в существование всеведущего и вездесущего бога Хилл решительно не верил; и все-таки он мучился. Воспоминания не мертвы, это живые существа, которые дремлют, пока их не трогают, но начинают расти и принимают порой самые неожиданные формы, если их постоянно тревожить. Сначала Хилл отлично помнил, что он прикоснулся к стеклышку нечаянно, но с течением времени он как-то запутался в своих воспоминаниях и в конце концов уже не знал, — хотя и уверял себя, что знает, — действительно ли препарат сдвинулся случайно. Впрочем, быть может, эти угрызения совести следует отнести за счет диеты: завтракал он обычно наспех, днем ограничивался булкой и только после пяти часов, если выпадала свободная минута, закусывал соразмерно своим ресурсам в каком-нибудь трактирчике на задворках Бромптон-роуд. Иногда он позволял себе покупать трехпенсовые или девятипенсовые издания классиков, что обычно приводило к воздержанию от мяса и картофеля. Всем известно, что систематическое недоедание неизбежно сопровождается приступами душевной депрессии, сменяющейся нервным подъемом. Но, кроме того, Хилл и в самом деле испытывал глубокое отвращение ко лжи, отвращение, которое этот богохульник — лендпортский сапожник — воспитал в нем с детства, не останавливаясь перед бранью и побоями. О таких отъявленных атеистах я могу сказать только одно: они могут быть — и обычно бывают — глупцами, людьми, лишенными всякой тонкости, людьми, для которых нет ничего святого, грубиянами и злобными мошенниками, но лгать они не любят. Будь это не так, будь у них хотя бы слабое представление о компромиссе, они стали бы просто не слишком прилежными прихожанами.
Но хуже всего для Хилла было то, что воспоминание о поступке отравляло его отношения с мисс Хейсмен. Теперь, когда она явно предпочитала его Уэддерберну, он понял, что и сам увлечен ею, и начал отвечать на знаки ее внимания робким ухаживанием; однажды он даже купил букетик фиалок, сунул его в карман и потом, в галерее со ржавыми железными доспехами, волнуясь и запинаясь, преподнес ей этот уже измятый и увядший подарок. И еще одна из радостей его жизни была отравлена: обличения мерзости капитализма. А главное, отравлено было его торжество над Уэддерберном. Раньше он был убежден в своем превосходстве и злился только потому, что не мог добиться всеобщего признания. Теперь его мучила мрачная уверенность в собственном ничтожестве. Он пытался было найти оправдание для своего поведения в стихах Браунинга, но анализ быстро развеял его надежды. В конце концов, как это ни странно, те же побуждения, которые привели его недавно к бесчестному поступку, заставили его пойти к профессору Биндону и чистосердечно во всем признаться. Так как он был стипендиатом и не платил за учение, профессор не пригласил его сесть, и ему пришлось исповедоваться, стоя перед профессорским столом.
— Поразительный случай, — сказал профессор Биндон, стараясь представить себе, как все это может отразиться на нем самом, и затем дав волю своему гневу. — Совершенно небывалый случай. Сначала такой поступок, сейчас это признание, я вас просто не понимаю… Вы из числа тех студентов… В Кембридже никому и в голову не пришло бы… Мне следовало об этом подумать… Зачем же вы сжульничали?
— Я не жульничал, — сказал Хилл.
— Но вы сами только что признались…
— Мне кажется, я объяснил…
— Одно из двух: либо вы жульничали, либо нет.
— Но ведь я сказал, что сделал это нечаянно.
— Я не метафизик, я служитель науки и признаю только факты. Вам было сказано не сдвигать препарат. Вы его сдвинули. Если это не жульничество…
— Будь я жуликом, — сказал Хилл, и в голосе его прозвучала истерическая нотка, — разве я пришел бы сюда и стал рассказывать?
— Ваше раскаяние, конечно, говорит в вашу пользу, — сказал профессор Биндон, — но факты от этого не меняются.
— Не меняются, сэр, — подтвердил Хилл, сдаваясь в порыве полного самоуничижения.
— Даже теперь вы причиняете нам множество неприятностей. Придется пересматривать экзаменационный список.
— Полагаю, что так, сэр.
— Ах, вы полагаете? Конечно, его придется пересмотреть. Пропустить вас теперь было бы просто недобросовестно с моей стороны.
— То есть как это не пропустить? — сказал Хилл. — Вы меня провалите?
— Таковы общие правила. Иначе во что превратились бы экзамены? А чего же вы ожидали? Вы рассчитывали увильнуть от ответственности за свой поступок?
— Я думал, может… — Хилл запнулся. — Вы меня провалите? Я думал, что поскольку я сам рассказал вам, вы могли бы просто аннулировать баллы, которые и получил за этот препарат.
— Ну нет, — сказал Биндон. — Помимо всего прочего, это было бы несправедливо по отношению к Уэддерберну. Аннулировать баллы, только и всего? Нелепость! Официальные «Правила» прямо указывают…
— Но ведь я сам признался, сэр!
— В «Правилах» ничего не говорится о том, каким образом факты выплывают наружу. «Правила» просто предусматривают…
— Тогда я погиб. Если я провалюсь на этом экзамене, у меня отнимут стипендию.
— Об этом следовало думать раньше.
— Но, сэр, войдите в мое положение…
— Ни во что я не могу входить. Профессор в этом колледже — машина. «Правила» запрещают нам даже давать рекомендации студентам, поступающим на службу. Я машина, и вы привели меня в действие. Я должен…
— Это очень жестоко, сэр…
— Может быть.
— Если будет считаться, что я провалился по вашему предмету, то мне лучше сразу же отправиться домой.
— Это уж как вы сочтете нужным. — Голос Биндона несколько смягчился. Он понимал, что неправ, и был не прочь уступить — в той мере, в какой это не противоречило прежним его словам. — Как частное лицо, — добавил он, — я считаю, что ваше признание значительно уменьшает вашу вину. Но вы пустили машину в ход, и остановить ее невозможно. Я… я очень сожалею о вашей опрометчивости.
Хилл был так потрясен, что ничего не ответил. Внезапно и совершенно отчетливо он увидел перед собой грубое лицо своего старика отца, сапожника из Лендпорта.
— Боже правый! Какого дурака я свалял! — вырвалось у него.
— Надеюсь, — сказал Биндон, — что эта ошибка послужит вам уроком.
Любопытно, что они при этом думали и сожалели о различных ошибках.
Наступило молчание.
— Я хотел бы денек подумать, сэр, а потом я сообщу вам… Я говорю об уходе из колледжа, — сказал Хилл, направляясь к дверям.
На следующий день место Хилла пустовало. Девушка в очках, как всегда, первая принесла новость. Она подошла к Уэддерберну и мисс Хейсмея, которые обсуждали представление «Мейстерзингеров».
— Слыхали? — спросила она.
— О чем?
— О жульничестве на экзаменах?
— Жульничество? — воскликнул Уэддерберн, вдруг заливаясь краской. — Как?
— Этот препарат…
— Сдвинут? Не может быть!
— Но это так. Срез, который запрещено сдвигать…
— Чепуха! — сказал Уэддерберн. — Вот еще. С чего они взяли? А кого они обвиняют?
— Мистера Хилла.
— Хилла?
— Мистера Хилла.
— Как, неужто Хилла-праведника? — сказал Уэддерберн, воспрянув духом.
— Я этому не верю, — сказала мисс Хейсмен. — Откуда вы знаете?
— И я не верила, — сказала девушка в очках. — Но тем не менее это так. Мистер Хилл сам признался профессору Биндону.
— Вот так штука! — сказал Уэддерберн. — Неужели Хилл? Впрочем, я всегда не слишком доверял этим благодетелям рода человеческого…
— Вы совершенно уверены? — прерывающимся голосом спросила мисс Хейсмен.
— Совершенно. Ужас ведь, правда? А с другой стороны, чего вы хотите? Сын сапожника.
Но тут мисс Хейсмен удивила девушку в очках.
— Все равно не поверю, — сказала она, и густой румянец заиграл на ее матово-смуглом лице. — Не поверю до тех пор, пока он сам мне не скажет. Прямо в лицо. Да и тогда навряд ли поверю. — И, резко повернувшись спиной к девушке в очках, она пошла на свое место.
— И все-таки это правда, — сказала девушка в очках, с улыбкой поглядывая на Уэддерберна.
Но Уэддерберн не отвечал. Видимо, она принадлежала к числу тех людей, которым суждено не получать ответа на свои замечания.
1 2 3
Но хуже всего для Хилла было то, что воспоминание о поступке отравляло его отношения с мисс Хейсмен. Теперь, когда она явно предпочитала его Уэддерберну, он понял, что и сам увлечен ею, и начал отвечать на знаки ее внимания робким ухаживанием; однажды он даже купил букетик фиалок, сунул его в карман и потом, в галерее со ржавыми железными доспехами, волнуясь и запинаясь, преподнес ей этот уже измятый и увядший подарок. И еще одна из радостей его жизни была отравлена: обличения мерзости капитализма. А главное, отравлено было его торжество над Уэддерберном. Раньше он был убежден в своем превосходстве и злился только потому, что не мог добиться всеобщего признания. Теперь его мучила мрачная уверенность в собственном ничтожестве. Он пытался было найти оправдание для своего поведения в стихах Браунинга, но анализ быстро развеял его надежды. В конце концов, как это ни странно, те же побуждения, которые привели его недавно к бесчестному поступку, заставили его пойти к профессору Биндону и чистосердечно во всем признаться. Так как он был стипендиатом и не платил за учение, профессор не пригласил его сесть, и ему пришлось исповедоваться, стоя перед профессорским столом.
— Поразительный случай, — сказал профессор Биндон, стараясь представить себе, как все это может отразиться на нем самом, и затем дав волю своему гневу. — Совершенно небывалый случай. Сначала такой поступок, сейчас это признание, я вас просто не понимаю… Вы из числа тех студентов… В Кембридже никому и в голову не пришло бы… Мне следовало об этом подумать… Зачем же вы сжульничали?
— Я не жульничал, — сказал Хилл.
— Но вы сами только что признались…
— Мне кажется, я объяснил…
— Одно из двух: либо вы жульничали, либо нет.
— Но ведь я сказал, что сделал это нечаянно.
— Я не метафизик, я служитель науки и признаю только факты. Вам было сказано не сдвигать препарат. Вы его сдвинули. Если это не жульничество…
— Будь я жуликом, — сказал Хилл, и в голосе его прозвучала истерическая нотка, — разве я пришел бы сюда и стал рассказывать?
— Ваше раскаяние, конечно, говорит в вашу пользу, — сказал профессор Биндон, — но факты от этого не меняются.
— Не меняются, сэр, — подтвердил Хилл, сдаваясь в порыве полного самоуничижения.
— Даже теперь вы причиняете нам множество неприятностей. Придется пересматривать экзаменационный список.
— Полагаю, что так, сэр.
— Ах, вы полагаете? Конечно, его придется пересмотреть. Пропустить вас теперь было бы просто недобросовестно с моей стороны.
— То есть как это не пропустить? — сказал Хилл. — Вы меня провалите?
— Таковы общие правила. Иначе во что превратились бы экзамены? А чего же вы ожидали? Вы рассчитывали увильнуть от ответственности за свой поступок?
— Я думал, может… — Хилл запнулся. — Вы меня провалите? Я думал, что поскольку я сам рассказал вам, вы могли бы просто аннулировать баллы, которые и получил за этот препарат.
— Ну нет, — сказал Биндон. — Помимо всего прочего, это было бы несправедливо по отношению к Уэддерберну. Аннулировать баллы, только и всего? Нелепость! Официальные «Правила» прямо указывают…
— Но ведь я сам признался, сэр!
— В «Правилах» ничего не говорится о том, каким образом факты выплывают наружу. «Правила» просто предусматривают…
— Тогда я погиб. Если я провалюсь на этом экзамене, у меня отнимут стипендию.
— Об этом следовало думать раньше.
— Но, сэр, войдите в мое положение…
— Ни во что я не могу входить. Профессор в этом колледже — машина. «Правила» запрещают нам даже давать рекомендации студентам, поступающим на службу. Я машина, и вы привели меня в действие. Я должен…
— Это очень жестоко, сэр…
— Может быть.
— Если будет считаться, что я провалился по вашему предмету, то мне лучше сразу же отправиться домой.
— Это уж как вы сочтете нужным. — Голос Биндона несколько смягчился. Он понимал, что неправ, и был не прочь уступить — в той мере, в какой это не противоречило прежним его словам. — Как частное лицо, — добавил он, — я считаю, что ваше признание значительно уменьшает вашу вину. Но вы пустили машину в ход, и остановить ее невозможно. Я… я очень сожалею о вашей опрометчивости.
Хилл был так потрясен, что ничего не ответил. Внезапно и совершенно отчетливо он увидел перед собой грубое лицо своего старика отца, сапожника из Лендпорта.
— Боже правый! Какого дурака я свалял! — вырвалось у него.
— Надеюсь, — сказал Биндон, — что эта ошибка послужит вам уроком.
Любопытно, что они при этом думали и сожалели о различных ошибках.
Наступило молчание.
— Я хотел бы денек подумать, сэр, а потом я сообщу вам… Я говорю об уходе из колледжа, — сказал Хилл, направляясь к дверям.
На следующий день место Хилла пустовало. Девушка в очках, как всегда, первая принесла новость. Она подошла к Уэддерберну и мисс Хейсмея, которые обсуждали представление «Мейстерзингеров».
— Слыхали? — спросила она.
— О чем?
— О жульничестве на экзаменах?
— Жульничество? — воскликнул Уэддерберн, вдруг заливаясь краской. — Как?
— Этот препарат…
— Сдвинут? Не может быть!
— Но это так. Срез, который запрещено сдвигать…
— Чепуха! — сказал Уэддерберн. — Вот еще. С чего они взяли? А кого они обвиняют?
— Мистера Хилла.
— Хилла?
— Мистера Хилла.
— Как, неужто Хилла-праведника? — сказал Уэддерберн, воспрянув духом.
— Я этому не верю, — сказала мисс Хейсмен. — Откуда вы знаете?
— И я не верила, — сказала девушка в очках. — Но тем не менее это так. Мистер Хилл сам признался профессору Биндону.
— Вот так штука! — сказал Уэддерберн. — Неужели Хилл? Впрочем, я всегда не слишком доверял этим благодетелям рода человеческого…
— Вы совершенно уверены? — прерывающимся голосом спросила мисс Хейсмен.
— Совершенно. Ужас ведь, правда? А с другой стороны, чего вы хотите? Сын сапожника.
Но тут мисс Хейсмен удивила девушку в очках.
— Все равно не поверю, — сказала она, и густой румянец заиграл на ее матово-смуглом лице. — Не поверю до тех пор, пока он сам мне не скажет. Прямо в лицо. Да и тогда навряд ли поверю. — И, резко повернувшись спиной к девушке в очках, она пошла на свое место.
— И все-таки это правда, — сказала девушка в очках, с улыбкой поглядывая на Уэддерберна.
Но Уэддерберн не отвечал. Видимо, она принадлежала к числу тех людей, которым суждено не получать ответа на свои замечания.
1 2 3