Но существуют две опасности, которые он упускает из виду: во-первых, тот исторический факт, что человеку ни за что не дадут слова, когда он на это рассчитывает, и что каждое новое выступление других ораторов все более охлаждает его пыл; во-вторых, он забывает, что немыслимо битый час сидеть и повторять про себя удачное выражение без того, чтобы оно не прискучило и постепенно не потеряло своей прелести.
Когда наконец настает его черед и он выпаливает давно взлелеенную фразу, она звучит до того беспомощно и жалко, что всем становится неловко, и аплодируют ему лишь из сострадания; сам же он с болью и горечью думает, как несправедливо называть свободной страну, где порядочному человеку даже выругаться не дозволено. И вот тут, растерянный, обескураженный и опустошенный, он, запинаясь, переходит к собственно экспромту, выжимает из себя две-три невероятно плоских остроты к плюхается на место, бурча себе под нос: «Хоть бы мне провалиться в…» Он не уточняет, куда именно. Сосед слева замечает: «Вы очень хорошо начали»; сосед справа говорит: «Мне понравилось ваше начало»; сидящий напротив поддакивает: «Начало действительно удачное, даже очень»; двое-трое других тоже бормочут что-то в этом роде. Люди считают своим долгом облегчать таким способом страдания больного. При этом они полагают, даже не сомневаются, что льют бальзам, хотя на самом деле только сыплют соль на его раны.
О парикмахерах
Все на свете меняется, все – кроме парикмахеров, их манер и парикмахерского окружения. Тут ничто не меняется. Входя в парикмахерскую, человек до конца дней своих испытывает то же самое, что он испытал, войдя в нее впервые и жизни. В то утро я, как обычно, решил побриться. Я уже подходил к двери парикмахерской с Мейн-стрит, когда какой-то человек приблизился к ней со стороны Джонс-стрит. Обычная история! Как я ни спешил, он проскочил в дверь на какой-то миг раньше меня, и я, войдя сразу вслед за ним, увидел, что он уже занимает единственное свободное кресло, которое обслуживал лучший мастер. Да, обычная история. Я присел, в надежде, что мне удастся унаследовать кресло, принадлежавшее лучшему из двух оставшихся парикмахеров, – ведь он уже начал причесывать своего клиента, в то время как его коллега даже не приступил еще к массажу и умащиванию волос. С неослабевающим интересом наблюдал я за тем, как попеременно то увеличивались, то уменьшались мои шансы. Когда я увидел, что №2 нагоняет №1, мой интерес перешел в беспокойство. Когда №1 на секунду остановился и я увидел, что №2 обходит его, мое беспокойство переросло в тревогу. Когда №1 удалось нагнать соперника, и оба они одновременно начали смахивать полотенцами пудру со щек своих клиентов, и кто-то из них вот-вот должен был первым крикнуть: «Следующий!», я замер. Но когда в самую решающую минуту №1 задержался, чтобы разок-другой провести расческой по бровям своего клиента, я понял, что его обошли, и в негодовании покинул парикмахерскую, не желая попасть в руки №2, ибо у меня нет той завидной твердости, которая позволяет человеку, спокойно глядя в глаза парикмахеру, заявить, что он будет ждать, пока освободится другой мастер.
Выждав пятнадцать минут, я вернулся в парикмахерскую, надеясь на лучшую судьбу. Все кресла были, конечно, уже заняты, да еще четверо мужчин томились в нетерпении, молчаливые, необщительные, обалдевшие и помиравшие со скуки, – словом, это было обычное состояние людей, ожидающих своей очереди в парикмахерской. Я уселся на старый диван, разделенный железными подлокотниками на несколько мест, и, не зная чем убить время, принялся перечитывать висевшие в рамках рекламы многочисленных шарлатанских средств для окраски волос. Затем я прочел засаленные наклейки на бутылочках с лавровой эссенцией, каждая из которых принадлежала какому-нибудь клиенту; проглядел наклейки и затвердил номера на персональных бритвенных приборах, стоявших в отдельных ящичках; изучил висевшие на стенах, засиженные мухами дешевые выцветшие гравюры, на которых были изображены военные баталии, первые президенты, возлежащие на подушках сластолюбивые султанши и неизменная юная девица, примеряющая очки своего деда; в глубине души я проклял неугомонную канарейку и бодрого попугая, без которых не обходится почти ни одна парикмахерская. После этого я обнаружил жалкие остатки прошлогодних иллюстрированных журналов, разбросанных на замусоленном столе посреди комнаты, и зазубрил нелепые сообщения о давно забытых событиях.
Но наконец подошла и моя очередь. Раздался голос: «Следующий!» – и я, разумеется, попал в руки №2. Вечное невезение! Я кротко сообщил ему, что спешу, и это подействовало на него так сильно, будто он никогда не слыхивал ничего подобного. Резко запрокинув мне голову, он подложил под нее салфетку. Он пробрался под мой воротничок и засунул туда полотенце. Исследовав своими когтями мои волосы, он объявил, что их необходимо подравнять. Я ответил, что не собираюсь стричься. Он исследовал их снова и повторил, что они слишком длинны, – теперь так не носят, и будет гораздо лучше, если мы немного срежем, особенно на затылке. Я доложил ему, что стригся всего неделю назад. Окинув мою голову тоскующим взглядом, он пренебрежительно спросил, кто меня стриг. Но я проворно отпарировал: «Вы сами!», и тут он спасовал. После этого он принялся взбивать мыльную пену, поминутно останавливаясь, чтобы окинуть себя взором в зеркале, критически оглядеть в нем свой подбородок или внимательно рассмотреть какой-нибудь прыщик. Потом он тщательно намылил одну мою щеку и уже хотел намыливать другую, но тут его внимание отвлекла собачья драка, – он помчался к окну и, став около него, принялся глядеть, что происходит на улице; при этом он, к моему великому удовольствию, лишился двух шиллингов, проиграв их остальным парикмахерам, так как поставил не на того пса. Наконец он кончил меня намыливать и начал рукой втирать пену.
Он уже принялся было точить на старой подвязке бритву, но тут завязался спор о каком-то галантерейном бале-маскараде, где он прошлой ночью, разодетый в красный батист и поддельный горностай, изображал короля. Его поддразнивали, напоминая о некоей девице, которая не устояла перед его чарами, и он, польщенный, любыми средствами старался продолжить разговор, но при этом делал вид, будто шуточки товарищей ему неприятны. Все это привело к тому, что он еще чаще стал вертеться перед зеркалом, отложил бритву, с особой тщательностью расчесал свои волосы, выложив их перевернутой аркой на лбу, довел до совершенства пробор на затылке и соорудил себе над ушами два милых крылышка. Тем временем мыльная пена у меня на лице высохла и въелась до самых печенок.
Наконец он взялся за бритье, вонзившись пальцами в мое лицо, чтобы натянуть кожу, толкая и швыряя мою голову в разные стороны и заботясь лишь о том, чтобы ему удобнее было брить. Пока он выбривал наименее чувствительные места, все шло хорошо, но когда он принялся скрести, драить и дергать подбородок, у меня хлынули слезы. Из моего носа он сделал рукоять, чтобы удобнее было выбрить все уголки на верхней губе, и тут благодаря косвенным уликам я обнаружил, что в числе его обязанностей в парикмахерской входила чистка керосиновых ламп. Мне всегда было интересно знать, кто этим занимается – хозяин или мастера.
Я принялся гадать, где он меня на этот раз порежет, но не успел еще что-нибудь придумать, как он уже резанул мой подбородок. Он немедленно подточил бритву, хотя ему следовало сделать это значительно раньше. Я не люблю гладко выбриваться и вовсе не хотел, чтобы он прошелся по моему лицу еще раз. Всеми силами старался я убедить его отложить бритву, страшась, что он снова примется за подбородок – самое чувствительное место на моем лице, – здесь бритва не может прикоснуться дважды, чтобы не вызвать раздражения; но он уверил меня, что хочет лишь пригладить небольшую шероховатость, и в тот же миг промчался бритвой по запретному месту, где, как я и опасался, мгновенно, словно откликнувшись на зов и причиняя жгучую боль, выскочили прыщики. Смочив полотенце лавровой эссенцией, он начал противно шлепать им по моему лицу, словно я всю жизнь умывался только подобным образом. Затем он несколько раз шлепнул по моему лицу сухим концом полотенца и снова проделал это с таким видом, будто я всегда вытирался так, а не иначе, – но ведь парикмахер редко обращается с вами по-христиански. Затем он с помощью все того же полотенца смочил порезанное место лавровой эссенцией, присыпал ранку крахмалом, снова смочил лавровой эссенцией и, без сомнения, продолжал бы смачивать и присыпать его вечно, если бы я не восстал и не взмолился, чтобы он это прекратил. После этого он осыпал мне все лицо пудрой, смахнул ее и, с глубокомысленным видом вспахав руками мои волосы, предложил их вымыть, подчеркнув, что это необходимо, совершенно необходимо проделать. Однако он снова спасовал, когда я сообщил ему, что не далее как вчера собственноручно и весьма тщательно вымыл голову. Тогда он порекомендовал мне «Смитовский освежитель для волос» и выразил готовность продать бутылочку. Я отказался. Он начал превозносить новый одеколон «Радость Джонса», уверяя, что я должен его купить. Я отказался снова. Затем он предложил мне приобрести для чистки зубов какую-то дрянь его собственного изготовления, а когда я отказался, сделал попытку всучить мне бритву.
Потерпев неудачу и на сей раз, он снова принялся за дело – обрызгал меня с ног до головы одеколоном, напомадил мне, несмотря на все мои протесты, волосы, выскреб и выдрал большую их часть, расчесал оставшиеся, сделал пробор, соорудил у меня на лбу неизменную перевернутую арку. Когда, причесывая и помадя мои жидкие брови, он пустился перечислять достоинства своего черного с рыжими подпалинами терьера весом в шесть унций, пробило двенадцать часов, и я понял, что на поезд мне уже никак не попасть. Тут он снова схватил полотенце, слегка обмахнул им мое лицо, еще раз провел расческой по моим бровям и весело прокричал: «Следующий!»
Двумя часами позже этот парикмахер упал и умер от апоплексического удара. Еще день – и я с радостью отправлюсь на его похороны.
Перевод Э. Боровика
Назойливый завсегдатай
Каждое утро, когда часы бьют девять, он появляется в редакции. Иногда он приходит даже раньше редактора, и швейцар вынужден покинуть свой пост и подняться на несколько ступенек по лестнице, чтобы отпереть ему заветную дверь редакции. Он берет со стола трубку и закуривает; ему, очевидно, невдомек, что редактор может быть тем гордецом (бывают такие!), которому столь же приятно, когда пользуются его трубкой, как если бы кто-то почистил зубы его щеткой. Он разваливается на диване, ибо у человека, бессмысленно проводящего всю свою жизнь в позорной праздности, не хватает сил сидеть прямо. Сначала он вытягивается во всю длину, потом полулежит; затем перебирается в кресло и располагается в нем, свесив руки, откинув голову и вытянув ноги; немного погодя он меняет позу, наклоняется вперед и перекидывает ногу, а то и обе, через ручку кресла. Однако следует заметить, что, как бы он ни устраивался, он никогда не сидит прямо и не делает вид, что исполнен чувства собственного достоинства. Время от времени он зевает, потягивается и неторопливо, с наслаждением почесывается; иногда он удовлетворенно ворчит, как сытое, до отвала наевшееся животное. Но изредка у него вырывается глубокий вздох, – и это красноречиво выражает его тайное признание: «Никому я не нужен, всем в тягость и только обременяю собою землю».
Этот бездельник не единственный в своем роде – в редакции днем и ночью вертятся трое-четверо таких же, как он. Они вмешиваются в разговор, когда кто-нибудь приходит к редактору по делу, шумно болтают обо всем на свете и особенно о политике; бывает, они даже горячатся, – и тогда кажется, будто их впрямь интересует предмет разговора. Они бесцеремонно отрывают редактора от работы замечаниями: «Смит, ты это видел в „Газете“?» – и принимаются читать целую заметку, а страдающий редактор вынужден слушать, едва сдерживая нетерпеливое перо; они часами сидят в редакции, развалясь в ленивых позах, перебрасываются анекдотами, подробно рассказывают друг другу различные случаи из своей жизни, вспоминают, как выходили из трудных и опасных положений, встречались со знаменитостями, участвовали в избирательных кампаниях; обсуждают знакомых и незнакомых и тому подобное. За все эти долгие часы им ни разу не приходит в голову, что они воруют время у редакторов и грабят читателей, – без них статьи в следующем номере газеты были бы куда лучше! Порою они дремлют или мечтательно углубляются в газеты, а иногда в задумчивости застывают на часок, безвольно обмякнув в кресле. Даже эта торжественная тишина – слишком небольшая передышка для редактора, ибо когда рядом сидит человек и молча слушает поскрипывание твоего пера, это немногим лучше, чем чувствовать, как он заглядывает тебе через плечо. Если посетитель хочет поговорить с кем-нибудь из редакторов о своем личном деле, он должен вызвать его за дверь, потому что никакие намеки, слабее, чем взрывчатка или нитроглицерин, не заставят этих надоедливых особ отойти и не подслушивать. Необходимость день за днем терпеть присутствие назойливого человека, чувствовать, как твое бодрое настроение начинает падать, едва на лестнице послышатся его шаги, и исчезает бесследно, когда его утомительно надоедливая фигура появляется в дверях; страдать от его рассказов и изнемогать от его воспоминаний, всегда ощущать оковы его обременительного присутствия; безнадежно мечтать об одном-единственном дне уединения; с ужасом замечать, что предвкушение его похорон уже перестало утешать, а воображаемая картина суровых и страшных пыток, которым подвергает его инквизиция, больше не приносит облегчения и что, даже пожелав ему миллионы и миллионы лет в аду, испытываешь всего лишь мгновенную вспышку радости, – необходимость выносить все это день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем – вот страдание, превосходящее все другие муки, какие способен претерпеть человек. Физическая боль по сравнению с этой – пустяк, и даже последний путь осужденного на виселицу – только приятная прогулка.
Как я выступал в роли агента по обслуживанию туристов
Приближалось время, когда нам нужно было отправляться из Экс-ле-Бена в Женеву, а оттуда, посредством ряда продолжительных и весьма запутанных переездов, добираться до Байрейта в Баварии. Разумеется, для обслуживания столь многочисленной компании туристов, как наша, мне следовало нанять специального агента.
Но я все откладывал. А время шло, и, проснувшись в одно прекрасное утро, я был поставлен перед фактом: пора ехать, а агента нет. И тут я решился на отчаянный поступок, – я понимал, что иду на риск, но у меня было как раз подходящее настроение. Я объявил, что на новом этапе устрою все сам, без посторонней помощи; и как сказал, так и сделал.
Я самолично доставил всю компанию – четырех человек – из Экса в Женеву. Езды туда целых два часа, а то и больше, да еще пересадка. Поездка прошла без единого происшествия – ну, не считая забытого саквояжа и еще кое-каких мелочей, оставленных на перроне, но ведь это дело обычное, его происшествием не назовешь. И тогда я вызвался самостоятельно довезти всю нашу компанию до Байрейта.
То была большая ошибка с моей стороны, хоть сначала я этого и не понимал. Забот оказалось гораздо больше, чем я ожидал: во-первых, надо было заехать за двумя нашими спутниками, которых мы несколько недель тому назад оставили в одном женевском пансионе, и перевезти их к нам в гостиницу; во-вторых, я должен был заявить на складах хранения багажа на Главной набережной, чтобы оттуда доставили семь наших чемоданов и вместо них взяли на хранение другие наши семь чемоданов, которые будут сложены в вестибюле гостиницы; в-третьих, я должен был выяснить, в какой части Европы находится Байрейт, и купить семь железнодорожных билетов до этого пункта; в-четвертых, я должен был отправить телеграмму одному нашему знакомому в Голландию; в-пятых, было уже два часа дня, и нам следовало торопиться, чтобы поспеть к первому ночному поезду, и загодя, пока еще можно, достать билеты в спальный вагон; и в-шестых, я должен был взять в банке деньги.
Я решил, что самое важное – это билеты в спальном вагоне, поэтому для верности пошел на вокзал сам; рассыльные в гостиницах не всегда достаточно расторопны. День был жаркий, мне следовало бы взять извозчика, но я решил, что экономнее будет пойти пешком. На деле получилось наоборот, потому что я заблудился и мне пришлось идти в три раза дальше. Я сунулся в кассу заказывать билеты, но у меня стали спрашивать, каким маршрутом я намерен следовать, – это меня озадачило, я растерялся:
1 2 3 4 5 6