Со многих мест мшанника можно увидеть одним взглядом весь ее путь и путь ее притоков, географ этой Лиллипутии может обойти все ее уголки, не присаживаясь и без передышки; холм Ширера и Холкерсайд — просто названия соседних кантонов на одном склоне холма, поскольку названия рассыпаны щедро (неопытному человеку может показаться, что чересчур) на этих горных овечьих загонах, одним ведром эту крохотную речушку можно осушить до дна, потребовалось бы значительное время, чтобы наполнить из нее утреннюю ванну, вода речушки большей частью незаметно впитывается в мох; и однако же в память о прошлых временах и фигуре некоего genius loci, я обречен еще оставаться мысленно на ее берегах; и если нимфа (ростом не больше пяди) все-таки вдохновит мое перо, я охотно поведу с собой читателя.Джон Тодд, когда я познакомился с ним, уже стал «самым старым пастухом» в Пентланде и все свои дни был верен рутине распугивания кроншнепов и собирания овец. Он помнил, как гоняли скот на продажу по заброшенным ныне дорогам в зарослях вереска, представлявшим тогда собой оживленные пути. И сам часто гонял отары овец в Англию, спал на склонах холмов со своей живностью, по его рассказам, делом это было нелегким и небезопасным. Дороги проходят по безлюдным местам, гуртовщики встречались в дикой местности, как теперь рыбаки в просторах Атлантики, и в обоих случаях законом служили наглость и кулачное право. Совершались преступления, овец крали, гуртовщиков избивали и грабили, большинство подобных дел так и не доходило до суда. На Джона в те дни нападали по крайней мере один раз — двое, когда он улегся спать, — и по крайней мере раз, когда его подвел вспыльчивый характер, он попал под суд и оказался в сельской тюрьме, высадил ночью ее двери и больше не появлялся в той округе. Когда я с ним познакомился, он уже вел более спокойную жизнь и не знал иных забот, кроме глупости своих собак и вторжений пешеходов из города. Однако для человека с его вспыльчивостью этого было немало, он отдыхал и спал лишь урывками, летом на рассвете, находясь высоко на холме, он будил город своими криками, а когда овцы ягнились, крики его не умолкали и поздней ночью. Гневный голос невидимого человека, можно сказать, тревожил эту часть Пентланда, будто слышимое привидение, и, несомненно, привносил в страх, который люди испытывали перед Джоном, какой-то суеверный оттенок. Что до меня, поначалу Джон был моим врагом, а я в своем образе смеющегося мальчишки вызывал у него естественную неприязнь. Прошло много времени, прежде чем я увидел его вблизи, узнав по громкому крику с высоты, велящему «отойти от овец». Этот сказочный великан-людоед жил в самых укромных впадинах холма, я прятался в своих любимых зарослях, будто камеронец во время гонений, Джон Тодд был моим Клейверхаузом, а его собаки — рыщущими драгунами. Мало-помалу наши отношения становились добрыми, его возглас при виде меня начал меньше напоминать боевой призыв, вскоре, хотя мы не подходили друг к другу, он стал доставать табакерку, словно индейскую трубку мира, в конце концов мы подружились, и когда я жил там один зимой, Джон, выходя на вечерний обход, звал меня через забор, чтобы я составил ему компанию.Его жуткий голос, сотрясавший холм, когда он бывал в гневе, в обычном разговоре звучал весьма приятно, с каким-то льстивым, дружелюбным, похожим на пение подвыванием, что является чисто шотландской чертой. Смеялся он довольно редко, издавал внезапные громкие раскаты смеха, искренне, но как-то безрадостно, похоже на эхо от скалы. Лицо его всегда бывало застывшим, румяным, обветренным, походило больше на портрет, чем на живое, однако в его выражении виднелись некая напряженность и готовность вспылить, как у человека, немало хлебнувшего на своем веку и изнуренного постоянной настороженностью. Говорил он на самом красочном шотландском диалекте, какой я только слышал, слова доставляли мне удовольствие, зачастую смешанное с приятным удивлением, и я нередко возвращался из наших обходов с обогащенным словарным запасом. Лексиконом своим Джон владел мастерски, он шагал чуть впереди, «с бородой на плече», держа под мышкой желтый посох, в свободно облегавшем его пледе, и вел меня вверх по склону холма той легкой, упругой походкой, которая, кажется, присуща всем людям его профессии. Я мог бы считать его одним из лучших рассказчиков, разговоры с ним по-шотландски и по-английски кажутся несравнимыми. Он ни о чем не говорил вскользь, всегда только образно, когда вел рассказ, место действия так и вставало у меня перед глазами, если говорил (как бывало большей частью) о своем старинном занятии, оно выглядело удивительно интересным и романтичным. Отары овец, каждая со своей территорией на холме, из-за чего каждую приходилось ежегодно сокращать или увеличивать путем забоев и покупок, ночные хищники, приметы погоды, зимние хлопоты, поразительная глупость овец, поразительная хитрость собак: все он описывал так человечно, с таким знанием и удовольствием, что это не могло надоесть. Посреди рассказа он внезапно распрямлял согнутую спину, указующе взмахивал посохом и громовым голосом объяснял собакам, куда бежать, чтобы я наконец понял смысл наименования каждого бугорка и каждой впадины на холме, а собаки, выслушав его с опущенными хвостами и задранными мордами, вновь поднимали хвосты, бежали и рассыпались в указанном месте. Меня поражало всякий раз, как они могут запомнить такую длинную команду. Но Джон отказывал этим существам даже в малейшем разуме, они были постоянным предметом его любви и презрения. «С такими, как они, возможно кое-как работать, — сказал он, — кое-как, не более того». А потом долго распространялся на тему о действительно хороших собаках, каких видел, и одной действительно хорошей, которая была у него. Ему предлагали за нее сорок фунтов, но хорошая колли стоила больше, была неоценимой для отары, пасла отару за него. «Не то, что эти!» — выкрикнул он и с презрением указал на мелькавшие хвосты своих помощников.Однажды — я перевожу рассказ Джона, так как не могу воспроизвести его во всей красе, поскольку родился Britannis in montibus, но увы! inerudito saeculo британец в горах… необразованный юнец (лат.)
— однажды, когда у него была хорошая собака, он купил в Эдинбурге овец, и по пути обратно на людной дороге две потерялись. Это являлось позором для Джона и унижением для собаки, оба они болезненно воспринимали свою оплошность. Через несколько дней стало известно, что некий фермер возле Брейда нашел овец, Джон с собакой отправились к нему требовать их возврата. Но фермер оказался неуступчивым и не хотел отказываться от своих прав. «Как помечены овцы?» — спросил он; а Джон покупал у многих продавцов и не обращал внимания на метки. «Ну что ж, — сказал фермер, — тогда будет справедливо, если я оставлю их у себя». — «Ладно, — сказал Джон, — овец я опознать не могу, но если опознает моя собака, вы отдадите их?» Фермер был не только неуступчивым, но и честным, кроме того, думаю, побаивался Божьего суда; поэтому собрал всех своих овец на большой выгон и пустил собаку Джона в их гущу. Колли хорошо знала свою задачу, знала, что они с Джоном купили овец и (к своему позору) потеряли двух возле Бороумурхеда, знала, кроме того (бог весть откуда, разве что слышала), что они пришли в Брейд отыскать их, и, не теряя времени, выбрала сперва одну, потом другую, обе были приблудными. Вот тогда-то Джон получил предложение о сорока фунтах и ответил отказом. И пастух со своей собакой — что я говорю? подлинный пастух и его владелец — пустились в обратный путь в веселом расположении духа и «улыбались друг другу» до самого дома, гоня перед собой возвращенных овец. Пока что все прекрасно, но разум можно употреблять и во зло. Собака немного уступает человеку в уме и лишь чуть-чуть превосходит его в нравственности, и я слышал от Джона рассказ совсем иного свойства о другой колли. У края торфяного болота за Керк-Йеттоном (умные люди называют его Каэр-Кеттоном) находятся заросли чахлого кустарника и пруд с плотиной для мытья овец. Джон однажды лежал там под кустом и увидел колли, спускающуюся к другой стороне пруда сквозь высокий вереск, она явно от кого-то пряталась. Он знал эту собаку, знал, что это умное животное с одной далекой фермы, возможно, хотел приобрести ее, увидев, как мастерски управляет она отарой по пути на рынок.Но что она делает так далеко от дома? И зачем так виновато, тайком крадется к пруду? Потому что она направлялась к воде. Джон притаился под кустом и вскоре увидел, как собака подошла к краю пруда, посмотрела по сторонам, не наблюдает ли кто за ней, прыгнула в воду, потерла лапами голову и уши, а затем (но уже в открытую, подняв хвост) побежала домой через холмы. Вечером об этом сообщили ее хозяину, и умное животное, совершенно невинно лежавшее перед камином, отвели к сточной канаве и застрелили. Увы! Собака была отвратительной преступницей, нарушавшей свой долг, овцеедкой; и отправилась в такую даль, чтобы смыть с себя овечью кровь в пруду. Ремесло, которое соприкасается с природой, лежит в основании жизни, ремесло, которым занимались наши далекие предки, и потому при малейшем упоминании о нем у нас оживают наследственные воспоминания, вполне пригодные для литературного использования, устного или письменного. Успех повествования заключается не только в мастерстве автора, но, пожалуй, и в наследственном опыте читателя; и когда я читаю с особенным восторгом о том, чего никогда не делал и не видел, это одна из многочисленных армий моих предков радуется былым деяниям. Поэтому романы начинают волновать не утонченных дилетантов, а грубую массу человечества, если автор перестает говорить о гостиных, оттенках манер, мертворожденных тонкостях мотивов и имеет дело с войнами, мореплава-ниями, приключениями, смертью, рождением детей, и потому древние, близкие к природе ремесла и занятия, раз уж мистер Гарди берет в руки пастушеский посох, а граф Толстой косит траву, ставят романтику почти вровень с эпосом. На этих древних вещах лежит роса утра человечества; они близки не столько нам, полуискусственным цветочкам, сколько стволу и стержневому корню народа. С течением веков возникает тысяча интересов и столько же исчезает, то, что некогда было стилем империи, теперь для нас эксцентрика или утраченное искусство, неувядаемо лишь то, что воодушевляет нас сегодня, а это воодушевленные люди всех эпох прошлого. Есть некий критик, только не литературного мастерства, а содержания, которого я отважусь поставить выше самых лучших: низколобый, покрытый шерстью джентльмен, вначале живший на ветвях дерева, потом (как утверждают) в пещере, я представляю его себе сидящим у входа в пещеру погожим днем и поедающим, чавкая, ягоды, сидящую рядом его супругу, благовоспитанную особу, имени его я ни разу не слышал, но он часто именуется Предположительно Древесным, что может служить его обозначением. У всех свое фамильное древо, но на вершине каждого сидит Предположительно Древесный, в жилах у нас струится толика его древней, дикой, лесной крови, наши цивилизованные нервы до сих пор возбуждают его примитивные ужасы и удовольствия, и то, что тронуло бы нашего общего пращура, непременно пронимает всех нас.Нам не требуется взбираться так высоко, чтобы подняться к пастухам; возможно, пастухом был один из моих предков, от которого я многое унаследовал. Однако думаю, что своим пристрастием к той атмосфере на склоне холма обязан скорее влиянию Джона Тодда. Он оживил ее для меня так, как может оживить все художник. Благодаря ему простая стратегия собирания овец буранным вечером в круг с помощью быстро носящегося, ревностного, лохматого адъютанта было делом, на которое я никогда не уставал смотреть и которое никогда не устану вспоминать: на холмах сгущаются сумерки, непроглядные черные кляксы снега сеются там и сям, и кажется, что ночь уже наступила, кучи желтых овец и стремительное беганье собак по снегу, хватающий за горло морозный воздух, неземное пение ветра над болотами, и посреди всего этого поднимающийся по склону Джон, глядящий властным взглядом по сторонам, то и дело издающий зычный рев, от которого вечер кажется еще холоднее. Вот таким я до сих пор вижу его мысленным взором на холме неподалеку от Холкерсайда, грациозно размахивающим посохом, его громкий голос оглашает холмы и наводит ужас на низины, а я стою чуть позади, пока он не утихнет, и мой друг, сунув понюшку табаку в ноздри, перейдет к негромкому, непринужденному разговору. ВОСПОМИНАНИЯ ОБ ОСТРОВКЕ Те, кто старается писать хорошо, время от времени забираются в кладовую памяти, перестраивают небольшие, красочные воспоминания о местах и людях так и эдак, рядя (возможно) какого-нибудь близкого друга в одежды пирата, приказывают армиям начать маневры или произойти убийству на площадке для игр своего детства. Но воспоминания — волшебный дар, не скудеющий от пользования. Яркие картинки прошлого, сослужив службу в десятке различных сюжетов, по-прежнему сияют перед мысленным взором, ни единая черта их не стерта, ни единый оттенок не потускнел. Gluck und ungliick wird gesang Запоют счастливый и несчастный (нем.)
, если угодно Гете, однако после бесчисленных перевоплощений оригинал вновь становится самим собой. И со временем писатель начинает удивляться неизгладимости этих впечатлений, возможно, начинает предполагать, что искажает их, вплетая в вымышленные сюжеты, и, оглядываясь на них со все возрастающей нежностью, возвращает в конце концов эти стойкие драгоценные камни в их собственную оправу.Кажется, я изгнал несколько этих приятных видений. Совсем недавно я использовал одно: крохотный островок из плотного речного песка, где некогда пробирался в зарослях белокопытника, с радостью слыша пение реки по обе стороны и убеждая себя, что в самом деле наконец очутился на острове. Двое моих персонажей лежат там летним днем, прислушиваясь к стригалям за работой в приречных полях и к барабанам в старом, сером гарнизоне на ближнем холме. И думаю, сделано это было должным образом: данное место было должным образом заселено и принадлежит теперь не мне, а моим персонажам, во всяком случае на какое-то время. Возможно, со временем персонажи потускнеют; как всегда, мгновенно всплывет исконное воспоминание; и я вновь буду, лежа в постели, видеть песчаный островок в реке Аллан-Уотер таким, какой он на самом деле, а ребенка (которым был некогда я) — идущим там сквозь заросли белокопытника; и удивляться мгновенности и девственной свежести этого воспоминаниями снова, к месту и не к месту, у меня будет возникать желание вплести его в сюжет.В моей кладовой есть еще один островок, память о котором не дает мне покоя. В одном из своих сюжетов я поместил туда целую семью, а потом героя другого сюжета, выброшенного на берег и обреченного мокнуть под дождем на беспорядочно разбросанных валунах и питаться моллюсками. Чернила еще не успели поблекнуть, я еще мысленно слышу звучание фраз, и меня не оставляет желание еще раз написать об этом острове.Островок Иррейд лежит неподалеку от юго-западного угла Росс-оф-Мулла: по одну сторону пролив, за которым виден остров Иона с церковью Колумба, по другую — открытое море, где в ясный прибойный день видны белопенные буруны на множестве подводных скал. Я впервые увидел его (или впервые сохранил память об этом) в круглом иллюминаторе каюты, море у его берегов было гладким, словно воды озера, в бесцветном, ясном свете раннего утра были хорошо видны его поросшие вереском и усеянные валунами холмы. В те дни там стоял единственный, грубо сложенный из камней без раствора дом, к нему подходил пирс из обломков разбившихся судов. Видимо, было еще очень рано, а летом на той широте почти не темнеет, но даже в этот час из трубы над домом поднимался приятный торфяной дым, долетавший до нас через бухту, и босоногие дочери хозяина шлепали по воде у пирса. В тот день мы отправились к острову на шлюпках, вошли в Фиддлерз-Хоул, подавая на ходу сигналы, и со всеми возможными удобствами расположились лагерем на берегу северного залива. Пароход маячной службы не случайно встал на якорь в бухте Иррейда. В пятнадцати милях от островка в открытом море торчала черная, окруженная бурунами скала, аванпост Торренских рифов. Там нужно было возводить маяк. Но поскольку скала была маленькой, с трудным подходом, далекой от земли, работа растянулась бы на годы, и мой отец искал место на острове, где можно было бы добывать и обделывать камень, люди могли бы жить, а судно в относительной безопасности стоять на якоре.В следующий раз я увидел Иррейд с кормовой банки ионского люгера, мы с Сэмом Боу сидели там бок о бок, поставив ноги на свои вещи, в начале прекрасного северного лета. И вот на тебе! Теперь там был каменный пирс, ряды сараев, рельсовые пути, передвижные подъемные краны, улица коттеджей, железный дом для прораба, деревянные домики для рабочих, площадка, где стояли экспериментальные макеты башни, а за поселком — громадный разрез в склоне холма, где добывали гранит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
— однажды, когда у него была хорошая собака, он купил в Эдинбурге овец, и по пути обратно на людной дороге две потерялись. Это являлось позором для Джона и унижением для собаки, оба они болезненно воспринимали свою оплошность. Через несколько дней стало известно, что некий фермер возле Брейда нашел овец, Джон с собакой отправились к нему требовать их возврата. Но фермер оказался неуступчивым и не хотел отказываться от своих прав. «Как помечены овцы?» — спросил он; а Джон покупал у многих продавцов и не обращал внимания на метки. «Ну что ж, — сказал фермер, — тогда будет справедливо, если я оставлю их у себя». — «Ладно, — сказал Джон, — овец я опознать не могу, но если опознает моя собака, вы отдадите их?» Фермер был не только неуступчивым, но и честным, кроме того, думаю, побаивался Божьего суда; поэтому собрал всех своих овец на большой выгон и пустил собаку Джона в их гущу. Колли хорошо знала свою задачу, знала, что они с Джоном купили овец и (к своему позору) потеряли двух возле Бороумурхеда, знала, кроме того (бог весть откуда, разве что слышала), что они пришли в Брейд отыскать их, и, не теряя времени, выбрала сперва одну, потом другую, обе были приблудными. Вот тогда-то Джон получил предложение о сорока фунтах и ответил отказом. И пастух со своей собакой — что я говорю? подлинный пастух и его владелец — пустились в обратный путь в веселом расположении духа и «улыбались друг другу» до самого дома, гоня перед собой возвращенных овец. Пока что все прекрасно, но разум можно употреблять и во зло. Собака немного уступает человеку в уме и лишь чуть-чуть превосходит его в нравственности, и я слышал от Джона рассказ совсем иного свойства о другой колли. У края торфяного болота за Керк-Йеттоном (умные люди называют его Каэр-Кеттоном) находятся заросли чахлого кустарника и пруд с плотиной для мытья овец. Джон однажды лежал там под кустом и увидел колли, спускающуюся к другой стороне пруда сквозь высокий вереск, она явно от кого-то пряталась. Он знал эту собаку, знал, что это умное животное с одной далекой фермы, возможно, хотел приобрести ее, увидев, как мастерски управляет она отарой по пути на рынок.Но что она делает так далеко от дома? И зачем так виновато, тайком крадется к пруду? Потому что она направлялась к воде. Джон притаился под кустом и вскоре увидел, как собака подошла к краю пруда, посмотрела по сторонам, не наблюдает ли кто за ней, прыгнула в воду, потерла лапами голову и уши, а затем (но уже в открытую, подняв хвост) побежала домой через холмы. Вечером об этом сообщили ее хозяину, и умное животное, совершенно невинно лежавшее перед камином, отвели к сточной канаве и застрелили. Увы! Собака была отвратительной преступницей, нарушавшей свой долг, овцеедкой; и отправилась в такую даль, чтобы смыть с себя овечью кровь в пруду. Ремесло, которое соприкасается с природой, лежит в основании жизни, ремесло, которым занимались наши далекие предки, и потому при малейшем упоминании о нем у нас оживают наследственные воспоминания, вполне пригодные для литературного использования, устного или письменного. Успех повествования заключается не только в мастерстве автора, но, пожалуй, и в наследственном опыте читателя; и когда я читаю с особенным восторгом о том, чего никогда не делал и не видел, это одна из многочисленных армий моих предков радуется былым деяниям. Поэтому романы начинают волновать не утонченных дилетантов, а грубую массу человечества, если автор перестает говорить о гостиных, оттенках манер, мертворожденных тонкостях мотивов и имеет дело с войнами, мореплава-ниями, приключениями, смертью, рождением детей, и потому древние, близкие к природе ремесла и занятия, раз уж мистер Гарди берет в руки пастушеский посох, а граф Толстой косит траву, ставят романтику почти вровень с эпосом. На этих древних вещах лежит роса утра человечества; они близки не столько нам, полуискусственным цветочкам, сколько стволу и стержневому корню народа. С течением веков возникает тысяча интересов и столько же исчезает, то, что некогда было стилем империи, теперь для нас эксцентрика или утраченное искусство, неувядаемо лишь то, что воодушевляет нас сегодня, а это воодушевленные люди всех эпох прошлого. Есть некий критик, только не литературного мастерства, а содержания, которого я отважусь поставить выше самых лучших: низколобый, покрытый шерстью джентльмен, вначале живший на ветвях дерева, потом (как утверждают) в пещере, я представляю его себе сидящим у входа в пещеру погожим днем и поедающим, чавкая, ягоды, сидящую рядом его супругу, благовоспитанную особу, имени его я ни разу не слышал, но он часто именуется Предположительно Древесным, что может служить его обозначением. У всех свое фамильное древо, но на вершине каждого сидит Предположительно Древесный, в жилах у нас струится толика его древней, дикой, лесной крови, наши цивилизованные нервы до сих пор возбуждают его примитивные ужасы и удовольствия, и то, что тронуло бы нашего общего пращура, непременно пронимает всех нас.Нам не требуется взбираться так высоко, чтобы подняться к пастухам; возможно, пастухом был один из моих предков, от которого я многое унаследовал. Однако думаю, что своим пристрастием к той атмосфере на склоне холма обязан скорее влиянию Джона Тодда. Он оживил ее для меня так, как может оживить все художник. Благодаря ему простая стратегия собирания овец буранным вечером в круг с помощью быстро носящегося, ревностного, лохматого адъютанта было делом, на которое я никогда не уставал смотреть и которое никогда не устану вспоминать: на холмах сгущаются сумерки, непроглядные черные кляксы снега сеются там и сям, и кажется, что ночь уже наступила, кучи желтых овец и стремительное беганье собак по снегу, хватающий за горло морозный воздух, неземное пение ветра над болотами, и посреди всего этого поднимающийся по склону Джон, глядящий властным взглядом по сторонам, то и дело издающий зычный рев, от которого вечер кажется еще холоднее. Вот таким я до сих пор вижу его мысленным взором на холме неподалеку от Холкерсайда, грациозно размахивающим посохом, его громкий голос оглашает холмы и наводит ужас на низины, а я стою чуть позади, пока он не утихнет, и мой друг, сунув понюшку табаку в ноздри, перейдет к негромкому, непринужденному разговору. ВОСПОМИНАНИЯ ОБ ОСТРОВКЕ Те, кто старается писать хорошо, время от времени забираются в кладовую памяти, перестраивают небольшие, красочные воспоминания о местах и людях так и эдак, рядя (возможно) какого-нибудь близкого друга в одежды пирата, приказывают армиям начать маневры или произойти убийству на площадке для игр своего детства. Но воспоминания — волшебный дар, не скудеющий от пользования. Яркие картинки прошлого, сослужив службу в десятке различных сюжетов, по-прежнему сияют перед мысленным взором, ни единая черта их не стерта, ни единый оттенок не потускнел. Gluck und ungliick wird gesang Запоют счастливый и несчастный (нем.)
, если угодно Гете, однако после бесчисленных перевоплощений оригинал вновь становится самим собой. И со временем писатель начинает удивляться неизгладимости этих впечатлений, возможно, начинает предполагать, что искажает их, вплетая в вымышленные сюжеты, и, оглядываясь на них со все возрастающей нежностью, возвращает в конце концов эти стойкие драгоценные камни в их собственную оправу.Кажется, я изгнал несколько этих приятных видений. Совсем недавно я использовал одно: крохотный островок из плотного речного песка, где некогда пробирался в зарослях белокопытника, с радостью слыша пение реки по обе стороны и убеждая себя, что в самом деле наконец очутился на острове. Двое моих персонажей лежат там летним днем, прислушиваясь к стригалям за работой в приречных полях и к барабанам в старом, сером гарнизоне на ближнем холме. И думаю, сделано это было должным образом: данное место было должным образом заселено и принадлежит теперь не мне, а моим персонажам, во всяком случае на какое-то время. Возможно, со временем персонажи потускнеют; как всегда, мгновенно всплывет исконное воспоминание; и я вновь буду, лежа в постели, видеть песчаный островок в реке Аллан-Уотер таким, какой он на самом деле, а ребенка (которым был некогда я) — идущим там сквозь заросли белокопытника; и удивляться мгновенности и девственной свежести этого воспоминаниями снова, к месту и не к месту, у меня будет возникать желание вплести его в сюжет.В моей кладовой есть еще один островок, память о котором не дает мне покоя. В одном из своих сюжетов я поместил туда целую семью, а потом героя другого сюжета, выброшенного на берег и обреченного мокнуть под дождем на беспорядочно разбросанных валунах и питаться моллюсками. Чернила еще не успели поблекнуть, я еще мысленно слышу звучание фраз, и меня не оставляет желание еще раз написать об этом острове.Островок Иррейд лежит неподалеку от юго-западного угла Росс-оф-Мулла: по одну сторону пролив, за которым виден остров Иона с церковью Колумба, по другую — открытое море, где в ясный прибойный день видны белопенные буруны на множестве подводных скал. Я впервые увидел его (или впервые сохранил память об этом) в круглом иллюминаторе каюты, море у его берегов было гладким, словно воды озера, в бесцветном, ясном свете раннего утра были хорошо видны его поросшие вереском и усеянные валунами холмы. В те дни там стоял единственный, грубо сложенный из камней без раствора дом, к нему подходил пирс из обломков разбившихся судов. Видимо, было еще очень рано, а летом на той широте почти не темнеет, но даже в этот час из трубы над домом поднимался приятный торфяной дым, долетавший до нас через бухту, и босоногие дочери хозяина шлепали по воде у пирса. В тот день мы отправились к острову на шлюпках, вошли в Фиддлерз-Хоул, подавая на ходу сигналы, и со всеми возможными удобствами расположились лагерем на берегу северного залива. Пароход маячной службы не случайно встал на якорь в бухте Иррейда. В пятнадцати милях от островка в открытом море торчала черная, окруженная бурунами скала, аванпост Торренских рифов. Там нужно было возводить маяк. Но поскольку скала была маленькой, с трудным подходом, далекой от земли, работа растянулась бы на годы, и мой отец искал место на острове, где можно было бы добывать и обделывать камень, люди могли бы жить, а судно в относительной безопасности стоять на якоре.В следующий раз я увидел Иррейд с кормовой банки ионского люгера, мы с Сэмом Боу сидели там бок о бок, поставив ноги на свои вещи, в начале прекрасного северного лета. И вот на тебе! Теперь там был каменный пирс, ряды сараев, рельсовые пути, передвижные подъемные краны, улица коттеджей, железный дом для прораба, деревянные домики для рабочих, площадка, где стояли экспериментальные макеты башни, а за поселком — громадный разрез в склоне холма, где добывали гранит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14