный причал, к которому была привязана розово-зеленая лодочка – низенькая, с подвесным мотором, каких много на острове. Дальше на берегу виднелась неглубокая яма; канистры с бензином. И маленькая насосная установка – от нее по скале поднималась труба.
– Хотите искупаться?
Мы стояли на причале.
– Я забыл плавки.
– Можно и нагишом. – У него был вид шахматиста, сделавшего удачный ход. Я вспомнил, как Димитриадис прохаживался на тему английских попочек; вспомнил Приапа. Может, вот она, разгадка: Кончис – всего-навсего старый гомик?
– Что-то не хочется.
– Дело ваше.
Спустившись на пляж, мы сели на вытащенное из воды бревно.
Я закурил, посмотрел на Кончиса; попытался определить, что же он за человек. Мне было как-то не по себе. Не только потому, что на мой «необитаемый» остров вторгся некто, бегло говорящий по-английски, несомненно образованный, повидавший свет – чуть не за одну ночь вырос на бесплодной почве, как причудливый цветок. И не только потому, что он оказался не тем, каким я себе его представлял. Нет, я чувствовал, что в прошлом году здесь и в самом деле случилось что-то таинственное, о чем Митфорд по непонятной и деликатной причине умолчал. В воздухе витала двусмысленность; нечто смутное, непредсказуемое.
– Каким ветром вас занесло сюда, г-н Кончис?
– Не обидитесь, если я попрошу вас не задавать вопросов?
– Конечно, нет.
– Хорошо.
Допрыгался! Я прикусил губу. Будь на моем месте кто-нибудь другой, я первый посмеялся бы над ним.
Тени сосен, росших справа на утесе, верхушками коснулись воды; над миром простерся покой, абсолютный покой; насекомые угомонились, гладь моря застыла, как зеркало. Он молча сидел, положив руки на колени и, видимо, совершая дыхательные упражнения. Не только возраст, но и все остальное в нем было трудноопределимо. Внешне он проявлял ко мне мало интереса, но наблюдал исподтишка; наблюдал, даже глядя в противоположную сторону, и выжидал. Это началось сразу: он оставался безучастен, но наблюдал и ждал. Мы молчали, будто были так давно знакомы, что понимали друг друга без слов; и, как ни удивительно, это молчание гармонировало с безветрием дикой природы. Тишина была нарочита, но не казалась неловкой.
Вдруг он пошевелился. Вгляделся во что-то на вершине невысокой скалы по левую руку. Я обернулся. Пусто. Я посмотрел на него.
– Что там?
– Птица.
Молчание.
Я рассматривал его профиль. Сумасшедший? Издевается надо мной? Я опять попробовал завязать разговор.
– Я так понял, что вы были знакомы с обоими моими предшественниками. – Он повернулся ко мне со змеиным проворством, но не ответил. – С Леверье, – не отставал я.
– Кто вам сказал?
Его почему-то пугало, что его обсуждают за глаза. Я рассказал о записке, и он немного успокоился.
– Он был несчастен здесь. На Фраксосе.
– Митфорд говорил то же самое.
– Митфорд? – Снова обвиняющий взгляд.
– Наверно, ему в школе наболтали.
Заглянул мне в глаза, недоверчиво кивнул. Я улыбнулся, и он покривился в ответ. Опять эти странные психологические шахматы. Я, похоже, завладел инициативой, хоть и не понимал почему.
Сверху, из невидимого дома, донесся звон колокольчика. Позвонили дважды; потом, после паузы, трижды; опять дважды. Сигнал, несомненно, что-то означал; непонятное напряжение, владевшее этим местом и его хозяином и странно совпадавшее с глубоким безмолвием пейзажа, обрело звенящий голос. Кончис сразу поднялся.
– Мне пора. А вам предстоит обратный путь.
На середине склона, где крутая тропка расширялась, была устроена чугунная скамеечка. Кончис, развивший чрезмерную скорость, с облегчением уселся на нее. Он тяжело дышал; я тоже. Он прижал руку к сердцу. Я состроил озабоченное лицо, но он отмахнулся.
– Возраст, возраст. Благовещение наоборот. – Он поморщился. – Близится смерть.
Мы молча сидели, восстанавливая дыхание. В ажурных прогалах сосен сквозило желтеющее небо. С запада поднималась дымка. В вышине, замерев над покоем, клубились редкие клочья вечерних облачков.
– Вы призваны? – тихо произнес он, опять ни с того ни с сего.
– Призван?
– Чувствуете ли вы, что избраны кем-то?
– Избран?
– Джон Леверье считал, что избран богом.
– Я не верю в бога. И, конечно, не чувствую, что избран.
– Вас еще изберут.
Я скептически улыбнулся:
– Спасибо.
– Это не комплимент. Нас призывает случай. Мы не способны призвать сами себя к чему бы то ни было.
– А избирает кто?
– Случай многолик.
Но тут он встал, хотя на мгновение задержал руку на моем плече, будто успокаивая: не обращайте внимания. Мы взобрались на утес. На площадке у боковой колоннады он остановился.
– Ну вот.
– Как я вам благодарен! – Я хотел, чтоб он улыбнулся в ответ, признавая, что подшутил надо мною; но на его задумчивом лице не было и тени веселья.
– Ставлю вам два условия. Первое: никому в деревне не говорите, что познакомились со мной. Это связано с тем, что случилось во время войны.
– Я слышал об этом.
– Что вы слышали?
– Одну историю.
– У этой истории два варианта. Но оставим это. Для них я затворник. Ни с кем не вижусь. Поняли?
– Конечно. Я никому не скажу.
Я догадался, каково следующее условие: больше не приходить.
– Второе условие: вы появитесь здесь через неделю. И останетесь с ночевкой, до утра понедельника. Если вас не пугает, что придется встать рано, чтобы вовремя вернуться.
– Спасибо. Спасибо большое. Буду очень рад.
– Мне кажется, нас ждет много обретений.
– «Мы будем скитаться мыслью»?
– Вы прочли это в книге на берегу?
– А разве вы не хотели, чтоб я прочел?
– Откуда я знал, что вы придете туда?
– У меня было чувство, что за мной наблюдаютю.
В упор наставив на меня темно-карие глаза, он не спешил отвечать. Бледная тень улыбки.
– А сейчас есть у вас такое чувство?
И снова взгляд его метнулся мне за спину, точно он что-то заметил в лесу. Я оглянулся. В соснах – никого. Посмотрел на него: шутит? Суховатая улыбочка еще дрожала на его губах.
– А что, вправду наблюдают?
– Я просто спросил, г-н Эрфе. – Протянул руку. – Если вы почему-либо не сможете прийти, оставьте у Сарантопулоса записку. Гермес ее заберет. Здесь она будет на следующее утро.
С осторожностью, которую он начинал мне внушать, я пожал его руку. Ответное пожатие не имело ничего общего с вежливостью. Крепкая хватка, вопрошающий взгляд,
– Запомнили? Случайность.
– Наверное, вы правы.
– А теперь идите.
Я через силу улыбнулся. Чушь какая-то – пригласил, а потом отослал прочь, будто потерял терпение. Подождав продолжения, я холодно поклонился и поблагодарил за чай. Ответом был столь же холодный кивок. Ничего не оставалось, как уйти.
Через пятьдесят ярдов я оглянулся. Он не двинулся с места – полновластный хозяин. Я помахал ему, и он вскинул руки диковинным жреческим жестом, точно благословляя на древний манер. Когда я обернулся снова – дом почти скрылся за деревьями, – его уже не было.
Что бы ни таилось в его душе, таких людей я еще не встречал. В этом поразительном взгляде, в судорожной, испытующей и петляющей манере говорить, во внезапных оглядках в пустоту светилось нечто большее, чем обычное одиночество, старческие бредни и причуды. Но, углубляясь в лес, я и не рассчитывал в обозримом будущем найти исчерпывающую разгадку.
14
Еще издали я заметил: на краю лаза у ворот Бурани что-то белеет. Сперва решил, что это носовой платок, но, нагнувшись, увидел кремовую перчатку; и не просто перчатку, а женскую, с длинным, по локоть, раструбом. С изнанки прикреплен желтоватый ярлык, где голубыми шелковыми нитками вышиты слова Mireille, gantiere. И ярлык, и перчатка выглядели невероятно старыми, выкопанными из комода на чердаке. Я втянул носом воздух – так и есть, тот же аромат, что шел тогда от полотенца: мускусный, забытый, сандаловый. Когда Кончис сказал, что на той неделе купался на Муце, меня озадачило лишь одно: этот нежный запах женской косметики.
Я начал догадываться, почему он избегает сплетен и неожиданных посещений. Правда, я не представлял, зачем ему меня-то подпускать к своей тайне, ведь уже через неделю я могу случайно раскрыть ее; не представлял, что делала эта дама среди леса в перчатках, какие аристократки надевают на скачки; не представлял, кто она такая. Любовница? Но с тем же успехом она могла быть дочерью, женой, сестрой Кончиса – слабоумной ли, престарелой. Мне пришло в голову, что в лес и к Муце ее пускают с единственным условием: никому не попадаться на глаза. В прошлое воскресенье она видела меня; а сегодня услышала мой голос и пыталась подсматривать – это объясняло быстрые взгляды старика мне за спину, да и всю его нервозную настороженность. Он знал, что она «на прогулке»; отсюда и второй столовый прибор, и таинственный колокольчик.
Я обернулся, почти готовый услышать смешок, идиотское хихиканье; но при виде густого тенистого кустарника у ворот припомнил наш печальный разговор о Просперо, и у меня появилась более простая версия. Не слабоумие, а какое-то жуткое уродство. Не все были молоды и красивы, г-н Эрфе. И я впервые почувствовал, как от безлюдья сосен по спине бежит холодок.
Солнце клонилось к горизонту; ночь в Греции наступает быстро, почти как в тропиках. В темноте спускаться по крутым тропам северного склона не хотелось. Повесив перчатку на самую середину верхней перекладины ворот, я прибавил ходу. Через полчаса меня осенила чудесная гипотеза о том, что Кончис – трансвестит. А вскоре, чего со мной не было уже несколько месяцев, я принялся напевать.
О визите к Кончису я не сказал никому, даже Мели, но часами гадал, кто же этот загадочный третий обитатель виллы. И решил, что, скорее всего, слабоумная жена; вот откуда замкнутость, молчаливые слуги.
О самом Кончисе я размышлял тоже. Я не был вполне убежден, что он не гомосексуалист; в этом случае предупреждение Митфорда было бы понятным, хотя и не слишком удя меня лестным. Дерганая натужность старика, прыжки с одного места на другое, от одной темы к другой, разболтанная походка, афористическая, уклончивая манера говорить, прихотливо вскинутые на прощание руки – все эти причуды предполагали – точнее, нарочно подталкивали к предположению, – что он хочет казаться моложе и здоровее, чем есть на самом деле.
Оставался еще чудной случай с поэтической антологией, которую он явно держал наготове, чтоб ошеломить меня. В то воскресенье я долго купался, отплывал далеко от берега, и он легко мог подбросить вещи на склон Бурани, пока я был в воде. Тем не менее подобная прелюдия к знакомству выглядела чрезмерно замысловатой. И что означал его вопрос, «призван» ли я – и заявление, что «нас ждет много обретений»? Сами по себе – наверное, ничего; в применении же к нему – лишь то, что он не в своем уме. «Для кого один…»; я вспомнил, с каким плохо скрытым презрением он произнес эти слова.
Я отыскал в школьной библиотеке крупномасштабную карту острова. На ней были помечены границы земельного участка Бурани. Они простирались, особенно в восточном направлении, дальше, чем я полагал: шесть или семь гектаров, почти пятнадцать акров.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12