А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я страдаю в плену? — спросила она. Может быть, у меня есть какие-нибудь жалобы?
— Мадемуазель, — отвечал я, — жаловаться не в моем обычае, я солдат Наполеона.
Она вздохнула.
— Ну уж, наверное, вы горюете о La France [3], — сказала она и чуть покраснела, французское слово прозвучало в ее устах как-то непривычно и мило.
— Что вам сказать? — отвечал я. — Если бы вас увезли из Шотландии, с которой вы так слиты, что, кажется, будто даже ее ветры и дожди вам к лицу, разве вы бы не горевали? Как можем мы не горевать — сын о матери, мужчина о своей отчизне, ведь это у нас в крови.
— У вас есть мать? — спросила она.
— В ином мире, мадемуазель, — отвечал я. — И она и мой отец перешли в мир иной тою же дорогой, что и многие честные и отважные люди: они последовали за своей королевой на эшафот. Так что, как видите, хоть я и узник, обо мне не стоит слишком сожалеть, — продолжал я, — никто меня не ждет, я один в целом свете. Куда хуже, например, вон тому бедняге в суконной фуражке. Он спит рядом со мной, и я слышу, как он тихонько плачет по ночам. У него чувствительная душа, он исполнен чувств нежных и деликатных; по ночам во тьме, а иногда и среди дня, если ему удается отвести меня в сторонку, он изливает мне свою тоску о матери и возлюбленной. А знаете, отчего он выбрал меня в наперсники?
Губы ее дрогнули, она взглянула на меня, однако не сказала ни слова. Но от взгляда ее меня обдало жаром.
— Только оттого, что однажды на марше я видел издали колокольню его деревни! Этого оказалось довольно, чтобы связать воедино все те человеческие инстинкты, которые делают жизнь прекрасной, а какихто людей и какой-то уголок земли — особенно дорогими, те инстинкты, которых мне, кажется, не дано!
Я оперся подбородком о колено и опустил глаза. До сих пор я говорил лишь затем, чтобы задержать ее, но сейчас ее уход меня не огорчил бы: тронуть душу очень не просто и так легко разрушить произведенное впечатление!
После минутного молчания она сказала, словно бы с усилием:
— Я возьму вот эту безделушку, — положила мне в руку монету в пять с половиной шиллингов и исчезла прежде, чем я успел ее поблагодарить.
Я ушел подальше ото всех, к крепостной стене, и укрылся за пушкой. Прекрасные выразительные глаза этой девушки, задрожавшая в них слеза, сострадание, которое я услышал в ее голосе, легкость и пугливая грация всех ее движений — все это, словно сговорясь, пленило меня и воспламенило мое сердце. Что она сказала? Слова вовсе не были исполнены значения, но глаза ее встретились с моими и зажгли у меня в крови огонь неугасимый. Я полюбил ее и не страшился надеяться. Дважды я разговаривал с нею, оба раза был в ударе, пробудил в ней сочувствие, нашел слова, которые западут ей в память, будут звучать у ней в ушах ночью, когда она ляжет в постель. Пусть я дурно выбрит и в шутовском платье — что за важность? Все равно я мужчина, и я заставил ее меня запомнить. Все равно я мужчина, а она, с трепетом сознавал я, она женщина. Всем водам океана не залить пламя любви; любовь — это закон жизни, и она на моей стороне. Я закрыл глаза, и Флора тотчас явилась мне еще прекраснее, чем в жизни. «И ты тоже, — думал я, — ты тоже, моя бесценная, конечно, унесла с собою некий портрет; и непременно будешь глядеть на него и украшать его. И в ночной тьме, и на улицах при свете дня тебе опять и опять привидится мое лицо, послышится мой голос, он станет нашептывать тебе о моей любви, вторгаться в твое робкое сердце. Но сколь оно ни робкое, образ мой поселился в нем — это я сам в нем поселился, и пусть время делает свое дело, пусть рисует портрет мой еще более живыми, более проникновенными красками».
Но тут я представил, каков я сейчас с виду, и расхохотался.
Как же, очень похоже на правду, что нищий солдат, пленник в желтом шутовском наряде способен затронуть душу этой прекрасной девушки! Нет, я не стану отчаиваться, но игру надо вести тонко и точно. Надо взять себе за правило держаться с нею так, чтобы вызывать ее сострадание или развлекать ее, но отнюдь не тревожить и не пугать. Надо запереть свое чувство в груди, как некий тайный позор, и пусть ее чувство (если я только сумею его пробудить) растет само собою, зреет с тою скоростию, на какую способно ее сердце, и ни на шаг быстрее! Я мужчина, и, однако, мне придется бездействовать и выжидать, ибо тюрьма вяжет меня по рукам и по ногам. Прийти к ней я не могу, значит, всякий раз, как приходит она, я должен так ее околдовать, чтобы она непременно воротилась, чтобы возвращалась опять и опять, и тут все зависит от того, насколько умно я себя поведу. В последний раз мне это удалось — после нашего разговора она просто не может не прийти вновь, а для следующей встречи у меня быстро зрел новый план. Влюбленный пленник при всей беспомощности своей обладает немалым преимуществом: его ничто не отвлекает, и все свое время он может взращивать любовь и обдумывать, как бы лучше ее выразить. Несколько дней я усердно резал по дереву — и не чтонибудь, а эмблему Шотландии: льва, стоящего на задних лапах. Я вкладывал в эту вещицу все свое умение, и, когда наконец сделал все, что мог (и, поверьте, уже сожалел, что вложил в нее столько труда), вырезал на подставке вот что:
A la belle Flora
le prisonnier reconnaissant
A. d. St. V. d. K. [4].
В это посвящение я вложил всю душу. Мне казалось, едва ли возможно смотреть равнодушно на предмет, сделанный с таким тщанием, а инициалы по крайности намекнут ей на мое благородное происхождение. Мне казалось, что лучше всего именно намекнуть: тайна — ценнейший мой товар; контраст между моим скромным положением и манерами, между моей речью и платьем, и то, что она не узнает полного моего имени, а только начальные буквы — все это должно еще усилить ее интерес ко мне и привлечь сердце.
Я окончил резьбу, и теперь оставалось только ждать и надеяться. А нет ничего более противного моей натуре: в любви и на войне я всегда горю желанием действовать, и дни ожидания были для меня пыткой. Сказать по правде, к концу этих дней я полюбил ее еще сильнее, ибо любовь, как вино, от времени становится лишь крепче. К тому же меня охватил страх. Если она не придет, как буду я влачить нескончаемые, пустые дни? Разве сумею я возвратиться к прежней жизни, находить интерес в уроках с майором, в шахматных партиях с лейтенантом, в грошовой торговле на базаре или в ничтожной добавке к тюремному рациону?
Проходили дни, недели; у меня не хватало мужества их считать и даже сейчас не хватает мужества об этом вспоминать. Но вот наконец она пришла. Наконец-то я увидел, что она идет ко мне в сопровождении юноши примерно ее лет, в котором я тотчас же угадал ее брата.
Я встал и молча поклонился.
— Это мой брат, мистер Рональд Гилкрист, — сказала она, — я рассказывала ему о ваших страданиях. Он так вам сочувствует!
— Я не смел надеяться на такое великодушие, — отвечал я. — Правда, меж благородных людей подобные чувства естественны. Если бы нам с вашим братом довелось встретиться на поле брани, мы бы дрались, как львы, но когда он видит меня безоружного и беспомощного, в его душе не остается места для вражды. (При этих моих словах, как я и надеялся, юнец покраснел от удовольствия.) Ах, мадемуазель, — продолжал я, — сколько ваших соотечественников томятся у меня на родине точно так же, как томлюсь я здесь. Я могу только желать, чтобы каждому из них встретилась благородная француженка, которая сострадала бы ему и тем дарила бесценное утешение. Вы подали мне милостыню, более нежели милостыню — надежду, и во все время, пока вы не приходили, я этого не забывал. Не лишайте же меня права сказать себе, что я хотя бы попытался отблагодарить вас, — соблаговолите принять от пленника эту безделку.
И я протянул ей льва; она взяла его, поглядела на него в замешательстве и, увидев посвящение, воскликнула:
— Но как вы узнали мое имя?
— Когда имя так подходит, его нетрудно и угадать, — отвечал я с поклоном. — Но, право же, здесь нет никакого волшебства. В день, когда я поднял ваш платок, какая-то дама окликнула вас по имени, и я услыхал его и, конечно же, сохранил в памяти.
— Прелестная, прелестная вещица, — сказала она, — и я всегда буду гордиться этим посвящением. Идем, Рональд, нам пора. — Она поклонилась мне, как ровне, и пошла прочь, но (готов в этом поклясться!) слегка зардевшись.
Я был безмерно рад: моя невинная хитрость удалась, Флора приняла мой дар, ни словом не обмолвившись о плате, и, разумеется, не будет знать покоя до тех пор, пока не воздаст мне сторицей. Не новичок в сердечных делах, я, кроме того, понимал, что при дворе моей королевы имеется отныне мой посланник. Быть может, этот лев вырезан неумело, но он мой. Мои руки мастерили его и держали, мой нож, или, вернее сказать, мой ржавый гвоздь вывел эти буквы, и, как ни были просты вырезанные на дереве слова, они не устанут повторять ей, что я благодарен ей и очарован ею. Юноша застенчив, и, услыхав похвалу из моих уст, он покраснел; но я, очевидно, пробудил в нем и подозрения; однако в облике его было столько мужественности, что я не мог не ощутить к нему приязни. Что же до чувства, которое побудило ее привести брата и познакомить его со мною, как им не восхищаться! Оно казалось мне выше ума и нежнее ласки. Оно говорило (столь же ясно, как если бы высказано было словами): «Я вас не знаю и завести с вами знакомства не могу. Вот мой брат, сведите знакомство с ним: это путь ко мне… следуйте этим путем».

ГЛАВА II
РАССКАЗ О ПАРЕ НОЖНИЦ

Я был погружен в эти думы до самого звонка, возвестившего, что посетителям пора уходить. Но едва базар наш закрылся, нам ведено было разойтись и получить свою порцию пищи, которую затем разрешалось есть где нам заблагорассудится.
Я уже упоминал, что некоторые посетители непереносимо нас оскорбляли; они, вероятно, даже не догадывались, сколь оскорбительно было их поведение, — так посетители зверинца, сами того не желая, на тысячи ладов оскорбляют злосчастных благородных зверей, попавших за решетку, — а иные мои соотечественники, вне всякого сомнения, были до чрезвычайности обидчивы. Кое-кто из этих усачей, выходцев из крестьян, с юности служил в победоносной армии, привык иметь дело с покоренными и покорными народам, и тем труднее переносил перемену в своем положении. Один из них, по имени Гогла, был на редкость грубое животное; из всех даров цивилизации ему знакома была лишь воинская дисциплина, но благодаря необычайной храбрости он возвысился до чина, для которого по всем прочим своим качествам нимало не подходил, — он был marechal des logis [5] двадцать второго пехотного полка. Воин он был отличный, насколько может быть отличным воином столь грубое животное; грудь его украшал крест, полученный за доблесть, но во всем, что не касалось прямых его обязанностей, это был скандалист, забияка, невежда, завсегдатай самых низкопробных кабаков. И я, джентльмен по рождению, обладающий склонностями и вкусами человека образованного, олицетворял в его глазах все то, что он меньше всего понимал и больше всего ненавидел; едва взглянув на наших посетителей, он приходил в ярость, которую спешил выместить на ближайшей жертве, и жертвой этой чаще всего оказывался я.
Так вышло и на этот раз. Едва нам роздали пищу, только я успел укрыться в углу двора, как увидел, что Гогла направляется в мою сторону. Он весь дышал злобной веселостью; кучка молодых губошлепов, среди которых он слыл за остроумца, следовала за ним, явно предвкушая развлечение; я мигом понял, что сейчас стану предметом одной из его несносных шуток. Он сел подле меня, разложил свою провизию, ухмыляясь, выпил за мое здоровье тюремного пива и начал. Бумага не вынесла бы его речей, но поклонники его, полагавшие, что их кумир, их записной остроумец на сей раз превзошел самого себя, хохотали до упаду. А мне поначалу казалось, что я тут же умру. Я и не подозревал, что негодяй так приметлив, но ненависть обостряет слух, и он следил за нашими встречами и даже узнал имя Флоры. Понемногу я вновь обрел хладнокровие, но вместе с ним в груди закипел гнев — да такой жгучий, что я и сам был поражен.
— Вы кончили? — спросил я. — Ибо если кончили, я тоже хочу сказать вам два слова.
— Что ж, попробуй-ка отыграться! — сказал он. — Слово маркизу Карабасу!
— Прекрасно, — сказал я. — Должен поставить вас в известность, что я джентльмен. Вам непонятно, что это значит? Так вот, я вам разъясню. Это препотешное животное; происходит оно от весьма своеобразных созданий, которые называются предками, и так же Как у жаб и прочей мелкой твари, у него есть нечто, именуемое чувствами. Лев — джентльмен, он не притронется к падали. Я джентльмен, и я не могу позволить себе марать руки о ком грязи. Ни с места, Филипп Гогла! Если вы не трус, ни с места и ни слова
— за нами следит стража. Ваше здоровье! — прибавил я и выпил тюремное пиво. — Вы изволите отзываться неуважительно о юной девушке, о девице, которая годится вам в дочери и которая подавала милостыню мне и многим из нас, нищим. Если бы император — тут я отсалютовал, — если бы мой император слышал вас, он сорвал бы почетный крест с вашей жирной груди. Я не вправе этого сделать, я не могу отнять то, что вам пожаловал государь. Но одно я вам обещаю — я обещаю вам, Гогла, что нынче ночью вы умрете.
Я всегда многое ему спускал, и он, верно, думал, что моему долготерпению не будет конца, и поначалу изумился. Однако я с удовольствием заметил, что кое-какие мои слова пробили даже толстую шкуру этого грубого животного, а кроме того, ему и вправду нельзя было отказать в храбрости, и подраться он любил. Как бы там ни было, он очень скоро опомнился и, надо отдать ему должное, повел себя как нельзя лучше.
— А я, черт меня побери, обещаю открыть тебе ту же дорожку! — сказал он и опять выпил за мое здоровье, и опять я наиучтивейшим образом ответил ему тем же.
Слух о моем вызове облетел пленников как на крыльях, и все лица засветились нетерпеливым ожиданием, точно у зрителей на скачках, и, право же, надо прежде изведать богатую событиями жизнь солдата, а затем томительное бездействие тюрьмы, чтобы понять и, быть может, даже извинить радость наших собратьев по несчастью. Мы с Гогла спали под одной крышей, что сильно упрощало дело, и суд чести был, естественно, назначен из числа наших товарищей по команде. Председателем избрали старшину четвертого драгунского полка, армейского ветерана, отменного вояку и хорошего человека. Он отнесся к своим обязанностям весьма серьезно, побывал у нас обоих и доложил наши ответы суду. Я твердо стоял на своем. Я рассказал ему, что молодая девица, о которой говорил Гогла, несколько раз облегчала мою участь подаянием. Я напомнил ему, что мы вынуждены милостыни ради торговать безделицами собственного изготовления, а ведь солдаты империи вовсе к этому не приучены. Всем нам случалось видеть подонков, которые клянчат у прохожего медный грош, а стоит подавшему милостыню пройти мимо, — осыпают его площадной бранью.
— Но я уверен, что никто из нас не падет так низко, — сказал я. — Как француз и солдат, я признателен этому юному созданию, и мой долг — защитить ее доброе имя и поддержать честь нашей армии. Вы старше меня и возрастом и чином, скажите же мне, разве я не прав?
Старшина — спокойный немолодой человек — легонько похлопал меня по спине. «C'est bien, mon enfant [6]», — сказал он и вернулся к судьям.
Гогла оказался не более сговорчив, нежели я. «Не терплю извинений и тех, кто извиняется, тоже», — только и сказал он в ответ. Так что теперь оставалось лишь озаботиться устройством нашего поединка. Что до места и времени, выбора у нас не было: наш спор предстояло разрешить ночью, впотьмах, под нашим же навесом, после поверки. А вот с оружием было сложнее. У нас имелось немало всяких инструментов, при помощи которых мы мастерили наши безделушки, но ни один не годился для поединка меж цивилизованными людьми; к тому же среди них не было двух совершенно одинаковых, так что уравнять шансы противников оказывалось чрезвычайно трудно.
Наконец развинтили пару ножниц, нашли в углу двора две хорошие палки и просмоленной бечевкой привязали к каждой по половинке ножниц; где раздобыли бечевку, не знаю, а смолу — со свежих срезов на еще не успевших просохнуть столбах нашего навеса. Со странным чувством держал я в руках это оружие — не тяжелее хлыста для верховой езды. Оно казалось и не более опасным. Все окружающие поклялись не вмешиваться в ход дуэли и, если дело кончится плохо, не выдавать имени противника, оставшегося в живых. Подготовившись таким образом, мы набрались терпения и принялись ждать урочного часа.
Вечер выдался облачный; когда первый ночной дозор обошел наш навес и направился к крепостным стенам, на небе не видно было ни звездочки;
1 2 3 4 5 6 7 8