.. Поверите ли, слова от гордячки не добилась. Аристократка противная!
Бедная Капитолина Марковна - аристократка! Ожидала ли она подобного посрамления?!
А Литвинов все молчал, и отвернулся, и фуражку на глаза надвинул. Поезд тронулся наконец.
- Да скажи хоть что-нибудь на прощанье, каменный ты человек! - закричал Бамбаев.- Этак ведь нельзя!
- Дрянь! колпак! - завопил Биндасов. Вагоны катились все шибче и шибче, и он мог безнаказанно ругаться .- Скряга! слизняк! каплюжник!!
Изобрел ли Биндасов на месте это последнее наименование, перешло ли оно к нему из других рук, только оно, по-видимому, очень понравилось двум тут же стоявшим благороднейшим молодым людям, изучавшим естественные науки, ибо несколько дней спустя оно уже появилось в русском периодическом листке, издававшемся в то время в Гейдельберге под заглавием: "А toyt venant je crache!" - или: "Бог не выдаст, свинья не съест".
А Литвинов опять затвердил свое прежнее слово: дым, дым, дым! Вот, думал он, в Гейдельберге теперь более сотни русских студентов; все учатся химии, физике, физиологии - ни о чем другом и слышать не хотят ... А пройдет пять-шесть лет, и пятнадцати человек на курсах не будет у тех же знаменитых профессоров... ветер переменится, дым хлынет в другую сторону... дым... дым... дым!
К ночи он проехал мимо Касселя. Вместе с темнотой тоска несносная коршуном на него спустилась, и он заплакал, забившись в угол вагона. Долго текли его слезы, не облегчая сердца, но как-то едко и горестно терзая его; а в то же время в одной из гостиниц Касселя, на постели, в жару горячки, лежала Татьяна; Капитолина Марковна сидела возле нее.
- Таня,- говорила она,- ради бога, позволь мне послать телеграмму к Григорию Михайловичу; позволь, Таня.
- Нет, тетя,- отвечала она,- не надо, не пугайся. Дай мне воды; это скоро пройдет.
И действительно, неделю спустя здоровье ее поправилось, и обе подруги продолжали свое путешествие.
ХХVII
Не останавливаясь ни в Петербурге, ни в Москве, Литвинов вернулся в свое поместье. Он испугался, увидав отца: до того тот похилел и опустился. Старик обрадовался сыну, насколько может радоваться человек, уже покончивший с жизнью; тотчас сдал ему все, сильно расстроенные, дела и, проскрипев еще несколько недель, сошел с земного поприща.
Литвинов остался один в своем ветхом господском флигельке и с тяжелым сердцем, без надежды, без рвения и без денег - начал хозяйничать . Хозяйничанье в России невеселое, слишком многим известное дело; мы не станем распространяться о том, как солоно оно показалось Литвинову. О преобразованиях и нововведениях, разумеется, не могло быть и речи; применение приобретенных за границею сведений отодвинулось на неопределенное время; нужда заставляла перебиваться со дня на день, соглашаться на всякие уступки - и вещественные и нравственные. Новое принималось плохо, старое всякую силу потеряло; неумелый сталкивался с недобросовестным; весь поколебленный быт ходил ходуном, как трясина болотная, и только одновеликое слово "свобода" носилось как божий дух над водами. Терпение требовалось прежде всего, и терпение не страдательное, а деятельное, настойчивое, не без сноровки, не без хитрости подчас... Литвинову, при душевном его настроении, приходилось вдвойне тяжело. Охоты жить в нем оставалось мало... Откуда же было взяться охоте хлопотать и работать?
Но минул год, за ним минул другой, начинался третий . Великая мысль осуществлялась понемногу, переходила в кровь и плоть: выступил росток из брошенного семени, и уже не растоптать его врагам - ни явным, ни тайным. Сам Литвинов хотя кончил тем, что отдал большую часть земли крестьянам исполу, т. е. обратился к убогому, первобытному хозяйству, однако кой в чем успел: возобновил фабрику, завел крошечную ферму с пятью вольнонаемными работниками,а перебывало их у него целых сорок,- расплатился с главными частными долгами...
И дух в нем окреп: он снова стал походить на прежнего Литвинова. Правда, грустное, глубоко затаенное чувство не покидало его никогда, и затих он не по летам, замкнулся в свой тесный кружок, прекратил все прежние сношения... Но исчезло мертвенное равнодушие, и среди живых он снова двигался и действовал, как живой. Исчезли также и последние следы овладевшего им очарования: как сквозь сон являлось ему все, что произошло в Бадене... А Ирина?.. И она побледнела и скрылась тоже, и только смутно чуялось Литвинову что-то опасное под туманом, постепенно окутавшим ее образ.
О Татьяне изредка доходили вести; он знал, что она вместе с своею теткой поселилась в своем именьице, верстах в двухстах от него, живет тихо, мало выезжает и почти не принимает гостей,- а впрочем, покойна и здорова. Вот однажды в прекрасный майский день сидел он у себя в кабинете и безучастно перелистывал последний нумер петербургского журнала; слуга вошел к нему и доложил о приезде старика-дяди.
Дядя этот доводился двоюродным братом Капитолине Марковне и недавно посетил ее. Он купил имение по соседству Литвинова и пробирался туда. Целые сутки погостил он у своего племянника и много рассказывал о житье-бытье Татьяны. На другой день после его отъезда Литвинов отправил к ней письмо, первое после их разлуки. Он просил позволения возобновить хотя письменное знакомство и также желал знать, навсегда ли он должен покинуть мысль когда-нибудь с ней увидеться? Не без волнения ожидал он ответа... ответ пришел, наконец. Татьяна дружелюбно откликнулась на его запрос. "Если вам вздумается нас посетить, - так кончала она,- милости просим, приезжайте: говорят, даже больным легче вместе, чем порознь".
Капитолина Марковна присоединяла свой поклон. Как дитя, обрадовался Литвинов; уже давно и ни от чего так весело не билось его сердце. И легко ему стало вдруг, и светло... Так точно, когда солнце встает и разгоняет темноту ночи, легкий ветерок бежит вместе с солнечными лучами по лицу воскреснувшей земли. Весь этот день Литвинов все посмеивался, даже когда обходил свое хозяйство и отдавал приказания. Он тотчас стал снаряжаться в дорогу, а две недели спустя он уже ехал к Татьяне.
ХХVIII
Ехал он довольно медленно, проселками, без особенных приключений: раз только шина лопнула на заднем колесе; кузнец ее сваривал-сваривал, обругал и ее и себя, да так и бросил; к счастью, оказалось, что и с лопнувшею шиной можно у нас прекрасно путешествовать, особенно по "мякенькому", то есть по грязи. Зато с Литвиновым произошли две-три довольно любопытные встречи. На одной станции он застал мировой съезд и в челе его Пищалкина, который произвел на него впечатление Солона или Соломона: такою возвышенною мудростью дышали его речи, с таким безграничным уважением относились к нему и помещики и крестьяне...
И по наружности Пищалкин стал походить на древнего мудреца: волосы его на темени вылезли, а пополневшее лицо совершенно застыло в какое-то величавое желе уже ничем не обузданной добродетели. Он поздравил Литвинова с прибытием "в мой - если смею употребить такое амбиционное выражение - собственный уезд", а впрочем, тут же так и замер в припадке благонамеренных ощущений. Одно известие он, однако, успел сообщить, а именно о Ворошилове. Витязь с золотой доски снова поступил на военную службу и уже успел прочесть лекцию офицерам своего полка "о буддизме" или "динамизме", что-то в этом роде... Пищалкин хорошенько не помнил. На другой станции Литвинову долго не закладывали лошадей; дело было на утренней зорьке, и он задремал, сидя в своей коляске. Голос, показавшийся ему знакомым, разбудил его: он раскрыл глаза...
Господи! да не г-н ли Губарев стоит в серой куртке и отвислых спальных панталонах на крыльце почтовой избы и ругается?.. Нет, это не г-н Губарев... Но какое поразительное сходство!.. Только у этого барина рот еще шире и зубастее, и взор понурых глаз еще свирепее, и нос крупнее.. и борода гуще, и весь облик еще грузнее и противнее.
- Па-адлецы, па-адлецы! - твердил он медленно и злобно, широко разевая свой волчий рот.- Мужичье поганое... Вот она... хваленая свобода-то... и лошадей не достанешь... па-адлецы!
- Па-адлецы, па-адлецы! - послышался тут другой голос за дверями, и на крыльце предстал - тоже в серой куртке и отвислых спальных панталонах,предстал на этот раз, действительно, несомненно, сам настоящий господин Губарев, Степан Николаевич Губарев.- Мужичье поганое! - продолжал он в подражание брату (оказалось, что первый господин был его старший брат, "тот дантист" прежней школы, который заправлял его имением).- Бить их надо, вот что, по мордам бить; вот им какую свободу - в зубы... Толкуют... волостной голова !.. Я б их!.. Да где же этот мусье Ростон?.. Чего же он смотрит?.. Это его дело, дармоеда этакого... до беспокойства не доводить...
- А я ж вам сказывал, братец,- заговорил Губарев старший, - что он ни на что не годен, именно дармоед! Только вы вот по старой памяти... Мусье Ростон, мусье Ростон!.. Где ты пропадаешь?
- Ростон! Ростон! - закричал младший, великий Губарев .- Да покличьте же его хорошенько, братец Доримедонт Николаич.
- Я и то, братец Степан Николаич, его кличу.- Мусье Ростон!
- Вот я, вот я, вот я! - послышался торопливый голос, и из-за угла избы выскочил - Бамбаев.
Литвинов так и ахнул. На злосчастном энтузиасте плачевно болталась обтерханная венгерка с прорехами на рукавах; черты его не то что переменились, а скривились и сдвинулись, перетревоженные глазки выражали подобострастный испуг и голодную подчиненность; но крашеные усы по-прежнему торчали над пухлыми губами.
Братья Губаревы немедленно и дружно принялись распекать его с вышины крыльца; он остановился перед ними внизу, в грязи, и, униженно сгорбив спину, пытался умилостивить робкою улыбочкой, и картуз мял в красных пальцах, и ногами семенил, и бормотал, что лошади, мол, сейчас явятся... Но братья не унимались, пока младший не вскинул наконец глазами на Литвинова .
Узнал ли он его, стыдно ли ему стало чужого человека, только он вдруг повернулся на пятках, по-медвежьи, и, закусив бороду, заковылял в станционную избу; братец тотчас умолк и, тоже повернувшись по-медвежьи, отправился за ним вслед. Великий Губарев, видно, и на родине не утратил своего влияния.
Бамбаев побрел было за братьями... Литвинов кликнул его по имени. Он оглянулся, воззрелся и, узнав Литвинова, так и ринулся к нему с протянутыми руками; но, добежав до коляски, ухватился за дверцы, припал к ним грудью и зарыдал в три ручья.
- Полно, полно же, Бамбаев,- твердил Литвинов, наклонясь над ним и трогая его за плечо.
Но он продолжал рыдать.
- Вот... вот... вот до чего...- бормотал он, всхлипывая .
- Бамбаев! - загремели братья в избе. Бамбаев приподнял голову и поспешно утер слезы.
- Здравствуй, душа моя,- прошептал он,- здравствуй и прощай!.. Слышишь, зовут.
- Да какими судьбами ты здесь? - спросил Литвинов, - и что все это значит? Я думал, они француза зовут...
- Я у них... домовым управляющим, дворецким,- отвечал Бамбаев и ткнул пальцем в направлении избы.- А во французы я попал так, для шутки. Что, брат, делать ! Есть ведь нечего, последнего гроша лишился, так поневоле в петлю полезешь. Не до амбиции.
- Да давно ли он в России? и как же он с прежними товарищами разделался?
- Э! брат! Это теперь все побоку... Погода, вишь, переменилась... Суханчикову, Матрену Кузьминишну, просто в шею прогнал. Та с горя в Португалию уехала.
- Как в Португалию? Что за вздор?
- Да, брат, в Португалию, с двумя матреновцами.
- С кем?
- С матреновцами: люди ее партии так прозываются.
- У Матрены Кузьминишны есть партия? И многочисленна она?
- Да вот именно эти два человека. А он с полгода скоро будет как сюда воротился. Других под сюркуп взяли, а ему ничего. В деревне с братцем живет, и послушал бы ты теперь...
- Бамбаев!
- Сейчас, Степан Николаич, сейчас. А ты, голубчик, процветаешь, наслаждаешься! Ну и слава богу! Куда это тебя несет теперь?.. Вот не думал, не гадал... Помнишь Баден? Эх, было житье! Кстати, Биндасова тоже ты помнишь ? Представь, умер. В акцизные попал да подрался в трактире: ему кием голову и проломили. Да, да, тяжелые подошли времена! А все же я скажу: Русь... экая эта Русь! Посмотри хоть на эту пару гусей: ведь в целой Европе ничего нет подобного. Настоящие арзамасские !
И, заплатив эту последнюю дань неистребимой потребности восторгаться, Бамбаев побежал в станционную избу, где опять и не без некоторых загвоздок произносилось его имя.
К концу того же дня Литвинов подъезжал к Татьяниной деревне. Домик, где жила бывшая его невеста, стоял на холме, над небольшой речкой, посреди недавно разведенного сада. Домик тоже был новенький, только что построенный, и далеко виднелся через речку и поле. Литвинову он открылся версты за две с своим острым мезонином и рядом окошек, ярко рдевших на вечернем солнце.
Уже с последней станции он чувствовал тайную тревогу; но тут просто смятение овладело им, смятение радостное, не без некоторого страха. "Как меня встретят, - думал он,- как я предстану? эх. Чтобы чем-нибудь развлечься, он заговорил с ямщиком, степенным мужиком с седою бородой, который, однако, взял с него за тридцать верст, тогда как и двадцати пяти не было. Он спросил его: знает ли он Шестовых помещиц?
- Шестовых-то? Как не знать! Барыни добрые, что толковать! Нашего брата тоже лечат. Верно говорю. Лекарки ! К ним со всего округа ходят. Право. Так и ползут . Как кто, например, заболел, или порезался, или что, сей час к ним, и они сей час примочку там, порошки или флястырь - и ничего, помогает. А благодарность представлять не моги; мы, говорят, на это не согласны; мы не за деньги. Школу тоже завели... Ну, да это статья пустая!
Пока ямщик рассказывал, Литвинов не спускал глаз с домика... Вот женщина в белом вышла на балкон, постояла, постояла и скрылась... "Уж не она ли?" Сердце так и подпрыгнуло в нем. "Скорей! скорей!" - крикнул он на ямщика: тот погнал лошадей. Еще несколько мгновений... и коляска вкатилась в раскрытые ворота...
А на крыльце уже стояла Капитолина Марковна и, вся вне себя, хлопая в ладоши, кричала: "Я узнала, я первая узнала! Это он! это он!.. Я узнала!"
Литвинов выскочил из коляски, не дав подбежавшему казачку открыть дверцы, и, торопливо обняв Капитолину Марковну, бросился в дом, через переднюю, в залу...
Перед ним, вся застыдившись, стояла Татьяна. Она взглянула на него своими добрыми, ласковыми глазами (она несколько похудела, но это шло к ней) и подала ему руку. Но он не взял руки, он упал перед ней на колени. Она никак этого не ожидала и не знала, что сказать, что делать... Слезы выступили у ней на глаза. Испугалась она, а все лицо расцветало радостью... "Григорий Михайлыч, что это, Григорий Михайлыч?" - говорила она... а он продолжал лобызать край ее одежды... и с умилением вспомнилось ему, как он в Бадене так же лежал перед ней на коленях... Но тогда - и теперь !
- Таня,- твердил он,- Таня, ты меня простила, Таня?
- Тетя, тетя, что ж это? - обратилась Татьяна к вошедшей Капитолине Марковне.
- Не мешай, не мешай ему, Таня,- отвечала добрая старушка,- видишь: повинную голову принес.
Однако пора кончить; да и прибавлять нечего; читатель догадается и сам... Но что ж Ирина?
Она все так же прелестна, несмотря на свои тридцать лет; молодые люди влюбляются в нее без счета и влюблялись бы еще более, если б... если б...
Читатель, не угодно ли вам перенестись с нами на несколько мгновений в Петербург, в одно из первых тамошних зданий? Смотрите: перед вами просторный покой, убранный не скажем богато - это выражение слишком низменно,- но важно, представительно, внушительно. Чувствуете ли вы некий трепет подобострастия?
Знайте же: вы вступили в храм, в храм, посвященный высшему приличию, любвеобильной добродетели, словом: неземному. Какая-то тайная, действительная тайная тишина вас объемлет. Бархатные портьерки у дверей, бархатные занавески у окон, пухлый, рыхлый ковер на полу, все как бы предназначено и приспособлено к укрощению, к смягчению всяких грубых звуков и сильных ощущений.
Тщательно завешанные лампы внушают степенные чувства; благопристойный запах разлит в спертом воздухе, самый самовар на столе шипит сдержанно и скромно. Хозяйка дома, особа важная в петербургском мире, говорит чуть слышно; она всегда говорит так, как будто в комнате находится трудный, почти умирающий больной; другие дамы, в подражание ей, едва шепчут; а сестра ее, разливающая чай, уже совсем беззвучно шевелит губами, так что сидящий перед ней молодой человек, случайно попавший в храм приличия, даже недоумевает, чего она от него хочет? а она в шестой раз шелестит ему: "Vоulez-vous une tasse de the"?
По углам виднеются молодые благообразные мужчины: тихое искательство светится в их взорах; безмятежно тихо, хотя и вкрадчиво, выражение их лиц; множество знаков отличия тихо мерцает на их грудях. Беседа ведется тоже тихая; касается она предметов духовных и патриотических, "Таинственной капли" Ф. Н. Глинки, миссий на Востоке, монастырей и братчиков в Белоруссии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Бедная Капитолина Марковна - аристократка! Ожидала ли она подобного посрамления?!
А Литвинов все молчал, и отвернулся, и фуражку на глаза надвинул. Поезд тронулся наконец.
- Да скажи хоть что-нибудь на прощанье, каменный ты человек! - закричал Бамбаев.- Этак ведь нельзя!
- Дрянь! колпак! - завопил Биндасов. Вагоны катились все шибче и шибче, и он мог безнаказанно ругаться .- Скряга! слизняк! каплюжник!!
Изобрел ли Биндасов на месте это последнее наименование, перешло ли оно к нему из других рук, только оно, по-видимому, очень понравилось двум тут же стоявшим благороднейшим молодым людям, изучавшим естественные науки, ибо несколько дней спустя оно уже появилось в русском периодическом листке, издававшемся в то время в Гейдельберге под заглавием: "А toyt venant je crache!" - или: "Бог не выдаст, свинья не съест".
А Литвинов опять затвердил свое прежнее слово: дым, дым, дым! Вот, думал он, в Гейдельберге теперь более сотни русских студентов; все учатся химии, физике, физиологии - ни о чем другом и слышать не хотят ... А пройдет пять-шесть лет, и пятнадцати человек на курсах не будет у тех же знаменитых профессоров... ветер переменится, дым хлынет в другую сторону... дым... дым... дым!
К ночи он проехал мимо Касселя. Вместе с темнотой тоска несносная коршуном на него спустилась, и он заплакал, забившись в угол вагона. Долго текли его слезы, не облегчая сердца, но как-то едко и горестно терзая его; а в то же время в одной из гостиниц Касселя, на постели, в жару горячки, лежала Татьяна; Капитолина Марковна сидела возле нее.
- Таня,- говорила она,- ради бога, позволь мне послать телеграмму к Григорию Михайловичу; позволь, Таня.
- Нет, тетя,- отвечала она,- не надо, не пугайся. Дай мне воды; это скоро пройдет.
И действительно, неделю спустя здоровье ее поправилось, и обе подруги продолжали свое путешествие.
ХХVII
Не останавливаясь ни в Петербурге, ни в Москве, Литвинов вернулся в свое поместье. Он испугался, увидав отца: до того тот похилел и опустился. Старик обрадовался сыну, насколько может радоваться человек, уже покончивший с жизнью; тотчас сдал ему все, сильно расстроенные, дела и, проскрипев еще несколько недель, сошел с земного поприща.
Литвинов остался один в своем ветхом господском флигельке и с тяжелым сердцем, без надежды, без рвения и без денег - начал хозяйничать . Хозяйничанье в России невеселое, слишком многим известное дело; мы не станем распространяться о том, как солоно оно показалось Литвинову. О преобразованиях и нововведениях, разумеется, не могло быть и речи; применение приобретенных за границею сведений отодвинулось на неопределенное время; нужда заставляла перебиваться со дня на день, соглашаться на всякие уступки - и вещественные и нравственные. Новое принималось плохо, старое всякую силу потеряло; неумелый сталкивался с недобросовестным; весь поколебленный быт ходил ходуном, как трясина болотная, и только одновеликое слово "свобода" носилось как божий дух над водами. Терпение требовалось прежде всего, и терпение не страдательное, а деятельное, настойчивое, не без сноровки, не без хитрости подчас... Литвинову, при душевном его настроении, приходилось вдвойне тяжело. Охоты жить в нем оставалось мало... Откуда же было взяться охоте хлопотать и работать?
Но минул год, за ним минул другой, начинался третий . Великая мысль осуществлялась понемногу, переходила в кровь и плоть: выступил росток из брошенного семени, и уже не растоптать его врагам - ни явным, ни тайным. Сам Литвинов хотя кончил тем, что отдал большую часть земли крестьянам исполу, т. е. обратился к убогому, первобытному хозяйству, однако кой в чем успел: возобновил фабрику, завел крошечную ферму с пятью вольнонаемными работниками,а перебывало их у него целых сорок,- расплатился с главными частными долгами...
И дух в нем окреп: он снова стал походить на прежнего Литвинова. Правда, грустное, глубоко затаенное чувство не покидало его никогда, и затих он не по летам, замкнулся в свой тесный кружок, прекратил все прежние сношения... Но исчезло мертвенное равнодушие, и среди живых он снова двигался и действовал, как живой. Исчезли также и последние следы овладевшего им очарования: как сквозь сон являлось ему все, что произошло в Бадене... А Ирина?.. И она побледнела и скрылась тоже, и только смутно чуялось Литвинову что-то опасное под туманом, постепенно окутавшим ее образ.
О Татьяне изредка доходили вести; он знал, что она вместе с своею теткой поселилась в своем именьице, верстах в двухстах от него, живет тихо, мало выезжает и почти не принимает гостей,- а впрочем, покойна и здорова. Вот однажды в прекрасный майский день сидел он у себя в кабинете и безучастно перелистывал последний нумер петербургского журнала; слуга вошел к нему и доложил о приезде старика-дяди.
Дядя этот доводился двоюродным братом Капитолине Марковне и недавно посетил ее. Он купил имение по соседству Литвинова и пробирался туда. Целые сутки погостил он у своего племянника и много рассказывал о житье-бытье Татьяны. На другой день после его отъезда Литвинов отправил к ней письмо, первое после их разлуки. Он просил позволения возобновить хотя письменное знакомство и также желал знать, навсегда ли он должен покинуть мысль когда-нибудь с ней увидеться? Не без волнения ожидал он ответа... ответ пришел, наконец. Татьяна дружелюбно откликнулась на его запрос. "Если вам вздумается нас посетить, - так кончала она,- милости просим, приезжайте: говорят, даже больным легче вместе, чем порознь".
Капитолина Марковна присоединяла свой поклон. Как дитя, обрадовался Литвинов; уже давно и ни от чего так весело не билось его сердце. И легко ему стало вдруг, и светло... Так точно, когда солнце встает и разгоняет темноту ночи, легкий ветерок бежит вместе с солнечными лучами по лицу воскреснувшей земли. Весь этот день Литвинов все посмеивался, даже когда обходил свое хозяйство и отдавал приказания. Он тотчас стал снаряжаться в дорогу, а две недели спустя он уже ехал к Татьяне.
ХХVIII
Ехал он довольно медленно, проселками, без особенных приключений: раз только шина лопнула на заднем колесе; кузнец ее сваривал-сваривал, обругал и ее и себя, да так и бросил; к счастью, оказалось, что и с лопнувшею шиной можно у нас прекрасно путешествовать, особенно по "мякенькому", то есть по грязи. Зато с Литвиновым произошли две-три довольно любопытные встречи. На одной станции он застал мировой съезд и в челе его Пищалкина, который произвел на него впечатление Солона или Соломона: такою возвышенною мудростью дышали его речи, с таким безграничным уважением относились к нему и помещики и крестьяне...
И по наружности Пищалкин стал походить на древнего мудреца: волосы его на темени вылезли, а пополневшее лицо совершенно застыло в какое-то величавое желе уже ничем не обузданной добродетели. Он поздравил Литвинова с прибытием "в мой - если смею употребить такое амбиционное выражение - собственный уезд", а впрочем, тут же так и замер в припадке благонамеренных ощущений. Одно известие он, однако, успел сообщить, а именно о Ворошилове. Витязь с золотой доски снова поступил на военную службу и уже успел прочесть лекцию офицерам своего полка "о буддизме" или "динамизме", что-то в этом роде... Пищалкин хорошенько не помнил. На другой станции Литвинову долго не закладывали лошадей; дело было на утренней зорьке, и он задремал, сидя в своей коляске. Голос, показавшийся ему знакомым, разбудил его: он раскрыл глаза...
Господи! да не г-н ли Губарев стоит в серой куртке и отвислых спальных панталонах на крыльце почтовой избы и ругается?.. Нет, это не г-н Губарев... Но какое поразительное сходство!.. Только у этого барина рот еще шире и зубастее, и взор понурых глаз еще свирепее, и нос крупнее.. и борода гуще, и весь облик еще грузнее и противнее.
- Па-адлецы, па-адлецы! - твердил он медленно и злобно, широко разевая свой волчий рот.- Мужичье поганое... Вот она... хваленая свобода-то... и лошадей не достанешь... па-адлецы!
- Па-адлецы, па-адлецы! - послышался тут другой голос за дверями, и на крыльце предстал - тоже в серой куртке и отвислых спальных панталонах,предстал на этот раз, действительно, несомненно, сам настоящий господин Губарев, Степан Николаевич Губарев.- Мужичье поганое! - продолжал он в подражание брату (оказалось, что первый господин был его старший брат, "тот дантист" прежней школы, который заправлял его имением).- Бить их надо, вот что, по мордам бить; вот им какую свободу - в зубы... Толкуют... волостной голова !.. Я б их!.. Да где же этот мусье Ростон?.. Чего же он смотрит?.. Это его дело, дармоеда этакого... до беспокойства не доводить...
- А я ж вам сказывал, братец,- заговорил Губарев старший, - что он ни на что не годен, именно дармоед! Только вы вот по старой памяти... Мусье Ростон, мусье Ростон!.. Где ты пропадаешь?
- Ростон! Ростон! - закричал младший, великий Губарев .- Да покличьте же его хорошенько, братец Доримедонт Николаич.
- Я и то, братец Степан Николаич, его кличу.- Мусье Ростон!
- Вот я, вот я, вот я! - послышался торопливый голос, и из-за угла избы выскочил - Бамбаев.
Литвинов так и ахнул. На злосчастном энтузиасте плачевно болталась обтерханная венгерка с прорехами на рукавах; черты его не то что переменились, а скривились и сдвинулись, перетревоженные глазки выражали подобострастный испуг и голодную подчиненность; но крашеные усы по-прежнему торчали над пухлыми губами.
Братья Губаревы немедленно и дружно принялись распекать его с вышины крыльца; он остановился перед ними внизу, в грязи, и, униженно сгорбив спину, пытался умилостивить робкою улыбочкой, и картуз мял в красных пальцах, и ногами семенил, и бормотал, что лошади, мол, сейчас явятся... Но братья не унимались, пока младший не вскинул наконец глазами на Литвинова .
Узнал ли он его, стыдно ли ему стало чужого человека, только он вдруг повернулся на пятках, по-медвежьи, и, закусив бороду, заковылял в станционную избу; братец тотчас умолк и, тоже повернувшись по-медвежьи, отправился за ним вслед. Великий Губарев, видно, и на родине не утратил своего влияния.
Бамбаев побрел было за братьями... Литвинов кликнул его по имени. Он оглянулся, воззрелся и, узнав Литвинова, так и ринулся к нему с протянутыми руками; но, добежав до коляски, ухватился за дверцы, припал к ним грудью и зарыдал в три ручья.
- Полно, полно же, Бамбаев,- твердил Литвинов, наклонясь над ним и трогая его за плечо.
Но он продолжал рыдать.
- Вот... вот... вот до чего...- бормотал он, всхлипывая .
- Бамбаев! - загремели братья в избе. Бамбаев приподнял голову и поспешно утер слезы.
- Здравствуй, душа моя,- прошептал он,- здравствуй и прощай!.. Слышишь, зовут.
- Да какими судьбами ты здесь? - спросил Литвинов, - и что все это значит? Я думал, они француза зовут...
- Я у них... домовым управляющим, дворецким,- отвечал Бамбаев и ткнул пальцем в направлении избы.- А во французы я попал так, для шутки. Что, брат, делать ! Есть ведь нечего, последнего гроша лишился, так поневоле в петлю полезешь. Не до амбиции.
- Да давно ли он в России? и как же он с прежними товарищами разделался?
- Э! брат! Это теперь все побоку... Погода, вишь, переменилась... Суханчикову, Матрену Кузьминишну, просто в шею прогнал. Та с горя в Португалию уехала.
- Как в Португалию? Что за вздор?
- Да, брат, в Португалию, с двумя матреновцами.
- С кем?
- С матреновцами: люди ее партии так прозываются.
- У Матрены Кузьминишны есть партия? И многочисленна она?
- Да вот именно эти два человека. А он с полгода скоро будет как сюда воротился. Других под сюркуп взяли, а ему ничего. В деревне с братцем живет, и послушал бы ты теперь...
- Бамбаев!
- Сейчас, Степан Николаич, сейчас. А ты, голубчик, процветаешь, наслаждаешься! Ну и слава богу! Куда это тебя несет теперь?.. Вот не думал, не гадал... Помнишь Баден? Эх, было житье! Кстати, Биндасова тоже ты помнишь ? Представь, умер. В акцизные попал да подрался в трактире: ему кием голову и проломили. Да, да, тяжелые подошли времена! А все же я скажу: Русь... экая эта Русь! Посмотри хоть на эту пару гусей: ведь в целой Европе ничего нет подобного. Настоящие арзамасские !
И, заплатив эту последнюю дань неистребимой потребности восторгаться, Бамбаев побежал в станционную избу, где опять и не без некоторых загвоздок произносилось его имя.
К концу того же дня Литвинов подъезжал к Татьяниной деревне. Домик, где жила бывшая его невеста, стоял на холме, над небольшой речкой, посреди недавно разведенного сада. Домик тоже был новенький, только что построенный, и далеко виднелся через речку и поле. Литвинову он открылся версты за две с своим острым мезонином и рядом окошек, ярко рдевших на вечернем солнце.
Уже с последней станции он чувствовал тайную тревогу; но тут просто смятение овладело им, смятение радостное, не без некоторого страха. "Как меня встретят, - думал он,- как я предстану? эх. Чтобы чем-нибудь развлечься, он заговорил с ямщиком, степенным мужиком с седою бородой, который, однако, взял с него за тридцать верст, тогда как и двадцати пяти не было. Он спросил его: знает ли он Шестовых помещиц?
- Шестовых-то? Как не знать! Барыни добрые, что толковать! Нашего брата тоже лечат. Верно говорю. Лекарки ! К ним со всего округа ходят. Право. Так и ползут . Как кто, например, заболел, или порезался, или что, сей час к ним, и они сей час примочку там, порошки или флястырь - и ничего, помогает. А благодарность представлять не моги; мы, говорят, на это не согласны; мы не за деньги. Школу тоже завели... Ну, да это статья пустая!
Пока ямщик рассказывал, Литвинов не спускал глаз с домика... Вот женщина в белом вышла на балкон, постояла, постояла и скрылась... "Уж не она ли?" Сердце так и подпрыгнуло в нем. "Скорей! скорей!" - крикнул он на ямщика: тот погнал лошадей. Еще несколько мгновений... и коляска вкатилась в раскрытые ворота...
А на крыльце уже стояла Капитолина Марковна и, вся вне себя, хлопая в ладоши, кричала: "Я узнала, я первая узнала! Это он! это он!.. Я узнала!"
Литвинов выскочил из коляски, не дав подбежавшему казачку открыть дверцы, и, торопливо обняв Капитолину Марковну, бросился в дом, через переднюю, в залу...
Перед ним, вся застыдившись, стояла Татьяна. Она взглянула на него своими добрыми, ласковыми глазами (она несколько похудела, но это шло к ней) и подала ему руку. Но он не взял руки, он упал перед ней на колени. Она никак этого не ожидала и не знала, что сказать, что делать... Слезы выступили у ней на глаза. Испугалась она, а все лицо расцветало радостью... "Григорий Михайлыч, что это, Григорий Михайлыч?" - говорила она... а он продолжал лобызать край ее одежды... и с умилением вспомнилось ему, как он в Бадене так же лежал перед ней на коленях... Но тогда - и теперь !
- Таня,- твердил он,- Таня, ты меня простила, Таня?
- Тетя, тетя, что ж это? - обратилась Татьяна к вошедшей Капитолине Марковне.
- Не мешай, не мешай ему, Таня,- отвечала добрая старушка,- видишь: повинную голову принес.
Однако пора кончить; да и прибавлять нечего; читатель догадается и сам... Но что ж Ирина?
Она все так же прелестна, несмотря на свои тридцать лет; молодые люди влюбляются в нее без счета и влюблялись бы еще более, если б... если б...
Читатель, не угодно ли вам перенестись с нами на несколько мгновений в Петербург, в одно из первых тамошних зданий? Смотрите: перед вами просторный покой, убранный не скажем богато - это выражение слишком низменно,- но важно, представительно, внушительно. Чувствуете ли вы некий трепет подобострастия?
Знайте же: вы вступили в храм, в храм, посвященный высшему приличию, любвеобильной добродетели, словом: неземному. Какая-то тайная, действительная тайная тишина вас объемлет. Бархатные портьерки у дверей, бархатные занавески у окон, пухлый, рыхлый ковер на полу, все как бы предназначено и приспособлено к укрощению, к смягчению всяких грубых звуков и сильных ощущений.
Тщательно завешанные лампы внушают степенные чувства; благопристойный запах разлит в спертом воздухе, самый самовар на столе шипит сдержанно и скромно. Хозяйка дома, особа важная в петербургском мире, говорит чуть слышно; она всегда говорит так, как будто в комнате находится трудный, почти умирающий больной; другие дамы, в подражание ей, едва шепчут; а сестра ее, разливающая чай, уже совсем беззвучно шевелит губами, так что сидящий перед ней молодой человек, случайно попавший в храм приличия, даже недоумевает, чего она от него хочет? а она в шестой раз шелестит ему: "Vоulez-vous une tasse de the"?
По углам виднеются молодые благообразные мужчины: тихое искательство светится в их взорах; безмятежно тихо, хотя и вкрадчиво, выражение их лиц; множество знаков отличия тихо мерцает на их грудях. Беседа ведется тоже тихая; касается она предметов духовных и патриотических, "Таинственной капли" Ф. Н. Глинки, миссий на Востоке, монастырей и братчиков в Белоруссии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20