Мир успел забыть, как оскорбленное материнское чувство оборачивалось горечью и злобой. Такова была перспектива, которую открывала перед моей сестрою Фанни жизнь, построенная по законам морали. Таким эхом отзывалась действительность на сладостную песнь ее грез.
Она отказывалась верить, что это правда, что такова жизнь, любовь. Она хотела испытать, что такое любовь, испытать и себя. «Распущенная, испорченная девчонка», — называла ее мать. Поцелуи украдкой, объятия в сумерках с мальчишками-одноклассниками, посыльными, клерками, — с этого она начала. Я знаю. Что-то нечистое, должно быть, вкралось в эти вечерние похождения, заставив ее гадливо отпрянуть. Во всяком случае, с юнцами из Черри-гарденс она стала чопорно холодца, но лишь оттого, что ее притягивал Клифстоун с его оркестрами и огнями, с его богатством. Тогда-то и набросилась она на книги, тогда и стала следить за своей речью. Я уже говорил вам о социальном расслоении старого мира. Фанни хотелось стать похожей на леди, она мечтала встретить джентльмена. Ей казалось, будто на свете и в самом деле бывают настоящие джентльмены: деликатные, благородные, умные, обаятельные. Ей казалось, будто среди тех мужчин, которые встречаются ей на приморском бульваре в Клифстоуне, есть такие джентльмены. Она стала иначе одеваться — так, как я вам уже рассказывал.
— В каждом городе Европы, — сказал Сарнак, — было сколько угодно девушек, которые в отчаянной надежде на лучшее уходили из дома, ставшего для них адом. Когда вам говорят о моральном кодексе старого мира, вы, наверное, представляете себе некий пользующийся всеобщим уважением нравственный закон — подумали же вы, что каждый, кто исповедовал религию, действительно верил ей! У нас сейчас нет морального кодекса, есть навык, привычка к нравственности. Наша религия не сковывает ни разума, ни естественных побуждений. Нам нелегко понять эту враждебность, эту всеобщую скрытность, представить себе, как неискренен, уклончив, убог был мир, в котором никто — даже священники — по-настоящему не понимал догматов, проповедуемых религией, и никто не был до глубины души убежден в совершенстве и справедливости нравственных устоев. В ту далекую эпоху почти каждый был либо распущен и неудовлетворен, либо нечестен в вопросах пола. А запреты, призванные сдерживать людей, только сильнее возбуждали их. Сегодня трудно себе это вообразить.
— Не трудно, если знаешь литературу той эпохи, — отозвалась Санрей. — Их романы и пьесы — это патология.
— Итак, моя хорошенькая сестра Фанни, влекомая побуждениями, неясными ей самой, точно бабочка, выпархивала из нашего неприглядного жилья и уносилась к огням — ярким огням надежды, манившим ее с эстрады и аллей клифстоунского бульвара. А там, в меблированных комнатах, в пансионах и гостиницах, жили недалекие, развращенные люди, праздные любители острых ощущений, искатели легких удовольствий. Здесь были жены, которым надоели мужья, и мужья, которым давным-давно наскучили жены; разлученные супруги, которые не могли получить развод; молодые люди, не смевшие помышлять о браке, потому что у них не было средств на то, чтобы содержать семью. Маленькие сердца их были полны нечистых побуждений, неутоленных, долго подавляемых страстей, зависти, обид. И в этой толпе, задорная, соблазнительная и беззащитная, порхала моя прелестная сестра Фанни.
Вечером накануне того дня, когда Фанни сбежала из дому, отец с дядюшкой сидели у очага на кухне, рассуждая о политике и превратностях быстротекущей жизни. В течение дня оба неоднократно принимали решительные меры к тому, чтобы «не падать духом», вследствие чего разговор их отличался некоторой бессвязностью и обилием частых повторений. Они говорили хриплыми голосами и растягивали слова. Они говорили громко, значительно и с чувством, словно обращаясь к незримой аудитории. Они то и дело принимались говорить разом. Мать мыла за перегородкой чайную посуду, а я сидел у лампы и пытался делать уроки на завтра, хотя меня поминутно отвлекали голоса, звучавшие у меня над ухом, и призывы «попомнить» те или иные слова дяди. Пру углубилась в чтение своей любимой книги под названием «Примерные дети». Фанни помогала матери мыть посуду, но затем ей было сказано, что от нее не помощь, а только помеха; тогда она вышла из-за перегородки, остановилась возле стола и заглянула мне через плечо, чтоб посмотреть, чем я занимаюсь.
— Что мешает торговле, — объявил дядя, — так это забастовки. Они губят страну. Эти забастовки — одно разорение. Разорение для всей страны.
— Еще бы! — кивнул отец. — Все останавливается…
— Такое дело нельзя позволять. Шахтерам, им деньги платят, большие деньги. Хорошие деньги платят. Да… Вот я, к примеру, — я бы рад и счастлив получать, как они. Рад и счастлив. Бульдогов себе понакупали, роялей. Шампанское хлещут. Мы с тобой, Смит, и вообще среднее сословие, мы роялей не покупаем. Мы шампанское не пьем. Ку-уда нам…
— Союз нужен для среднего сословия, — вторил ему отец. — Чтобы их осадить, рабочих этих. Ходу стране не дают. И мешают торговле. Торговля — ха! Не торговля, а черт-те что. Зайдет человек в лавку, поглядит и начнет: почем то да почем это! Раньше чем шесть пенсов истратить, он сперва десять раз подумает… А каким углем приходится торговать! Я им так говорю: если опять забастовка, так вам угля вообще не видать — ни хорошего, ни плохого. Так прямо и говорю…
— Гарри, это не занятия, — нарочно громко сказала Фанни. — Да и где тут заниматься под эту трескотню! Давай-ка лучше сходим пройдемся.
Я вскочил из-за стола и принялся складывать учебники. Фанни зовет с собой гулять! Такое случается не часто.
— Иду подышать воздухом, мама, — сказала Фанни, снимая с вешалки шляпку.
— Никуда ты не пойдешь. Да еще в такой час, — крикнула из-за перегородки мать. — Раз и навсегда тебе сказано…
— Не волнуйся, мама, Гарри тоже идет. С ним меня никто не украдет и не опозорит… Сказано раз и навсегда — и каждый раз одно и то же.
Мать смолчала, метнув в сестру ненавидящий взгляд.
Мы поднялись по ступенькам и вышли на улицу.
Некоторое время мы шли молча, но я чувствовал, что мне предстоит услышать нечто важное.
— Ну, с меня, кажется, хватит, — заговорила вскоре Фанни. — Отец с дядей пили сегодня весь день — сам видишь, едва языком ворочают. Что один, что другой. Каждый день повадились пить, а дела все хуже. Чем только все это кончится? Дядя вон уж дней десять сидит без работы, и отец все с ним да с ним. В лавке грязь по колено. Неделями не метено.
— У дяди, наверное, руки опустились, — вставил я. — Как услышал, что тете Эделейд опять ложиться на операцию…
— Опустились! Да они у него сроду не поднимались. — Фанни хотела добавить что-то на дядюшкин счет, но с трудом сдержалась и заключила: — Хороша семейка, лучше некуда!
Она помолчала.
— Гарри, я от вас ухожу… Скоро.
— Как это — ухожу?
— Неважно как. Я нашла себе место. Только другое, особенное. Ты… Гарри, ты меня любишь?
Для тринадцатилетнего подростка сердечные излияния — трудная штука.
— Для тебя, Фанни, я сделаю все на свете, — выдавил я наконец. — Ты уж знаешь.
— Не проговоришься? Никому?
— За кого ты меня принимаешь?
— Ни за что?
— Ни за что.
— Я так и знала. Из всей этой компании мне одного тебя жалко бросать. Я тебя очень люблю, Гарри, правда. Я и мать любила раньше. Но это совсем другое дело. Ругала она меня, ругала, пилила, пилила — и кончено. Перегорело. Что я могу поделать? Пусто, и все… Я буду думать о тебе, Гарри, часто.
Я заметил, что Фанни плачет. Когда я снова поднял голову, слезы на ее глазах уже высохли.
— Послушай, Гарри, — сказала она. — Можешь ты сделать для меня одну вещь? Ты не думай, это не трудно, но чтобы никому? После, понимаешь? Ни слова!
— Все сделаю, Фанни.
— Ничего особенного, вот увидишь. Там, наверху, мой старенький чемоданчик. Я в него сложила кое-что. И узелок небольшой. Я их засунула подальше под кровать, к стенке — туда даже наша Пру-прилипала не додумается заглянуть. Так вот. Завтра, когда отец увяжется за дядей — они теперь зарядили, — мать пойдет вниз готовить обед. Пру возьмется помогать, а сама будет хлеб таскать по кусочку… Ты бы в это время принес мои вещи в Клифстоун, знаешь, в колбасную к боковой двери… Они не очень тяжелые…
— Да что мне твой чемоданчик! Я его для тебя куда хочешь понесу. Только где она, твоя новая работа, а, Фанни? И почему ты дома не сказала ни слова?
— А если я тебя еще кой о чем попрошу, Гарри? Не чемодан принести, а что-нибудь потрудней?
— Все сделаю, Фанни, все, что мне по силам. Ты ведь сама знаешь.
— Ну, а если просьба будет такая: ни о чем не спрашивать? Какая работа, где она — ничего? Это… Это хорошее место, Гарри. Работа не тру…
Она замолкла на полуслове. Я увидел ее лицо в желтом свете уличного фонаря и поразился: оно сияло счастьем. И все-таки в глазах у нее блестели слезы. Ну и человек она, эта Фанни! Радуется, а сама плачет!
— Ах, если бы я могла тебе все рассказать! Если бы только могла! Ты за меня не бойся, Гарри. Со мной ничего не случится. Ты только помоги мне, а там пройдет немного времени, и я тебе напишу. Вот увидишь, напишу.
— Может, ты задумала сбежать, чтоб выйти замуж? — бесцеремонно спросил я. — С тебя станется!
— Я тебе не скажу ни да, ни нет. Я ничего тебе не скажу. Просто я счастлива, счастлива, как солнце на рассвете. Так и подмывает спеть или сплясать! Только бы удалось!
— А ну-ка, постой!
Она остановилась как вкопанная.
— Неужели на попятный, Гарри?
— Нет. Я сделаю, как обещал. Но… — Я запнулся. У меня, видите ли, были строгие понятия о нравственности. — Может быть, ты затеяла что-нибудь дурное?
Она покачала головой, но ответила не сразу.
— Это будет самый правильный поступок в моей жизни, Гарри! — Лицо ее вновь осветилось восторгом. — Самый что ни на есть. Если только все сойдет. А ты такой милый, что согласился мне помочь, — просто прелесть!
Она вдруг обхватила меня, притянула к себе, расцеловала, потом легонько оттолкнула и прошлась взад-вперед, словно в танце.
— Сегодня я люблю весь мир, — пропела она. — Весь белый свет люблю! Ах ты, дурацкий Черри-гарденс! Ты думал, я попалась тебе в когти? Думал, мне никогда не вырваться? Завтра — последний день у Кросби, — продолжала она свою песнь избавления, — самый-самый последний день. На веки веков, аминь. Никогда он больше не придвинется ко мне близко, не будет дышать в затылок! Никогда больше не коснется жирной лапой моей голой руки и не будет совать свой нос прямо мне в лицо, просматривая кассовую ведомость. Когда я буду… там, куда я ухожу, Гарри, я ему непременно пришлю открытку. До свидания, мистер Кросби. До свидания, милый мистер Кросби. Прощайте на веки вечные. Аминь. — Она изменила голос, подражая колбаснику. — «Такой девушке, как вы, следует выйти замуж пораньше. Вам нужен в мужья человек солидный и старше вас, моя милочка». Это кто же сказал, что следует? И кто это вам позволил называть меня милочкой, милейший мистер Кросби? Двадцать пять шиллингов в неделю, и тебя же еще хватают руками и вдобавок зовут «милочка»… Я не знаю, что со мной сегодня творится, Гарри, я сама не своя. Я хочу смеяться, петь от радости, но мне и грустно до слез, потому что я расстаюсь с тобой. Расстаюсь со всеми. Хотя с какой бы стати мне о них жалеть? Бедный папа, бедный пьяненький папа! Бедная сердитая, глупая мать! Когда-нибудь я, возможно, сумею им помочь, только бы мне выбраться отсюда! А ты — тебе нужно учиться, Гарри, ты старайся изо всех сил — учись и учись. И уходи из Черри-гарденс. Никогда не пей вина. Капли в рот не бери. Не кури — кому это нужно? Пробивайся наверх, там легче. Легче, поверь. Работай, Гарри, читай. Учи французский — когда я приеду к тебе в гости, мы с тобой поговорим по-французски.
— Ты будешь учиться французскому? Ты собралась во Францию?
— Нет, не во Францию. Еще дальше. Но ни слова, Гарри. Ни полсловечка. А мне бы так хотелось все тебе рассказать… Не могу. Нельзя. Я обещала. Нужно быть верной слову. В жизни только это и нужно: любить и хранить верность… А все-таки жаль, мама не дала мне сегодня помочь ей с посудой, в последний-то вечер. Она меня ненавидит. А после еще и не так возненавидит… Интересно, засну я сегодня или проплачу до утра… Побежали до товарной, Гарри, кто быстрее? А потом — домой.
На другой вечер Фанни не вернулась с работы. Шли часы, и по мере того, как в доме нарастала тревога, я все отчетливее представлял себе истинные размеры бедствия, свалившегося на нашу семью.
Сарнак помолчал и усмехнулся.
— Удивительно неотвязное сновидение? Я до сих пор как бы наполовину Гарри Мортимер Смит и только наполовину Сарнак. Я и сейчас не только вспоминаю юного английского варвара Смутной эпохи, но еще и чувствую, что он — это я. А между тем я подхожу к моей истории с современной точки зрения и рассказываю ее голосом Сарнака. Под этим щедрым солнцем… Сон ли это в самом деле? Никак не верится, что я вам рассказываю всего лишь сон.
— Нисколько не похоже на сон, — подхватила Уиллоу. — Это быль. А как по-вашему: сон это или нет?
Санрей покачала головой.
— Рассказывай, Сарнак. Что б это ни было, продолжай. Значит, Фанни ушла из дому — и как же вели себя остальные члены семьи?
— Вы должны учесть, — сказал Сарнак, — что они, бедняги, жили в эпоху такого отчаянного гнета, какой сейчас даже вообразить невозможно. Вы вот считаете, что у них были свои — несхожие с нашими — представления о любви, о проблемах пола, о долге. Нас ведь так учат: у них были понятия, но не такие, как у нас. Знайте же, что это неверно. Никаких четких, продуманных понятий у них не имелось вообще. Был страх, было «табу», запрет, было невежество. Любовь, физическая близость представлялись им чем-то вроде заколдованного леса из сказки, куда и шагу ступить нельзя. А Фанни ушла в этот лес, мы только не знали, далеко она ушла или нет.
Да, то был для нашего семейства тревожный вечер, и тревога эта постепенно разрасталась в панику. Видимо, в минуты нравственного потрясения именно так полагалось вести себя: бурно и безрассудно.
Мать стала проявлять признаки беспокойства примерно в половине десятого.
— Сказано ей было раз и навсегда, — ворчала она, будто бы сама с собой, но так, чтобы слышал и я. — Пора этому положить конец.
Она с пристрастием допросила меня, куда могла запропаститься Фанни. Не собиралась ли на набережную? Я ответил, что не знаю. Мать кипела от возмущения. Даже если Фанни пошла на набережную, она обязана к десяти быть дома. Никто не отправлял меня спать, хоть было пора, и я дождался, пока вернулись отец с дядей: значит, пивная уже закрылась. Не помню уж, зачем дядя пожаловал к нам, а не прямо домой — впрочем, это было делом обычным. Они уже и так были в достаточно мрачном расположении духа, и тревожная весть, которой их встретила бледная от волнения матушка, повергла обоих в еще большее уныние.
— Мортимер, — сказала мать. — Твоя любезная доченька хватила через край. Пол-одиннадцатого, а ее нет как нет.
— Да ведь я сколько раз ей говорил, чтобы к девяти была дома!
— Стало быть, мало, — наседала мать. — И вот плоды, любуйся!
— Сто раз я ей говорил, — повторил отец. — Сто раз… — Потом он то и дело вставлял в разговор эту фразу, пока ее не сменила другая.
Дядя вначале был немногословен. Утвердившись по обыкновению на каминном коврике, сшитом отцовскими руками, он стоял, слегка покачиваясь, изредка икал, вежливо прикрывая рот ладонью, морщил лоб, переводил взгляд с одного собеседника на другого и, наконец, провозгласил свое суждение.
— С девчонкой что-нибудь случилось, — объявил дядя. — Попомните мое слово.
Пру, той во всем мерещились кошмары.
— Наверное, несчастный случай, — прошептала она. — Может быть, задавили на улице.
— Говорил я ей, — сказал отец. — Сколько раз говорил…
— Если несчастный случай, — глубокомысленно заметил дядюшка, — значит, того… значит, что-нибудь могло случиться. — И он повторил уже увереннее и громче: — Что угодно могло!
— Спать пора. Пру, — сказала мать. — Давным-давно. И тебе тоже, Гарри.
Моя сестрица с несвойственным ей проворством вскочила и вышла из комнаты. Наверное, она уже догадалась, что нужно проверить, на месте-ли вещи Фанни. Я остался.
— Может, несчастный случай, — значительно заметила мать, — а может, и нет. Бывает и похуже…
— Ты что этим хочешь сказать. Март? — спросил дядя.
— Ничего. У меня с этой девкой давно душа не на месте. Бывает кое-что похуже несчастных случаев.
Я весь превратился в слух.
— Ступай в постель, Гарри, — приказала мать.
— Что делать? Проще простого, — продолжал дядя, качнувшись вперед на носках. — Звонить в больницы. В полицию. В «Веллингтоне» есть телефон. Старина Кроу еще, небось, не ложился. Позвонит. Для хороших клиентов сделает. Несчастный случай, попомните мои слова.
И тут на верхней ступеньке опять возникла Пру.
— Мама! — позвала она громким шепотом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Она отказывалась верить, что это правда, что такова жизнь, любовь. Она хотела испытать, что такое любовь, испытать и себя. «Распущенная, испорченная девчонка», — называла ее мать. Поцелуи украдкой, объятия в сумерках с мальчишками-одноклассниками, посыльными, клерками, — с этого она начала. Я знаю. Что-то нечистое, должно быть, вкралось в эти вечерние похождения, заставив ее гадливо отпрянуть. Во всяком случае, с юнцами из Черри-гарденс она стала чопорно холодца, но лишь оттого, что ее притягивал Клифстоун с его оркестрами и огнями, с его богатством. Тогда-то и набросилась она на книги, тогда и стала следить за своей речью. Я уже говорил вам о социальном расслоении старого мира. Фанни хотелось стать похожей на леди, она мечтала встретить джентльмена. Ей казалось, будто на свете и в самом деле бывают настоящие джентльмены: деликатные, благородные, умные, обаятельные. Ей казалось, будто среди тех мужчин, которые встречаются ей на приморском бульваре в Клифстоуне, есть такие джентльмены. Она стала иначе одеваться — так, как я вам уже рассказывал.
— В каждом городе Европы, — сказал Сарнак, — было сколько угодно девушек, которые в отчаянной надежде на лучшее уходили из дома, ставшего для них адом. Когда вам говорят о моральном кодексе старого мира, вы, наверное, представляете себе некий пользующийся всеобщим уважением нравственный закон — подумали же вы, что каждый, кто исповедовал религию, действительно верил ей! У нас сейчас нет морального кодекса, есть навык, привычка к нравственности. Наша религия не сковывает ни разума, ни естественных побуждений. Нам нелегко понять эту враждебность, эту всеобщую скрытность, представить себе, как неискренен, уклончив, убог был мир, в котором никто — даже священники — по-настоящему не понимал догматов, проповедуемых религией, и никто не был до глубины души убежден в совершенстве и справедливости нравственных устоев. В ту далекую эпоху почти каждый был либо распущен и неудовлетворен, либо нечестен в вопросах пола. А запреты, призванные сдерживать людей, только сильнее возбуждали их. Сегодня трудно себе это вообразить.
— Не трудно, если знаешь литературу той эпохи, — отозвалась Санрей. — Их романы и пьесы — это патология.
— Итак, моя хорошенькая сестра Фанни, влекомая побуждениями, неясными ей самой, точно бабочка, выпархивала из нашего неприглядного жилья и уносилась к огням — ярким огням надежды, манившим ее с эстрады и аллей клифстоунского бульвара. А там, в меблированных комнатах, в пансионах и гостиницах, жили недалекие, развращенные люди, праздные любители острых ощущений, искатели легких удовольствий. Здесь были жены, которым надоели мужья, и мужья, которым давным-давно наскучили жены; разлученные супруги, которые не могли получить развод; молодые люди, не смевшие помышлять о браке, потому что у них не было средств на то, чтобы содержать семью. Маленькие сердца их были полны нечистых побуждений, неутоленных, долго подавляемых страстей, зависти, обид. И в этой толпе, задорная, соблазнительная и беззащитная, порхала моя прелестная сестра Фанни.
Вечером накануне того дня, когда Фанни сбежала из дому, отец с дядюшкой сидели у очага на кухне, рассуждая о политике и превратностях быстротекущей жизни. В течение дня оба неоднократно принимали решительные меры к тому, чтобы «не падать духом», вследствие чего разговор их отличался некоторой бессвязностью и обилием частых повторений. Они говорили хриплыми голосами и растягивали слова. Они говорили громко, значительно и с чувством, словно обращаясь к незримой аудитории. Они то и дело принимались говорить разом. Мать мыла за перегородкой чайную посуду, а я сидел у лампы и пытался делать уроки на завтра, хотя меня поминутно отвлекали голоса, звучавшие у меня над ухом, и призывы «попомнить» те или иные слова дяди. Пру углубилась в чтение своей любимой книги под названием «Примерные дети». Фанни помогала матери мыть посуду, но затем ей было сказано, что от нее не помощь, а только помеха; тогда она вышла из-за перегородки, остановилась возле стола и заглянула мне через плечо, чтоб посмотреть, чем я занимаюсь.
— Что мешает торговле, — объявил дядя, — так это забастовки. Они губят страну. Эти забастовки — одно разорение. Разорение для всей страны.
— Еще бы! — кивнул отец. — Все останавливается…
— Такое дело нельзя позволять. Шахтерам, им деньги платят, большие деньги. Хорошие деньги платят. Да… Вот я, к примеру, — я бы рад и счастлив получать, как они. Рад и счастлив. Бульдогов себе понакупали, роялей. Шампанское хлещут. Мы с тобой, Смит, и вообще среднее сословие, мы роялей не покупаем. Мы шампанское не пьем. Ку-уда нам…
— Союз нужен для среднего сословия, — вторил ему отец. — Чтобы их осадить, рабочих этих. Ходу стране не дают. И мешают торговле. Торговля — ха! Не торговля, а черт-те что. Зайдет человек в лавку, поглядит и начнет: почем то да почем это! Раньше чем шесть пенсов истратить, он сперва десять раз подумает… А каким углем приходится торговать! Я им так говорю: если опять забастовка, так вам угля вообще не видать — ни хорошего, ни плохого. Так прямо и говорю…
— Гарри, это не занятия, — нарочно громко сказала Фанни. — Да и где тут заниматься под эту трескотню! Давай-ка лучше сходим пройдемся.
Я вскочил из-за стола и принялся складывать учебники. Фанни зовет с собой гулять! Такое случается не часто.
— Иду подышать воздухом, мама, — сказала Фанни, снимая с вешалки шляпку.
— Никуда ты не пойдешь. Да еще в такой час, — крикнула из-за перегородки мать. — Раз и навсегда тебе сказано…
— Не волнуйся, мама, Гарри тоже идет. С ним меня никто не украдет и не опозорит… Сказано раз и навсегда — и каждый раз одно и то же.
Мать смолчала, метнув в сестру ненавидящий взгляд.
Мы поднялись по ступенькам и вышли на улицу.
Некоторое время мы шли молча, но я чувствовал, что мне предстоит услышать нечто важное.
— Ну, с меня, кажется, хватит, — заговорила вскоре Фанни. — Отец с дядей пили сегодня весь день — сам видишь, едва языком ворочают. Что один, что другой. Каждый день повадились пить, а дела все хуже. Чем только все это кончится? Дядя вон уж дней десять сидит без работы, и отец все с ним да с ним. В лавке грязь по колено. Неделями не метено.
— У дяди, наверное, руки опустились, — вставил я. — Как услышал, что тете Эделейд опять ложиться на операцию…
— Опустились! Да они у него сроду не поднимались. — Фанни хотела добавить что-то на дядюшкин счет, но с трудом сдержалась и заключила: — Хороша семейка, лучше некуда!
Она помолчала.
— Гарри, я от вас ухожу… Скоро.
— Как это — ухожу?
— Неважно как. Я нашла себе место. Только другое, особенное. Ты… Гарри, ты меня любишь?
Для тринадцатилетнего подростка сердечные излияния — трудная штука.
— Для тебя, Фанни, я сделаю все на свете, — выдавил я наконец. — Ты уж знаешь.
— Не проговоришься? Никому?
— За кого ты меня принимаешь?
— Ни за что?
— Ни за что.
— Я так и знала. Из всей этой компании мне одного тебя жалко бросать. Я тебя очень люблю, Гарри, правда. Я и мать любила раньше. Но это совсем другое дело. Ругала она меня, ругала, пилила, пилила — и кончено. Перегорело. Что я могу поделать? Пусто, и все… Я буду думать о тебе, Гарри, часто.
Я заметил, что Фанни плачет. Когда я снова поднял голову, слезы на ее глазах уже высохли.
— Послушай, Гарри, — сказала она. — Можешь ты сделать для меня одну вещь? Ты не думай, это не трудно, но чтобы никому? После, понимаешь? Ни слова!
— Все сделаю, Фанни.
— Ничего особенного, вот увидишь. Там, наверху, мой старенький чемоданчик. Я в него сложила кое-что. И узелок небольшой. Я их засунула подальше под кровать, к стенке — туда даже наша Пру-прилипала не додумается заглянуть. Так вот. Завтра, когда отец увяжется за дядей — они теперь зарядили, — мать пойдет вниз готовить обед. Пру возьмется помогать, а сама будет хлеб таскать по кусочку… Ты бы в это время принес мои вещи в Клифстоун, знаешь, в колбасную к боковой двери… Они не очень тяжелые…
— Да что мне твой чемоданчик! Я его для тебя куда хочешь понесу. Только где она, твоя новая работа, а, Фанни? И почему ты дома не сказала ни слова?
— А если я тебя еще кой о чем попрошу, Гарри? Не чемодан принести, а что-нибудь потрудней?
— Все сделаю, Фанни, все, что мне по силам. Ты ведь сама знаешь.
— Ну, а если просьба будет такая: ни о чем не спрашивать? Какая работа, где она — ничего? Это… Это хорошее место, Гарри. Работа не тру…
Она замолкла на полуслове. Я увидел ее лицо в желтом свете уличного фонаря и поразился: оно сияло счастьем. И все-таки в глазах у нее блестели слезы. Ну и человек она, эта Фанни! Радуется, а сама плачет!
— Ах, если бы я могла тебе все рассказать! Если бы только могла! Ты за меня не бойся, Гарри. Со мной ничего не случится. Ты только помоги мне, а там пройдет немного времени, и я тебе напишу. Вот увидишь, напишу.
— Может, ты задумала сбежать, чтоб выйти замуж? — бесцеремонно спросил я. — С тебя станется!
— Я тебе не скажу ни да, ни нет. Я ничего тебе не скажу. Просто я счастлива, счастлива, как солнце на рассвете. Так и подмывает спеть или сплясать! Только бы удалось!
— А ну-ка, постой!
Она остановилась как вкопанная.
— Неужели на попятный, Гарри?
— Нет. Я сделаю, как обещал. Но… — Я запнулся. У меня, видите ли, были строгие понятия о нравственности. — Может быть, ты затеяла что-нибудь дурное?
Она покачала головой, но ответила не сразу.
— Это будет самый правильный поступок в моей жизни, Гарри! — Лицо ее вновь осветилось восторгом. — Самый что ни на есть. Если только все сойдет. А ты такой милый, что согласился мне помочь, — просто прелесть!
Она вдруг обхватила меня, притянула к себе, расцеловала, потом легонько оттолкнула и прошлась взад-вперед, словно в танце.
— Сегодня я люблю весь мир, — пропела она. — Весь белый свет люблю! Ах ты, дурацкий Черри-гарденс! Ты думал, я попалась тебе в когти? Думал, мне никогда не вырваться? Завтра — последний день у Кросби, — продолжала она свою песнь избавления, — самый-самый последний день. На веки веков, аминь. Никогда он больше не придвинется ко мне близко, не будет дышать в затылок! Никогда больше не коснется жирной лапой моей голой руки и не будет совать свой нос прямо мне в лицо, просматривая кассовую ведомость. Когда я буду… там, куда я ухожу, Гарри, я ему непременно пришлю открытку. До свидания, мистер Кросби. До свидания, милый мистер Кросби. Прощайте на веки вечные. Аминь. — Она изменила голос, подражая колбаснику. — «Такой девушке, как вы, следует выйти замуж пораньше. Вам нужен в мужья человек солидный и старше вас, моя милочка». Это кто же сказал, что следует? И кто это вам позволил называть меня милочкой, милейший мистер Кросби? Двадцать пять шиллингов в неделю, и тебя же еще хватают руками и вдобавок зовут «милочка»… Я не знаю, что со мной сегодня творится, Гарри, я сама не своя. Я хочу смеяться, петь от радости, но мне и грустно до слез, потому что я расстаюсь с тобой. Расстаюсь со всеми. Хотя с какой бы стати мне о них жалеть? Бедный папа, бедный пьяненький папа! Бедная сердитая, глупая мать! Когда-нибудь я, возможно, сумею им помочь, только бы мне выбраться отсюда! А ты — тебе нужно учиться, Гарри, ты старайся изо всех сил — учись и учись. И уходи из Черри-гарденс. Никогда не пей вина. Капли в рот не бери. Не кури — кому это нужно? Пробивайся наверх, там легче. Легче, поверь. Работай, Гарри, читай. Учи французский — когда я приеду к тебе в гости, мы с тобой поговорим по-французски.
— Ты будешь учиться французскому? Ты собралась во Францию?
— Нет, не во Францию. Еще дальше. Но ни слова, Гарри. Ни полсловечка. А мне бы так хотелось все тебе рассказать… Не могу. Нельзя. Я обещала. Нужно быть верной слову. В жизни только это и нужно: любить и хранить верность… А все-таки жаль, мама не дала мне сегодня помочь ей с посудой, в последний-то вечер. Она меня ненавидит. А после еще и не так возненавидит… Интересно, засну я сегодня или проплачу до утра… Побежали до товарной, Гарри, кто быстрее? А потом — домой.
На другой вечер Фанни не вернулась с работы. Шли часы, и по мере того, как в доме нарастала тревога, я все отчетливее представлял себе истинные размеры бедствия, свалившегося на нашу семью.
Сарнак помолчал и усмехнулся.
— Удивительно неотвязное сновидение? Я до сих пор как бы наполовину Гарри Мортимер Смит и только наполовину Сарнак. Я и сейчас не только вспоминаю юного английского варвара Смутной эпохи, но еще и чувствую, что он — это я. А между тем я подхожу к моей истории с современной точки зрения и рассказываю ее голосом Сарнака. Под этим щедрым солнцем… Сон ли это в самом деле? Никак не верится, что я вам рассказываю всего лишь сон.
— Нисколько не похоже на сон, — подхватила Уиллоу. — Это быль. А как по-вашему: сон это или нет?
Санрей покачала головой.
— Рассказывай, Сарнак. Что б это ни было, продолжай. Значит, Фанни ушла из дому — и как же вели себя остальные члены семьи?
— Вы должны учесть, — сказал Сарнак, — что они, бедняги, жили в эпоху такого отчаянного гнета, какой сейчас даже вообразить невозможно. Вы вот считаете, что у них были свои — несхожие с нашими — представления о любви, о проблемах пола, о долге. Нас ведь так учат: у них были понятия, но не такие, как у нас. Знайте же, что это неверно. Никаких четких, продуманных понятий у них не имелось вообще. Был страх, было «табу», запрет, было невежество. Любовь, физическая близость представлялись им чем-то вроде заколдованного леса из сказки, куда и шагу ступить нельзя. А Фанни ушла в этот лес, мы только не знали, далеко она ушла или нет.
Да, то был для нашего семейства тревожный вечер, и тревога эта постепенно разрасталась в панику. Видимо, в минуты нравственного потрясения именно так полагалось вести себя: бурно и безрассудно.
Мать стала проявлять признаки беспокойства примерно в половине десятого.
— Сказано ей было раз и навсегда, — ворчала она, будто бы сама с собой, но так, чтобы слышал и я. — Пора этому положить конец.
Она с пристрастием допросила меня, куда могла запропаститься Фанни. Не собиралась ли на набережную? Я ответил, что не знаю. Мать кипела от возмущения. Даже если Фанни пошла на набережную, она обязана к десяти быть дома. Никто не отправлял меня спать, хоть было пора, и я дождался, пока вернулись отец с дядей: значит, пивная уже закрылась. Не помню уж, зачем дядя пожаловал к нам, а не прямо домой — впрочем, это было делом обычным. Они уже и так были в достаточно мрачном расположении духа, и тревожная весть, которой их встретила бледная от волнения матушка, повергла обоих в еще большее уныние.
— Мортимер, — сказала мать. — Твоя любезная доченька хватила через край. Пол-одиннадцатого, а ее нет как нет.
— Да ведь я сколько раз ей говорил, чтобы к девяти была дома!
— Стало быть, мало, — наседала мать. — И вот плоды, любуйся!
— Сто раз я ей говорил, — повторил отец. — Сто раз… — Потом он то и дело вставлял в разговор эту фразу, пока ее не сменила другая.
Дядя вначале был немногословен. Утвердившись по обыкновению на каминном коврике, сшитом отцовскими руками, он стоял, слегка покачиваясь, изредка икал, вежливо прикрывая рот ладонью, морщил лоб, переводил взгляд с одного собеседника на другого и, наконец, провозгласил свое суждение.
— С девчонкой что-нибудь случилось, — объявил дядя. — Попомните мое слово.
Пру, той во всем мерещились кошмары.
— Наверное, несчастный случай, — прошептала она. — Может быть, задавили на улице.
— Говорил я ей, — сказал отец. — Сколько раз говорил…
— Если несчастный случай, — глубокомысленно заметил дядюшка, — значит, того… значит, что-нибудь могло случиться. — И он повторил уже увереннее и громче: — Что угодно могло!
— Спать пора. Пру, — сказала мать. — Давным-давно. И тебе тоже, Гарри.
Моя сестрица с несвойственным ей проворством вскочила и вышла из комнаты. Наверное, она уже догадалась, что нужно проверить, на месте-ли вещи Фанни. Я остался.
— Может, несчастный случай, — значительно заметила мать, — а может, и нет. Бывает и похуже…
— Ты что этим хочешь сказать. Март? — спросил дядя.
— Ничего. У меня с этой девкой давно душа не на месте. Бывает кое-что похуже несчастных случаев.
Я весь превратился в слух.
— Ступай в постель, Гарри, — приказала мать.
— Что делать? Проще простого, — продолжал дядя, качнувшись вперед на носках. — Звонить в больницы. В полицию. В «Веллингтоне» есть телефон. Старина Кроу еще, небось, не ложился. Позвонит. Для хороших клиентов сделает. Несчастный случай, попомните мои слова.
И тут на верхней ступеньке опять возникла Пру.
— Мама! — позвала она громким шепотом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30