Ко мне приблизился Кулагин. На его лице застыло жесткое, неприступное выражение, маска. Он священнодействовал. В руках он держал охапку черной материи. Когда он одним движением накинул ее мне на голову, я понял, что это капюшон. Он наклонился к моему уху и жарко прошептал:
– Теперь ты отправишься далеко, друг.
Затем Кулагин поправил на мне капюшон и затянул завязки. Материя оказалась чем-то пропитанной: я почувствовал резкий неприятный запах. Руки и ноги стало покалывать. Вскоре они совершенно онемели; по телу постепенно разливалось тяжелое тягучее тепло. Я почти перестал слышать посторонние звуки, почти перестал ощущать пол под ногами. Потом я потерял равновесие и внезапно упал, проваливаясь в бесконечность.
Не могу сказать, открыты были мои глаза или нет, – не знаю. Но я видел. Из глубины тумана, который нельзя описать словами, мне навстречу рвались вспышки холодного, пронзительно яркого света. То была Ночь Великого Катализа, стылая пустота, всегда таящаяся по ту сторону уютной домашней теплоты нашего сознания, пустота безбрежная и безжалостная, пустота более пустая, чем сама смерть.
Обнаженный, я плыл в этом космосе, плыл неизвестно куда; холод был невыносим, я ощущал, как его медленный яд постепенно завладевает каждой мельчайшей клеточкой моего тела. Я ощущал, как бледное слабое тепло, сущность моей жизни, аура, покидает меня, источаясь переливающейся плазмой полярного сияния с кончиков моих бесчувственных пальцев. Я продолжал падать; последние жалкие остатки тепла слабыми толчками уходили из меня, бесследно пропадая во всепожирающей бездне космоса. Тело мое побелело, сделалось жестким, покрылось изморозью, проступившей на коже из каждой поры. Меня охватил беспредельный ужас, ощущение того, что я никогда не умру, а буду вечно падать и падать в эту жуткую непознаваемую бездну, что разум мой будет съеживаться от страшного холода, пока не превратится в одну-единственную, насквозь промороженную спору, не содержащую ничего, кроме страха и одиночества.
Время растянулось и почти остановилось. Длящиеся целую вечность эпохи укладывались между несколькими ударами пульса. Но вот я увидел впереди проблеск, белый пузырь, неясную кляксу света, расщелину, ведущую из этого космоса в другой, в лежащее совсем рядом царство сияющего, но чуждого великолепия. Я взглянул туда, я провалился в это царство, пронесся сквозь, и... оказался внутри самого себя. Резкий, раздражающий переход.
Я пришел в сознание, очутившись на мягком полу кулагинской студии. Капюшона на мне уже не было; одежду мне теперь заменяла свободная мантия, стянутая расшитым узорами поясом. Кулагин и Валерия Корстштадт помогли мне подняться на ноги. Меня покачивало, я не успевал смахивать с ресниц непроизвольно текущие слезы, но я заставил себя стоять, и лига разразилась приветственными возгласами.
Кулагин стоял рядом, обнимал меня, подпирал своим плечом и монотонно шептал:
– Помни о холоде, брат. Когда твоим друзьям необходимо тепло, дай его им; но помни о холоде. Когда наша дружба вдруг причинит тебе боль, прости нас; но помни о холоде. Когда чужая глупость станет вводить тебя в искушение, сумей устоять; но помни о холоде. Ибо ты был далеко и вернулся к нам обновленным. Но помни о холоде, помни. Всегда и везде. Помни о холоде.
Закончив наставление, Кулагин сообщил мне мое новое тайное имя, после чего прижался раскрашенными губами к моей щеке. Я безвольно висел на его плече, мое тело сотрясали рыдания. Приблизившаяся Валерия обняла меня тоже; Кулагин, улыбаясь, высвободился и тихо отплыл в сторону.
Члены лиги, один за другим, брали меня за руки, быстро прижимались губами к моей щеке, бормоча поздравления. Лишившись дара речи, я мог только кивать им в ответ. Тем временем, заняв место Кулагина, моим ухом завладела Валерия Корстштадт. Она жарко зашептала свою женскую молитву:
– Ганс, Ганс! Ганс Ландау! Это не все, Ганс Ландау! Остался еще один ритуал, исполнить который взялась я. Этой ночью во Фроте нам будет принадлежать прекрасная комната, священное место, порог которого никогда не преступит ни один железный кобель со стеклянными глазами. Ганс Ландау, сегодня ночью это великолепное место будет принадлежать нам, нам одним!
Зрачки ее глаз были расширены, под ушами и вдоль скул горели пятна румянца. Она явно находилась под воздействием гормональных половых стимуляторов. Я полной грудью вдохнул легкий сладковатый антисептический запах смешанной с потом косметики; у меня перехватило горло, и я опять задрожал.
Валерия вывела меня в холл. Кулагинская дверь наглухо закрылась за нами, превратив гул продолжавшегося там веселья в слабое неясное бормотание.
Псы остались в прошлом. Два пласта реальности, в которых я раньше существовал по отдельности, теперь оказались склеенными, точно магнитофонная лента. Но чувство ошеломленности не проходило. Валерия взяла меня за руку, и мы, надев воздушные ласты, отправились по коридору к центру жилого массива. Я механически улыбался попадавшимся нам навстречу цикадам; для меня они были теперь людьми из другой эпохи. Совсем рядом с ними Полиуглеродная лига предавалась неистовой вакханалии, а они продолжали трезво и рассудительно заботиться о хлебе насущном и дне грядущем.
Внутри Фрота ничего не стоило потеряться. Он был задуман и построен как противовес, как овеществленный бунт против жестко зарегламентированной архитектуры других пригородов ЦК. Огромный пустой цилиндр наполнили вспененным пластиком, пузыри которого затем принимали свою окончательную форму, подчиняясь лишь законам топологии и поверхностного натяжения. Внутренние холлы устроили позднее; двери и воздушные люки в скошенных стенах были установлены вручную. Фрот по праву славился своими безумствами и безалаберной гостеприимностью.
Особой славой пользовались приваты – помещения для свиданий и дел интимного толка, не нуждающихся в афишировании. В любовном, щедром и заботливом оборудовании этих убежищ, свободных от какого-либо надзора, гражданский дух ЦК проявлял свои самые сильные стороны. Никогда раньше мне не приходилось бывать ни в одном из таких приватов, ибо есть границы, переступать через которые человеку под псами не дозволяется. Но слухи доходили и до меня. Доходили сплетни: мрачно-похотливое злословие коридоров и баров, обрывки самых разнузданных домыслов, клочки уклончивых разговоров, мгновенно стихавших при появлении псов. Все, все что угодно, могло произойти в привате, но ни одной живой душе, кроме побывавших там любовников да уцелевших участников самых крутых разборок, как ни в чем не бывало возвращавшихся часом позже к обыденной жизни, не дано было знать, что же именно там произошло...
Когда центробежная сила упала почти до нуля, мы поплыли. Валерия спешила, она влекла меня за собой, как на буксире. По мере приближения к оси вращения пузыри Фрота становились все больше; наконец мы оказались в тихом районе, постоянном месте жительства самых богатых.
И вот мы – у самых дверей самого знаменитого из всех приватов, привата «Топаз», молчаливого свидетеля бесчисленных шалостей и проказ элиты ЦК. Ни один из других приватов Фрота не мог сравниться своей изысканностью с «Топазом».
Небрежно смахнув тонкую пленку пота, образовавшуюся на ее шее и раскрасневшемся прекрасном лице, Валерия Корстштадт взглянула на часы. Нам осталось ждать совсем ничего. Вот раздались сочные и чистые удары электронного гонга, извещавшие нашего предшественника о том, что его время вышло. Дверные запоры автоматически открылись. Я гадал, кто именно из членов весьма узкого круга сильных мира сего выйдет сейчас из привата.
Я теперь не под псами, и мне очень хотелось взглянуть этому человеку в глаза. Взглянуть как равному, смело.
Мы все еще ждали. Уже шло наше время, приват принадлежал нам по праву; каждый потерянный миг больно царапал подсознание. Оставаться в привате после того, как законное время вышло, считалось в ЦК верхом неприличия. Выждав еще пару мгновений, Валерия побледнела от злости и решительно распахнула дверь.
Воздух был полон крови. В невесомости роилось целое облако полусвернувшихся черновато-красных пузырьков.
В самом центре комнаты плавал самоубийца. Его обмякшее тело медленно вращалось в сторону, обратную той, куда еще бил быстро слабеющий фонтан крови из его перерезанного горла. Сведенные последней судорогой пальцы правой руки намертво сжимали сверкающий скальпель. На трупе был надет внешне неброский черный комбинезон консервативного механиста.
Когда тело повернулось еще раз, я разглядел вышитую на груди комбинезона эмблему советника Матки. Его череп, частично металлический, весь был покрыт липкой коркой сворачивающейся крови; ничем не примечательное лицо хранило мрачное выражение; длинная спутанная кровавая бахрома, свисавшая с горла, частично прикрывала это лицо, словно вуаль.
Мы вляпались в какое-то грязное дело, касавшееся лишь высших сфер ЦК.
– Надо немедленно вызвать сюда агентов СБ, – сказал я. В ответ прозвучали всего два слова.
– Не теперь! – решительно отрезала Валерия.
Я заглянул ей в глаза. Они потемнели от нарастающего вожделения. Соблазн, всегда таящийся в запретном, мгновенно запустил в нее свои острые когти. Валерия медленно оттолкнулась от мозаичной стены; длинная лента полузасохшей крови прилипла к ее бедру, натянулась и лопнула.
Приваты – то место, где люди лицом к лицу встречаются с глубинными основами своего бытия, контуры которого становятся размытыми и неясными. В этом странном, исполненном тайного смысла месте наслаждение и смерть порой сливаются в экстазе. Так и для женщины, которой я поклонялся, все когда-либо происходившие в этом помещении церемонии и обряды слились в одну бесконечную череду.
– Скорее, – сказала она низким и хриплым голосом. Я ощутил на ее губах слабый, с горчинкой, привкус половых стимуляторов; наши руки и ноги мгновенно переплелись. Мы неистово совокуплялись, вращаясь в невесомости и искоса наблюдая, как рядом с нами вращается тот, кто до нас совокупился со смертью.
Вот какая была та ночь, когда Матка отозвала своих псов.
Происшедшее потрясло меня до такой степени, что я заболел. Мы, цикады, привыкли жить в духовном пространстве, этически эквивалентном космосу Де Ситтера, где ни одна норма поведения не может считаться законом, если она не является продуктом ничем не обусловленной свободы воли. Каждый пригожинский уровень сложности, в свою очередь, задается самосогласованной производящей функцией: Космос существует потому, что он существует; жизнь зародилась потому, что должна была зародиться; интеллект есть именно потому, что он есть. Такой подход позволял послойно нарастить целую этическую систему вокруг одного-единственного глубоко омерзительного мгновения... Так, во всяком случае, учил постгуманизм.
После моего странного, болезненного совокупления с Валерией Корстштадт я с головой ушел в размышления и в работу.
Я жил во Фроте, там у меня была студия. Не такая, конечно, большая, как кулагинские хоромы, и насквозь провонявшая противными запахами лишайников.
На исходе второго дня моей медитации ко мне явилась с визитом Аркадия Сорьенти, мой товарищ по Полиуглеродной лиге и одна из ближайших подруг Валерии. Даже в отсутствие псов между нами чувствовалась заметная напряженность. Аркадия казалась мне полной противоположностью Валерии: та была темноволосой, а Аркадия – светлой; Валерия обладала холодной элегантностью всех генетически обновленных, Аркадия же была буквально увешана хитроумными приспособлениями механистов. Наконец, Аркадию всегда переполняла какая-то ломкая напускная веселость, а Валерия находилась во власти мягкой, чуть мрачноватой меланхолии.
Я предложил моей гостье грушу с ликером: моя студия находилась слишком близко к оси, поэтому здесь нельзя было пользоваться чашками.
– Никогда еще у тебя не была, – сказала Аркадия. – Мне здесь нравится. А это что за водоросли?
– Это лишайник, – ответил я.
– Очень красивый. Какой-нибудь из твоих особых сортов?
– Они все особые, – сказал я. – Вон там – сорта Марк Третий и Четвертый, предназначенные для марсианского проекта. А там – сорта, особенно тонко реагирующие на загрязнение; я разработал их для мониторинга окружающей среды. Лишайники вообще очень чувствительны к любым загрязнениям. – Я включил аэроионизатор. В кишечнике механистов кишмя кишат самые невероятные штаммы бактерий, воздействие которых на мои лишайники могло оказаться катастрофическим.
– А где у тебя тот лишайник, который живет в самоцвете Матки?
– Он находится в другом месте, – сказал я, – надежно изолированном. Если лишить его привычной среды, камня, он начинает расти слишком быстро и очень неправильно. Как раковые клетки. К тому же он жутко воняет. – Я неловко улыбнулся. Вонь, вечно исходившая от механистов, была для шейперов дежурной темой. Притчей во языцех. Вот и сейчас мне казалось, что я уже начинаю ощущать резкий неприятный запах пота от подмышек Аркадии.
Она тоже выжала кривую улыбочку и нервно протерла серебристую лицевую панель маленького каплеобразного контейнера с микропроцессором, вживленного в ее предплечье.
– У Валерии очередной приступ депрессии, – сообщила она. – Я подумала, что на тебя тоже бы взглянуть не мешало.
В моем мозгу на секунду вспыхнуло кошмарное видение: влажная кожа наших обнаженных тел, скользкая от крови самоубийцы.
– Да. История была не очень... удачная, – сказал я.
– ЦК буквально гудит от разговоров о смерти контролера, – заметила Аркадия.
– Умер контролер? – поразился я. – Впервые слышу. Я еще не смотрел последние новости.
В глазах Аркадии мелькнуло хитроватое выражение.
– Ты видел его там, – утвердительно сказала она.
Меня неприятно поразило ее явное желание сделать наше с Валерией пребывание в привате предметом разговора.
– У меня много работы, – резко ответил я и, сделав движение ластами, развернулся на девяносто градусов. Теперь мы могли смотреть друг на друга только нелепо вывернув шеи. На мой взгляд, это увеличивало и подчеркивало разделявшую нас социальную дистанцию. Она беззлобно рассмеялась.
– Не будь таким формалистом, Ганс. Ты ведешь себя так, словно все еще находишься под псами. Тебе придется рассказать об этой истории поподробней, если ты хочешь, чтобы я помогла вам обоим. А я хочу помочь. Мне нравится, как вы выглядите вместе. Мне доставляет эстетическое удовольствие смотреть на вас.
– Спасибо за заботу.
– Но я действительно хочу о вас позаботиться. Мне до смерти надоело смотреть, как Валерия виснет на таком старом козле как Уэллспринг.
– Намекаешь, что они – любовники? – поинтересовался я.
– А ведь ты не прочь узнать, что они делают в своем излюбленном привате, да? – Она прищелкнула пальцами, покрытыми металлической чешуей. – Как знать. Может, они просто играют там в шахматы, а? – Ее глаза, полуприкрытые тяжелыми от золотой пудры веками, лениво скосились в мою сторону. – Не надо прикидываться потрясенным, Ганс. Сила и власть Уэллспринга знакомы тебе не хуже, чем остальным. Он богат и стар, а мы, женщины Полиуглеродной лиги, молоды и не слишком обременены принципами. – Аркадия с невинным видом похлопала длинными ресницами. – К тому же никогда не приходилось слышать, чтобы он потребовал от нас хоть что-то такое, чего мы сами не хотели бы ему дать. – Она подплыла поближе ко мне. – Ну же, Ганс! Расскажи-ка мне о том, что тебе пришлось там увидеть. Цикады сами не свои до таких новостей, а Валерия молчит. Молчит и хандрит.
Открыв холодильник, я принялся рыться на его полках, пытаясь отыскать среди чашек Петри еще одну грушу с ликером.
– Сдается мне, что ты втягиваешь меня в этот разговор не по своей воле, Аркадия, – сказал я.
Она некоторое время колебалась, потом рассмеялась и беспечно пожала плечами.
– А ты не лишен здравого смысла, дружок, – сказала она. – Будешь и дальше держать ушки на макушке, далеко пойдешь. – Она достала из закрепленной на лакированном ремешке кобуры красивый ингалятор, затянулась и добавила: – К вопросу об ушках. Да и о глазках тоже. Ты уже почистил свои хоромы от электронных жучков?
– Кому я нужен? Кто меня подслушивает?
– А кто не подслушивает? – Аркадия напустила на себя скучающий вид. – Неважно. Пока я говорила лишь о том, что и так всем известно. Будешь иногда водить меня в приват, узнаешь все остальное. – Она стрельнула из груши струйкой янтарного ликера, дождалась, пока та долетит до ее рта, а затем ловко всосала спиртное сквозь зубы. – В ЦК затевается что-то очень серьезное, Ганс. Простых обывателей это не коснулось. Пока. Но смерть контролера – дурной знак. Остальные советники сейчас трактуют эту смерть как его личное дело, но любому, кто даст себе труд хоть на секунду задуматься, ясно:
1 2 3 4 5 6 7
– Теперь ты отправишься далеко, друг.
Затем Кулагин поправил на мне капюшон и затянул завязки. Материя оказалась чем-то пропитанной: я почувствовал резкий неприятный запах. Руки и ноги стало покалывать. Вскоре они совершенно онемели; по телу постепенно разливалось тяжелое тягучее тепло. Я почти перестал слышать посторонние звуки, почти перестал ощущать пол под ногами. Потом я потерял равновесие и внезапно упал, проваливаясь в бесконечность.
Не могу сказать, открыты были мои глаза или нет, – не знаю. Но я видел. Из глубины тумана, который нельзя описать словами, мне навстречу рвались вспышки холодного, пронзительно яркого света. То была Ночь Великого Катализа, стылая пустота, всегда таящаяся по ту сторону уютной домашней теплоты нашего сознания, пустота безбрежная и безжалостная, пустота более пустая, чем сама смерть.
Обнаженный, я плыл в этом космосе, плыл неизвестно куда; холод был невыносим, я ощущал, как его медленный яд постепенно завладевает каждой мельчайшей клеточкой моего тела. Я ощущал, как бледное слабое тепло, сущность моей жизни, аура, покидает меня, источаясь переливающейся плазмой полярного сияния с кончиков моих бесчувственных пальцев. Я продолжал падать; последние жалкие остатки тепла слабыми толчками уходили из меня, бесследно пропадая во всепожирающей бездне космоса. Тело мое побелело, сделалось жестким, покрылось изморозью, проступившей на коже из каждой поры. Меня охватил беспредельный ужас, ощущение того, что я никогда не умру, а буду вечно падать и падать в эту жуткую непознаваемую бездну, что разум мой будет съеживаться от страшного холода, пока не превратится в одну-единственную, насквозь промороженную спору, не содержащую ничего, кроме страха и одиночества.
Время растянулось и почти остановилось. Длящиеся целую вечность эпохи укладывались между несколькими ударами пульса. Но вот я увидел впереди проблеск, белый пузырь, неясную кляксу света, расщелину, ведущую из этого космоса в другой, в лежащее совсем рядом царство сияющего, но чуждого великолепия. Я взглянул туда, я провалился в это царство, пронесся сквозь, и... оказался внутри самого себя. Резкий, раздражающий переход.
Я пришел в сознание, очутившись на мягком полу кулагинской студии. Капюшона на мне уже не было; одежду мне теперь заменяла свободная мантия, стянутая расшитым узорами поясом. Кулагин и Валерия Корстштадт помогли мне подняться на ноги. Меня покачивало, я не успевал смахивать с ресниц непроизвольно текущие слезы, но я заставил себя стоять, и лига разразилась приветственными возгласами.
Кулагин стоял рядом, обнимал меня, подпирал своим плечом и монотонно шептал:
– Помни о холоде, брат. Когда твоим друзьям необходимо тепло, дай его им; но помни о холоде. Когда наша дружба вдруг причинит тебе боль, прости нас; но помни о холоде. Когда чужая глупость станет вводить тебя в искушение, сумей устоять; но помни о холоде. Ибо ты был далеко и вернулся к нам обновленным. Но помни о холоде, помни. Всегда и везде. Помни о холоде.
Закончив наставление, Кулагин сообщил мне мое новое тайное имя, после чего прижался раскрашенными губами к моей щеке. Я безвольно висел на его плече, мое тело сотрясали рыдания. Приблизившаяся Валерия обняла меня тоже; Кулагин, улыбаясь, высвободился и тихо отплыл в сторону.
Члены лиги, один за другим, брали меня за руки, быстро прижимались губами к моей щеке, бормоча поздравления. Лишившись дара речи, я мог только кивать им в ответ. Тем временем, заняв место Кулагина, моим ухом завладела Валерия Корстштадт. Она жарко зашептала свою женскую молитву:
– Ганс, Ганс! Ганс Ландау! Это не все, Ганс Ландау! Остался еще один ритуал, исполнить который взялась я. Этой ночью во Фроте нам будет принадлежать прекрасная комната, священное место, порог которого никогда не преступит ни один железный кобель со стеклянными глазами. Ганс Ландау, сегодня ночью это великолепное место будет принадлежать нам, нам одним!
Зрачки ее глаз были расширены, под ушами и вдоль скул горели пятна румянца. Она явно находилась под воздействием гормональных половых стимуляторов. Я полной грудью вдохнул легкий сладковатый антисептический запах смешанной с потом косметики; у меня перехватило горло, и я опять задрожал.
Валерия вывела меня в холл. Кулагинская дверь наглухо закрылась за нами, превратив гул продолжавшегося там веселья в слабое неясное бормотание.
Псы остались в прошлом. Два пласта реальности, в которых я раньше существовал по отдельности, теперь оказались склеенными, точно магнитофонная лента. Но чувство ошеломленности не проходило. Валерия взяла меня за руку, и мы, надев воздушные ласты, отправились по коридору к центру жилого массива. Я механически улыбался попадавшимся нам навстречу цикадам; для меня они были теперь людьми из другой эпохи. Совсем рядом с ними Полиуглеродная лига предавалась неистовой вакханалии, а они продолжали трезво и рассудительно заботиться о хлебе насущном и дне грядущем.
Внутри Фрота ничего не стоило потеряться. Он был задуман и построен как противовес, как овеществленный бунт против жестко зарегламентированной архитектуры других пригородов ЦК. Огромный пустой цилиндр наполнили вспененным пластиком, пузыри которого затем принимали свою окончательную форму, подчиняясь лишь законам топологии и поверхностного натяжения. Внутренние холлы устроили позднее; двери и воздушные люки в скошенных стенах были установлены вручную. Фрот по праву славился своими безумствами и безалаберной гостеприимностью.
Особой славой пользовались приваты – помещения для свиданий и дел интимного толка, не нуждающихся в афишировании. В любовном, щедром и заботливом оборудовании этих убежищ, свободных от какого-либо надзора, гражданский дух ЦК проявлял свои самые сильные стороны. Никогда раньше мне не приходилось бывать ни в одном из таких приватов, ибо есть границы, переступать через которые человеку под псами не дозволяется. Но слухи доходили и до меня. Доходили сплетни: мрачно-похотливое злословие коридоров и баров, обрывки самых разнузданных домыслов, клочки уклончивых разговоров, мгновенно стихавших при появлении псов. Все, все что угодно, могло произойти в привате, но ни одной живой душе, кроме побывавших там любовников да уцелевших участников самых крутых разборок, как ни в чем не бывало возвращавшихся часом позже к обыденной жизни, не дано было знать, что же именно там произошло...
Когда центробежная сила упала почти до нуля, мы поплыли. Валерия спешила, она влекла меня за собой, как на буксире. По мере приближения к оси вращения пузыри Фрота становились все больше; наконец мы оказались в тихом районе, постоянном месте жительства самых богатых.
И вот мы – у самых дверей самого знаменитого из всех приватов, привата «Топаз», молчаливого свидетеля бесчисленных шалостей и проказ элиты ЦК. Ни один из других приватов Фрота не мог сравниться своей изысканностью с «Топазом».
Небрежно смахнув тонкую пленку пота, образовавшуюся на ее шее и раскрасневшемся прекрасном лице, Валерия Корстштадт взглянула на часы. Нам осталось ждать совсем ничего. Вот раздались сочные и чистые удары электронного гонга, извещавшие нашего предшественника о том, что его время вышло. Дверные запоры автоматически открылись. Я гадал, кто именно из членов весьма узкого круга сильных мира сего выйдет сейчас из привата.
Я теперь не под псами, и мне очень хотелось взглянуть этому человеку в глаза. Взглянуть как равному, смело.
Мы все еще ждали. Уже шло наше время, приват принадлежал нам по праву; каждый потерянный миг больно царапал подсознание. Оставаться в привате после того, как законное время вышло, считалось в ЦК верхом неприличия. Выждав еще пару мгновений, Валерия побледнела от злости и решительно распахнула дверь.
Воздух был полон крови. В невесомости роилось целое облако полусвернувшихся черновато-красных пузырьков.
В самом центре комнаты плавал самоубийца. Его обмякшее тело медленно вращалось в сторону, обратную той, куда еще бил быстро слабеющий фонтан крови из его перерезанного горла. Сведенные последней судорогой пальцы правой руки намертво сжимали сверкающий скальпель. На трупе был надет внешне неброский черный комбинезон консервативного механиста.
Когда тело повернулось еще раз, я разглядел вышитую на груди комбинезона эмблему советника Матки. Его череп, частично металлический, весь был покрыт липкой коркой сворачивающейся крови; ничем не примечательное лицо хранило мрачное выражение; длинная спутанная кровавая бахрома, свисавшая с горла, частично прикрывала это лицо, словно вуаль.
Мы вляпались в какое-то грязное дело, касавшееся лишь высших сфер ЦК.
– Надо немедленно вызвать сюда агентов СБ, – сказал я. В ответ прозвучали всего два слова.
– Не теперь! – решительно отрезала Валерия.
Я заглянул ей в глаза. Они потемнели от нарастающего вожделения. Соблазн, всегда таящийся в запретном, мгновенно запустил в нее свои острые когти. Валерия медленно оттолкнулась от мозаичной стены; длинная лента полузасохшей крови прилипла к ее бедру, натянулась и лопнула.
Приваты – то место, где люди лицом к лицу встречаются с глубинными основами своего бытия, контуры которого становятся размытыми и неясными. В этом странном, исполненном тайного смысла месте наслаждение и смерть порой сливаются в экстазе. Так и для женщины, которой я поклонялся, все когда-либо происходившие в этом помещении церемонии и обряды слились в одну бесконечную череду.
– Скорее, – сказала она низким и хриплым голосом. Я ощутил на ее губах слабый, с горчинкой, привкус половых стимуляторов; наши руки и ноги мгновенно переплелись. Мы неистово совокуплялись, вращаясь в невесомости и искоса наблюдая, как рядом с нами вращается тот, кто до нас совокупился со смертью.
Вот какая была та ночь, когда Матка отозвала своих псов.
Происшедшее потрясло меня до такой степени, что я заболел. Мы, цикады, привыкли жить в духовном пространстве, этически эквивалентном космосу Де Ситтера, где ни одна норма поведения не может считаться законом, если она не является продуктом ничем не обусловленной свободы воли. Каждый пригожинский уровень сложности, в свою очередь, задается самосогласованной производящей функцией: Космос существует потому, что он существует; жизнь зародилась потому, что должна была зародиться; интеллект есть именно потому, что он есть. Такой подход позволял послойно нарастить целую этическую систему вокруг одного-единственного глубоко омерзительного мгновения... Так, во всяком случае, учил постгуманизм.
После моего странного, болезненного совокупления с Валерией Корстштадт я с головой ушел в размышления и в работу.
Я жил во Фроте, там у меня была студия. Не такая, конечно, большая, как кулагинские хоромы, и насквозь провонявшая противными запахами лишайников.
На исходе второго дня моей медитации ко мне явилась с визитом Аркадия Сорьенти, мой товарищ по Полиуглеродной лиге и одна из ближайших подруг Валерии. Даже в отсутствие псов между нами чувствовалась заметная напряженность. Аркадия казалась мне полной противоположностью Валерии: та была темноволосой, а Аркадия – светлой; Валерия обладала холодной элегантностью всех генетически обновленных, Аркадия же была буквально увешана хитроумными приспособлениями механистов. Наконец, Аркадию всегда переполняла какая-то ломкая напускная веселость, а Валерия находилась во власти мягкой, чуть мрачноватой меланхолии.
Я предложил моей гостье грушу с ликером: моя студия находилась слишком близко к оси, поэтому здесь нельзя было пользоваться чашками.
– Никогда еще у тебя не была, – сказала Аркадия. – Мне здесь нравится. А это что за водоросли?
– Это лишайник, – ответил я.
– Очень красивый. Какой-нибудь из твоих особых сортов?
– Они все особые, – сказал я. – Вон там – сорта Марк Третий и Четвертый, предназначенные для марсианского проекта. А там – сорта, особенно тонко реагирующие на загрязнение; я разработал их для мониторинга окружающей среды. Лишайники вообще очень чувствительны к любым загрязнениям. – Я включил аэроионизатор. В кишечнике механистов кишмя кишат самые невероятные штаммы бактерий, воздействие которых на мои лишайники могло оказаться катастрофическим.
– А где у тебя тот лишайник, который живет в самоцвете Матки?
– Он находится в другом месте, – сказал я, – надежно изолированном. Если лишить его привычной среды, камня, он начинает расти слишком быстро и очень неправильно. Как раковые клетки. К тому же он жутко воняет. – Я неловко улыбнулся. Вонь, вечно исходившая от механистов, была для шейперов дежурной темой. Притчей во языцех. Вот и сейчас мне казалось, что я уже начинаю ощущать резкий неприятный запах пота от подмышек Аркадии.
Она тоже выжала кривую улыбочку и нервно протерла серебристую лицевую панель маленького каплеобразного контейнера с микропроцессором, вживленного в ее предплечье.
– У Валерии очередной приступ депрессии, – сообщила она. – Я подумала, что на тебя тоже бы взглянуть не мешало.
В моем мозгу на секунду вспыхнуло кошмарное видение: влажная кожа наших обнаженных тел, скользкая от крови самоубийцы.
– Да. История была не очень... удачная, – сказал я.
– ЦК буквально гудит от разговоров о смерти контролера, – заметила Аркадия.
– Умер контролер? – поразился я. – Впервые слышу. Я еще не смотрел последние новости.
В глазах Аркадии мелькнуло хитроватое выражение.
– Ты видел его там, – утвердительно сказала она.
Меня неприятно поразило ее явное желание сделать наше с Валерией пребывание в привате предметом разговора.
– У меня много работы, – резко ответил я и, сделав движение ластами, развернулся на девяносто градусов. Теперь мы могли смотреть друг на друга только нелепо вывернув шеи. На мой взгляд, это увеличивало и подчеркивало разделявшую нас социальную дистанцию. Она беззлобно рассмеялась.
– Не будь таким формалистом, Ганс. Ты ведешь себя так, словно все еще находишься под псами. Тебе придется рассказать об этой истории поподробней, если ты хочешь, чтобы я помогла вам обоим. А я хочу помочь. Мне нравится, как вы выглядите вместе. Мне доставляет эстетическое удовольствие смотреть на вас.
– Спасибо за заботу.
– Но я действительно хочу о вас позаботиться. Мне до смерти надоело смотреть, как Валерия виснет на таком старом козле как Уэллспринг.
– Намекаешь, что они – любовники? – поинтересовался я.
– А ведь ты не прочь узнать, что они делают в своем излюбленном привате, да? – Она прищелкнула пальцами, покрытыми металлической чешуей. – Как знать. Может, они просто играют там в шахматы, а? – Ее глаза, полуприкрытые тяжелыми от золотой пудры веками, лениво скосились в мою сторону. – Не надо прикидываться потрясенным, Ганс. Сила и власть Уэллспринга знакомы тебе не хуже, чем остальным. Он богат и стар, а мы, женщины Полиуглеродной лиги, молоды и не слишком обременены принципами. – Аркадия с невинным видом похлопала длинными ресницами. – К тому же никогда не приходилось слышать, чтобы он потребовал от нас хоть что-то такое, чего мы сами не хотели бы ему дать. – Она подплыла поближе ко мне. – Ну же, Ганс! Расскажи-ка мне о том, что тебе пришлось там увидеть. Цикады сами не свои до таких новостей, а Валерия молчит. Молчит и хандрит.
Открыв холодильник, я принялся рыться на его полках, пытаясь отыскать среди чашек Петри еще одну грушу с ликером.
– Сдается мне, что ты втягиваешь меня в этот разговор не по своей воле, Аркадия, – сказал я.
Она некоторое время колебалась, потом рассмеялась и беспечно пожала плечами.
– А ты не лишен здравого смысла, дружок, – сказала она. – Будешь и дальше держать ушки на макушке, далеко пойдешь. – Она достала из закрепленной на лакированном ремешке кобуры красивый ингалятор, затянулась и добавила: – К вопросу об ушках. Да и о глазках тоже. Ты уже почистил свои хоромы от электронных жучков?
– Кому я нужен? Кто меня подслушивает?
– А кто не подслушивает? – Аркадия напустила на себя скучающий вид. – Неважно. Пока я говорила лишь о том, что и так всем известно. Будешь иногда водить меня в приват, узнаешь все остальное. – Она стрельнула из груши струйкой янтарного ликера, дождалась, пока та долетит до ее рта, а затем ловко всосала спиртное сквозь зубы. – В ЦК затевается что-то очень серьезное, Ганс. Простых обывателей это не коснулось. Пока. Но смерть контролера – дурной знак. Остальные советники сейчас трактуют эту смерть как его личное дело, но любому, кто даст себе труд хоть на секунду задуматься, ясно:
1 2 3 4 5 6 7