Торнтон Уайлдер
Каббала
вычитка М.Тужилин
Аннотация
«Каббала» – первый роман знаменитого Торнтона Уайлдера (1897-1975), написанный им в 1922 году, после завершения учебы в Йельском университете и в Американской академии в Риме. Помимо присущих «Каббале» достоинств, она представляет тем больший интерес для всех, кто любит Уайлдера, что состоит в странной связи с его последним романом «Теофил Норт»: действие «Каббалы» завершается за столько примерно дней до начала «Теофила Норта», сколько требуется, чтобы доплыть на пароходе от Италии до Соединенных Штатов, а дочитав эту книгу, начинаешь подозревать, что ее героя и рассказчика, так и не названного в романе по имени, вполне могли звать Теофилом Нортом.
Торнтон Уайлдер
Каббала
Моим друзьям по Американской Академии в Риме
Часть первая. Первые встречи
Поезд, в котором я впервые в жизни приехал в Рим, был переполнен, промозгл и к тому же запаздывал. Несколько раз он неведомо почему застревал в открытом поле, так что к полуночи мы еще тащились, пересекая Кампанью1 и медленно приближаясь к висевшим над Римом слегка подцвеченными облакам. Порой поезд останавливался у платформы, и неровный свет фонарей озарял на мгновение какую-нибудь величавую, самой природой обтесанную голову. Тьма окружала эти платформы, и лишь временами проступал в ней кусок дороги или смутные очертания горной гряды. То была земля Вергилия, и казалось, что ветер, поднимаясь с полей, опадает на нас с долгим вергилиевским вздохом, ибо места, воодушевившие чувства поэта, неизменно перенимают у него эти чувства.
Переполненным же поезд был потому, что днем раньше кто-то из туристов унюхал исходящий от неаполитанских нищих запах карболки. Туристы немедленно заключили, что власти, по-видимому, обнаружили один или два случая заболевания индийской холерой и, напуганные ими, принялись дезинфицировать городское дно, подвергая его обитателей насильственному купанию. Сам воздух Неаполя рождает легенды. Грянувший внезапно исход мгновенно привел к тому, что купить билеты на Рим стало практически невозможно, и потому туристы, привыкшие к первому классу, ехали третьим, между тем как в первом обнаружились люди весьма необычные.
В вагоне было холодно. Мы сидели, не сняв пальто, с глазами, остекленевшими у кого от смирения, у кого от досады. В одно из купе набились представители расы, путешествующей более прочих, но гораздо менее получающей радости от путешествий, здесь велись бесконечные разговоры о дурных гостиницах, о дамах, которым приходится, садясь, туго оборачивать юбки вокруг лодыжек, дабы воспрепятствовать восхождению блох. Напротив сидела, развалясь, троица итальянцев, возвращавшихся из Америки домой, в какую-то аппенинскую деревушку после двадцати лет отданных торговле фруктами и драгоценностями в верхней части Бродвея. Все свои сбережения они вложили в сверкавшие на пальцах бриллианты – столь же ярко сверкали их глаза в предвкушении встречи с семьей. Легко было вообразить, с каким недоумением станут взирать на них родители, неспособные постичь перемен, лишивших детей обаяния, коим земля Италии награждает и самых скромных своих сыновей, и замечающие только, что дети вернулись раздобревшими, говорящими на каком-то варварском наречии и навсегда утратившими присущую их народу хитроумную психологическую интуицию. Возвращавшихся ожидало несколько бессонных ночей, которые они проведут в душевной смуте над земляными полами родного дома, среди бормочущих во сне кур.
Еще в одном купе сидела, прислонясь щекой с подрагивающему стеклу, укутанная в серебристые соболя искательница приключений. Напротив обосновалась матрона, с вызовом вперившаяся в нее неотрывными, блистающими глазами, готовая в любой миг перехватить и пресечь взгляд, который девушке вздумается бросить на ее, матроны, дремлющего мужа. По коридору в надежде на этот же взгляд с самодовольным видом то прохаживались туда-сюда, то застывали, прислоняясь к стене, двое армейских офицеров, напоминая восхитительно описанных Фабром насекомых, впустую исполняющих ритуал ухаживания перед камушком, просто потому, что пришли в движение некие ассоциативные механизмы.
Был здесь иезуит с учениками, коротавший время за латинской беседой; и японский дипломат, погрузившийся в благоговейные размышления над коллекцией марок; и русский скульптор, мрачно вникавший в устройство наших черепов; и несколько студентов из Оксфорда, старательно приодевшихся для пешей прогулки, но почему-то пересекавших поездом местность, лучше которой пешеходу в Италии не найти; и всегдашняя старушка с курицей; и всегдашний молодой американец, с любопытством озиравшийся по сторонам. Такого рода компании Рим принимает в себя по десяти раз на дню, и все равно остается Римом.
Мой спутник сидел, читая потрепанный номер лондонской «Таймс» – сообщения о продаже недвижимости, о новых назначениях в армии и обо всем она свете. После шести лет, проведенных в Гарварде за изучением античного мира, Джеймс Блэр отправился на Сицилию в качестве археологического консультанта съемочной группы, вознамерившейся перенести на экран основные мотивы греческой мифологии. Затея эта провалилась, съемочная группа распалась, а Блэр потом долго еще бродил по берегам Средиземного моря, пробавляясь случайными заработками и заполняя объемистые блокноты наблюдениями и теориями. Его распирали идеи – относительно химического состава красок, которыми писал Рафаэль; касательно освещения, необходимого по представлениям античных ваятелей для созерцания их скульптур; по поводу датировки наиболее неприметных мозаик церкви Санта-Мария Маджоре. Он разрешил мне записать и эти, и многие иные из его гипотез и даже скопировать цветными чернилами некоторые чертежи. В случае, если он вместе с блокнотами сгинет в океанских волнах, – что представлялось вполне вероятным, ибо Блэр из бережливости отправлялся через Атлантику на каком-то невразумительном судне из тех, о которых, даже когда они тонут, не пишут в газетах – печальный мой долг состоял в том, чтобы преподнести эти материалы в дар Хранителю библиотеки Гарвардского университета, где они при всей их неудобочитаемости могут быть сочтены бесценными.
В конце концов отложив газету, Блэр разговорился со мной:
– Хоть вы и едете в Рим учиться, но может быть прежде, чем засесть за древних римлян, стоит полюбопытствовать, не найдется ли и среди современников интересных людей.
– За современников мне докторской степени не дадут. Пусть ими занимаются наши потомки. А вы кого из них имеете в виду?
– Вам приходилось когда-нибудь слышать о так называемой Каббале?
– О которой?
– О своего рода сообществе людей, живущих в окрестностях Рима.
– Нет.
– Это очень богатые и влиятельные люди. Их все боятся. И все подозревают в заговоре, имеющем целью ниспровергнуть существующие порядки.
– Политические?
– Нет, не совсем. Разве что отчасти.
– Люди из высшего света?
– Да, конечно. Но дело не только в этом. Они к тому же жуткие интеллектуальные снобы. Мадам Агоропулос боится их до того, что я вам описать не могу. Уверяет, будто они время от времени приезжают из Тиволи2 и затевают интриги, пытаясь протащить через Сенат какой-то законопроект или добиться определенного назначения в Церкви, или просто вытурить из Рима какую-нибудь несчастную женщину.
– Те-те-те!
– И все потому, что им скучно. Мадам Агоропулос говорит, что их томит смертельная скука. У них есть все и есть уже очень давно. Главное же в них – ненависть ко всему современному. Они коротают время, обмениваясь колкостями по адресу новых титулов, новых состояний и новых идей. Во многих отношениях это люди средневековья, что сказывается даже в их облике. И в их образе мыслей. Я это так себе представляю: вы, наверное, слышали о том, что ученые наткнулись в Австралии на области, где животные и растения перестали эволюционировать много веков назад? Что-то вроде ниши древнего времени посреди мира, ушедшего далеко вперед. Ну вот, должно быть, нечто похожее случилось и с Каббалой. Это компания людей, преследуемых призраками представлений, из которых весь остальной мир уже несколько столетий как вырос: что-нибудь о преимущественном праве одной герцогини проходить в дверь впереди другой, о порядке слов в догмате Церкви, о божественном праве государей, в особенности Бурбонов. Они серьезно и страстно относятся к вещам, которые всем прочим кажутся непонятными и устаревшими. Но что самое важное, эти люди, ни за что не желающие расстаться с подобными представлениями, вовсе не отшельники или чудаки, на которых можно не обращать внимания, – напротив, они составляют тесный круг, столь могущественный и недоступный, что жители Рима, если и говорят о них, то вполголоса, и называют при этом «Каббалой». Они, позвольте вас уверить, действуют с невиданной изощренностью и располагают несметными богатствами и множеством верных сторонников. Цитирую мадам Агоропулос, которая питает по отношению к ним что-то вроде истерической боязни и считает их сверхъестественными существами.
– Но она, надо думать, лично знакома с кем-то из них.
– Конечно, знакома. Как, впрочем, и я.
– Людей знакомых обычно не очень боятся. И кто же в это сообщество входит?
– Я вас завтра возьму с собой, познакомлю с одной из них, с мисс Грие. Она стоит во главе всей этой многонациональной компании. Мне довелось составлять каталог ее библиотеки – просто не было другой возможности с ней познакомиться. Я жил у нее во дворце Барберини3 и понемногу приглядывался к Каббале. Помимо нее туда входит Кардинал. И княгиня д'Эсполи, у которой не все дома. Затем еще мадам Бернштейн из семьи немецких банкиров. Каждый из этих людей обладает неким замечательным даром, а все вместе они стоят на несколько миль выше ближайшего к ним слоя общества. Они такие удивительные, что пребывают в одиночестве, это тоже цитата. Поэтому они засели в Тиволи и утешаются, как могут, совершенствами друг друга.
– А сами они называют себя Каббалой? Есть у них какая-либо организация?
– Насколько я понимаю, нет. Вероятно, им даже в голову никогда не приходило, что они составляют сообщество. Я же вам говорю, займитесь их изучением. Вынюхаете все их секреты. Я-то для этого не очень гожусь.
Последовала пауза, и в наше сознание, до сей поры занятое полубожественными персонажами, начали понемногу проникать обрывки разговоров, происходивших в разных концах вагона.
– У меня нет ни малейшего желания ссориться, Хильда, – вполголоса говорила одна из англичанок. – Разумеется, ты старалась подготовить поездку как можно лучше. Я всего лишь сказала, что служанка не желала каждое утро отчищать раковину умывальника. Приходилось звонить и звонить, чтобы она пришла.
А со стороны американских итальянцев слышалось:
– А я говорить, что это не твоего чертова ума дела. Вот что я говорить. И убери отсюда к черту твою чертову рубашку. Сказал тебе, он удрал; он удрал так быстро, что от него даже пыли не видно, вот как он удрал.
Иезуит с учениками проявили вежливый интерес к почтовым маркам, и японский атташе негромко рассказывал им:
– О, это чрезвычайная редкость! Цена – четыре цента – напечатана бледно-лиловой краской, а на просвет видны водяные знаки, изображающие морского конька. В мире существует только семь экземпляров, и три из них в коллекции барона Ротшильда.
Вслушиваясь в звучание всего оркестра сразу, можно было узнать, что сахара в него не клали, что она три утра подряд повторяла Мариэтте, чтобы та либо клала в него сахар, либо ставила его на стол, но хотя республика Гватемала немедленно прекратила их выпуск, все же несколько штук уплыло к коллекционерам, и это при том, что на углу Бродвея и 126-й улицы каждый год продают такую кучу канталуп, какой человек и вообразить не способен. Быть может, именно неприязнь, питаемая мной к подобным пустым разговорам, и стала первым толчком, побудившим меня заняться этими Олимпийцами, каждый из которых, как бы им ни было скучно и каким бы заблуждениям они ни предавались, по крайней мере обладал «неким замечательным даром».
Вот в таком, стало быть, обществе, в томительном первом часу ночи я и появился впервые в Риме, на вокзале, отличающемся от прочих пущей своей уродливостью, пущим обилием реклам целебных источников и пущим запахом аммиака. Пока длилось мое путешествие, я обдумывал то, что сделаю, как только оно закончится: накачаюсь вином и кофе и роскошной полночью полечу по Виа Кавур. При первых проблесках зари я осмотрю трибуну Санта-Мария Маджоре,4 которая будет нависать надо мной, подобно ковчегу на вершине горы Арарат, и призрак Палестрины в испачканной сутане выскочит из боковой двери и торопливо устремится домой, к большой пятиголосой семье; а я поспешу к маленькой площади перед дворцом Латерано, туда, где Данте смешался с празднующей начало нового века толпой; помедлю на Форуме, обогну запертый по ночной поре Палатин; пройду вдоль реки до харчевни, в которой Монтень жаловался на свои болезни; и с трепетным взором паду ниц перед схожей с утесом обителью Папы, в которой трудились величайшие из художников Рима, – тот, что не знал никаких несчастий, и тот, что не знал ничего иного.5 С пути я не собьюсь, поскольку разум мой зиждется, как на фундаменте, на карте города, восемь школьных и университетских лет провисевшей у меня над столом, города, столь желанного, что в глубине души я, казалось, так и не поверил по-настоящему, будто когда-нибудь увижу его.
Но когда я, наконец, приехал в этот город, вокзал оказался пустынен, и не было здесь ни вина, ни кофе, ни призраков, ни луны. Только проезд по темным улицам под звуки фонтанов и особое, ни с чем не сравнимое эхо травертиновых тротуаров.
Всю первую неделю Блэр помогал мне искать, а затем обживать квартиру. Она состояла из пяти комнат в старом дворце, стоящем на правом берегу реки, на расстоянии полета камня от базилики Санта-Мария ин Трастевере6. Комнаты были высоки, сыры и отдавали дурным восемнадцатым веком. Потолок гостиной покрывали незатейливые кессоны, на потолках вестибюля уцелели фрагменты растрескавшейся лепнины, все еще слабо окрашенные в выцветшие голубые, розовые и золотые тона; каждое утро метла смахивала новый кусочек локонов какого-нибудь купидона или крошащихся венков и свитков. В кухне имелась фреска, изображающая борение Иакова с ангелом, но ее закрывала плита. Два дня мы провели, выбирая столы и стулья, нагружая ими тележки и лично провожая последние до нашей убогой улочки, торгуясь перед дюжинами лавчонок в попытках сбить цену на рулон синевато-серой парчи и зная наперед, что ее покрывают разнообразные пятна, размахрившиеся нити и мятые складки; выбирая из множества бойких имитаций старинных канделябров те, которым удалось с наибольшим успехом подделаться под чистоту линий и общий аромат старины.
Триумфом Блэра стало приобретение Оттимы. Неподалеку от моего дома располагалась угловая trattoria7 – принадлежащее трем сестрам заведение, в котором можно было, попивая вино, часами вести досужие разговоры. Некоторое время Блэр присматривался к сестрам, а затем предложил одной из них, расторопной, немолодой и смешливой перебраться ко мне в качестве кухарки – «на несколько недель». Итальянцы опасаются связывать себя на долгий срок, так что последняя оговорка и склонила Оттиму принять предложение. Мы предоставили ей выбрать по своему усмотрению какого угодно мужчину в помощники для исполнения тяжелой работы, однако она надулась и заявила, что отлично справится и с тяжелой работой тоже. Возможно, переезд в мою квартиру оказался для Оттимы ниспосланным свыше разрешением каких-то ее личных проблем, ибо она всей душой предалась и работе, и своим кухонным компаньонам – немецкой овчарке по имени Курт и кошке Мессалине. Мы зажили дружной семьей, отзываясь на оплошности друг друга одним лишь веселым подмигиваньем.
Итак, на другой день после приезда мы отправились к последнему из диктаторов Рима и увидели мальчишеского облика старую деву с интересным, болезненным лицом и порывистыми, как у птицы, движениями, то и дело переходящую от добродушия к раздражительности и обратно. Было без малого шесть часов, когда мы вошли в ее гостиную во дворце Барберини, застав там четверку дам и одного господина, несколько скованно сидящих вокруг стола и беседующих по-французски. Мадам Агоропулос радостно вскрикнула, увидев Блэра, рассеянного ученого, к которому она столь привязалась; на вскрик ее слабым эхом отозвалась мисс Грие. Тощая миссис Рой застыла в ожидании, когда в разговоре мелькнут какие-либо сведения о наших родственных связях, после чего ей можно будет расслабиться и улыбнуться.
1 2 3