Умеряя самолюбие отдельных членов Совета, отмечая все ошибки и высказываясь за наиболее разумное решение, он как нельзя более способствовал проявлению всякого вопроса. Государственному совету мы обязаны изумительной системой французской администрации, о которой, несмотря на то, что ею насильственно были нарушены давние обычаи, и поныне еще с сожалением вспоминают Бельгия, Италия и Рейнские провинции. Император не хотел ни поощрять среди граждан опасных склонностей, при республике слывших добродетелями, ни основывать особые школы, наподобие Политехнической, для подготовки судей и образованных чиновников. Он был так далек от всего этого, что ни разу не посетил важнейшего военного учебного заведения - Политехнической школы, не только оправдавшей, но и превзошедшей надежды философов, которыми она была основана, и пополнившей армию отличными батальонными командирами и капитанами. Несмотря на эти два обстоятельства, несколько ее ухудшавшие, администрация во Франции представляла собой лучшее, что только может быть создано. Все в ней было определенно, разумно, свободно от нелепостей. Находят, что в ней было слишком много бумажной волокиты и бюрократизма. Те, кто приводит это возражение, забывают, что император решил ничего, ровно ничего не сохранять из стеснительных для него порядков, существовавших при республике. Деспот говорил своим подданным: "Вы можете сидеть сложа руки, мои префекты сделают за вас все. Взамен этого сладостного покоя вы будете отдавать мне только ваших детей и ваши деньги". Так как большинство генералов разбогатело, обворовывая казну, то необходимо было путем контроля и ревизий добиться того, чтобы хищения стали невозможны. Никогда ни у одного деспота не будет таких слуг, как граф Франсуа де Нант, управлявший ведомством косвенных налогов, которое давало сто восемьдесят миллионов в год, и граф Монталиве, ведавший путями сообщения, обходившимися в тридцать - сорок миллионов. Граф Дюшатель, суровый управляющий ведомством государственных имуществ, хотя и получил свое назначение благодаря жене, однако превосходно выполнял свои обязанности. Граф Лавалет, начальник почтового ведомства, мог, как и герцог Отрантский, скомпрометировать пол-Францпи; однако он делал в этом отношении лишь строго необходимое. За это следует поздать ему хвалу, это свидетельствует о высокой порядочности. Граеф Дарю, честнейший человек в мире, как никто другой, умел снабжать армию. Граф Сюсен был отличным начальником таможенного ведомства. Император был смертельным врагом торговли, создающей независимых людей, и граф Сюсси, насквозь царедворец, никогда не выступал в защиту торговли, против своего повелителя. Мерлен, председатель кассационного суда, и Поле де Ла-Лозер, ведавший полицией, превосходно выполняли свои обязанности. Печать являлась в руках императора послушным орудием, которым он пользовался для унижения и посрамления всякого, кто вызывал его неудовольствие. Но хотя он был вспыльчивого нрава и в гневе не знал удержу, однако жесткость и мстительность были ему чужды. "Он оскорблял людей гораздо больше, нежели карал", - говорил о нем один из тех, на кого его гнев обрушивался с особенной силой. А ведь граф Реаль был человеком, быть может, более значительным, чем все остальные, одним из тех людей, которых деспоту следовало бы приблизить к себе. Все, что было сколько-нибудь выдающегося в Государственном совете, принадлежало к числу старых либералов, слывших якобинцами и продавшихся императору за титулы и двадцать пять тысяч франков в год. Большинство этих талантливых людей повергались ниц перед орденской лентой[2] и по своей угодливости немногим уступали графам Лапласу и Фонтану. Государственный совет был превосходен до того момента, когда император окружил себя двором, то есть до 1810 гола. Тогда министры начали открыто стремиться стать тем, чем они были при Людовике XIV. Возражать против проекта декрета, внесенного кем-либо из министров, теперь значило совершить глупость и тем самым поставить себя в смешное положение. Еще несколько лет - и высказать в докладе, представленном в секции, мнение, расходящееся с мнением министра, было бы сочтено за дерзкую выходку. Всякая прямота в выражении мыслей возбранялась. Император призвал в Государственный совет нескольких лиц, не только не воспитавшихся на идеях революции, по и усвоивших в своих префектурах привычку к безграничной угодливости и слепому преклонению перед министрами[3]. Высшей заслугой префекта считалось умение вести себя наподобие военачальника, действующего в завоеванной области. Граф Реньо де Сен-Жан-д'Анжели, самый бессовестный человек в мире, постепенно приобретал в Государственном совете тираническую власть. Отсутствие порядочных людей становилось ощутительным; дело было не в продажности (сомнительной была честность одного лишь Реньо), но не стало тех порядочных, хотя и грубоватых людей, которым ничто не может помешать говорить правду, даже если она неприятна министрам. Братья Каффарелли были людьми именно такого склада. Но эта прекрасная черта с каждым днем все больше высмеивалась, становилась все более "средневековой". Одни лишь графы Дефермон и Андреосси со свойственным им задором осмеливались не преклоняться перед проектами, исходившими от министров. Так как министры по своему тщеславию неуклонно проводили проекты, выработанные в их канцеляриях, то место членов Государственного совета мало-помалу заступили чиновники, и проекты декретов обсуждались одним только императором в тот момент, когда нужно было их подписывать. Ко времени падения империи Государственный совет, создавший гражданский кодекс и французскую администрацию, утратил почти всякое значение, и те, кто умел разгадывать замыслы министров, говорили, что его надо упразднить. В последние годы своего царствования император часто созывал заседания кабинета министров; к участию в них он привлекал кое-кого из сенаторов и членов Государственного совета. Там обсуждались дела, в которые нельзя было посвятить полсотни людей. Это и был подлинный Государственный совет. Заседания эти имели бы огромное значение, если бы можно было вдохнуть в них дух независимости но отношению хотя бы к влиятельным министрам, ибо о независимости по отношению к монарху говорить не приходится. Но кто посмел бы сказать в присутствии графа Монталиве, что управление внутренними делами непрерывно ухудшается? Что каждый день знаменует утрату того или иного благодеяния революции? Упразднив светский разговор, Наполеон иной раз, в особенности ночью, все же чувствовал потребность в общении с людьми. Он искал пищи для своего ума. Во время беседы у него являлись мысли, к которым он не пришел бы, размышляя в одиночестве. Удовлетворяя эту склонность, он в то же время испытывал того, с кем говорил; или, вернее сказать, на другой день политик припоминал то, что накануне слышал мыслитель. Так, однажды в два часа ночи он спросил одного военного из числа своих приближенных: "Что будет во Франции после меня?". "Ваше величество, ваш преемник, который справедливо будет опасаться, как бы в свете вашей славы он не показался ничтожным, постарается подчеркнуть недостатки вашего правления. Поднимут шум из-за пятнадцати или двадцати миллионов, которые вы не разрешаете вашему министру военного снабжения уплатить несчастным Лодевским купцам, и т. д. и т. д.". Император стал обсуждать с ним все эти вопросы по-философски, с полной откровенностью, с величайшей простотой и, можно сказать, самым вдумчивым и учтивым образом. Спустя два месяца на заседании кабинета министров рассматривалась жалоба какого-то поставщика. Военный, с которым император за месяц до того беседовал, начал говорить. "Ну, - прервал его император, - я хорошо знаю, что вы на стороне поставщиков". Это совершенно не соответствовало действительности.
[1] См. отчеты Локре, хотя они очень бесцветны. [2] Например, граф Франсе. [3] Моле, Шовлен, Фревиль и Невиль.
ГЛАВА LII
О ДВОРЕ
В 1785 году существовало общество, иначе говоря, люди, равнодушные друг к другу, собирались в салонах и таким образом доставляли себе если не бурные наслаждения, то, по крайней мере, удовольствие, весьма утонченное и постоянно возобновляющееся. Удовольствие, доставляемое пребыванием в обществе, стало настолько необходимым, что в конце концов заглушило потребность в великих наслаждениях, связанных с самой сущностью природы человека, с пылкими страстями и высокими добродетелями. Все возвышенное и сильное исчезло из сердец французов. Исключением, в редких случаях, являлась любовь[1]. Но поскольку проявления сильных чувств обычно бывают разделены весьма значительными интервалами, а удовольствия, испытываемые в салонах, доступны всегда, общество во Франции благодаря деспотическому владычеству светского языка и манер приобрело необычайную привлекательность. Незаметным образом эта изысканная учтивость совершенно уничтожила в богатых классах французской нации всякую энергию. Сохранилась личная смелость, источником которой является безграничное тщеславие, непрестанно поддерживаемое и усиливаемое в сердцах учтивостью. Вот что представляла собою Франция в ту пору, когда прекрасная Мария-Антуанетта, желая доставить себе удовольствия, на которые может притязать хорошенькая женщина, превратила двор в общество. Отныне благосклонный прием в Версале оказывался человеку не потому, что он носил титул герцога или пэра, а потому, что г-жа де Полиньяк соизволила найти его приятным[2]. Выяснилось, что король и королева не особенно умны. Король вдобавок был человек безвольный; будучи по этой причине доступен влиянию всех тех, кто навязывал ему свои советы[3] он не сумел ни всецело довериться премьер-министру, ни воссесть на колесницу общественного мнения[4]. Бывать при дворе давно уже стало делом малоприбыльным, а когда первые реформы г-на Неккера ударили по друзьям королевы[5], эта истина стала явной для всех. С этого момента двор перестал существовать[6]. Революция началась с энтузиазма, охватившего возвышенные души людей всех классов. Правое крыло Учредительного собрания оказало неуместное сопротивление; чтобы сломить его, нужно было проявить энергию: это значило призвать на поле брани всех молодых людей среднего класса, в которых чрезмерная учтивость не ослабила воли[7]. Все короли Европы объединились против якобинства. Тогда Францию обуял благородный порыв 1792 года. Потребовался новый приток энергии, и во главе всех дел стали люди еще более низкого происхождения или совсем еще юные[8]. Самыми выдающимися из наших генералов оказались простые солдаты, принявшиеся с легкостью командовать стотысячными армиями[9]. В эту эпоху, самую великую в летописях Франции, учтивость была запрещена законом. Все лица, проявлявшие учтивость, с полным основанием возбуждали против себя подозрения народа, окруженного изменниками и заговорами, и мы видим, что этот народ был не так уж неправ, когда опасался контрреволюции[10]. Однако ни законы, ни восторженные порывы не в силах искоренить привычки, издавна усвоенные целым народом или отдельными личностями. Когда кончился террор, французы с упоением стали вновь предаваться удовольствиям светской жизни[11]. В салоне Барраса Бонапарт впервые познал те изысканные, чарующие наслаждения, которые может доставить утонченное общество. Однако, уподобляясь тому рабу, который пришел на афинский рынок нагруженным червонцами, но без мелкой монеты, он обладал умом слишком возвышенным, воображением слишком пылким и страстным для того, чтобы когда-либо иметь успех в салонах. К тому же он начал бывать в них, когда ему исполнилось двадцать шесть лет и его непреклонный характер уже вполне сложился. В первое время после возвращения Наполеона из Египта Тюильрийский двор напоминал вечер на биваке. Та же простота, непринужденность, отсутствие остроумия. Однако только г-жа Бонапарт время от времени, словно украдкой, воскрешала былую изысканность. Ее влияние и общество ее дочери Гортензии мало-помалу несколько смягчили железный характер первого консула. Он стал восхищаться учтивостью г-на де Талейрана и его умением вести себя в свете. Совершенство манер дало г-ну де Талейрану возможность держать себя необычайно свободно[12]. Бонапарт убедился в двух вещах: в том, что, если он хочет быть монархом, ему нужно создать двор, чтобы пленить податливый французский народ, на который слово "двор" оказывает неотразимое действие, и в том, что он во власти военных. Первый же заговор преторианцев мог свергнуть его с престола и стоить ему жизни[13]. Свита, состоящая из обер-гофмаршала, камергеров, конюших, министров, придворных дам, не могла не производить впечатления на генералов гвардии, которые тоже ведь были французами и питали врожденное уважение к тому, что именуется двором. Но деспот был подозрителен; его министр Фуше даже среди жен маршалов имел своих шпионов. У императора было целых пять полиции[14], следивших одна за другой. Одно слово, в котором звучало недостаточное восхищение деспотизмом, а тем самым особою деспота, могло навсегда погубить человека. Он возбудил до крайних пределов, честолюбие всех и каждого. При монархе, который был когда-то лейтенантом артиллерии, и при маршалах, начавших с профессии деревенских музыкантов или учителей фехтования[15], каждый аудитор стремился стать министром[16], каждый сублейтенант мечтал о шпаге коннетабля. Наконец, император задумал в два года переженить всех своих придворных. Ничто так не закрепощает человека, как женитьба[17], а выполнив свое намерение, он стал требовать добрых нравов. Полиция грубейшим образом вмешивалась в дела одной дамы, весьма несчастной, муж которой состоял при дворе[18]. Генералы и молодые люди, из которых состоял этот двор, никогда не знали учтивости, господство которой кончилось в 1789 году[19]. Этого было более чем достаточно для того, чтобы помешать возрождению любви к обществу. Общество перестало существовать. Каждый замкнулся в своей семье; настала эпоха супружеской верности. Один генерал, мой приятель, хотел устроить званый обед на двадцать человек. Он отправился заказать его к Вери, в Пале-Рояль. Выслушав его, Вери сказал: "Вы, конечно, знаете, генерал, что я обязан сообщить о вашем обеде полиции, чтобы она прислала на него своего агента". Генерал очень удивился и еще больше того рассердился. Вечером, встретив на совещании у императора герцога Отрантского, он говорит ему: "Черт возьми! Это неслыханное дело: я не могу пригласить к обеду двадцать человек без участия вашего агента!" Министр извиняется, но не соглашается отменить это условие; генерал возмущен. Наконец Фуше, проявив догадливость, говорит генералу: "Покажите мне список приглашенных". Тот вручает ему список. Не прочтя и трети значившихся в нем имен, министр улыбнулся и вернул генералу список, заявив: "Нет надобности приглашать незнакомых вам лиц". А ведь все двадцать приглашенных были высокие сановники! Ничто, кроме общественного мнения, не возбуждало в императоре такой ненависти, как дух светского общества. Он в бешенстве запретил "Интриганку", пьесу автора, продавшегося власти[20] - но в ней дерзали вышучивать камергеров, высмеивали придворных дам, от прихоти которых при Людовике XV зависело производство в чин полковника. Меткое изображение нравов столь далекой эпохи глубоко возмутило Наполеона: автор осмелился насмехаться над двором![21] Среди людей, от природы склонных к насмешке и охотно рисковавших своим благополучием ради удачного словца, каждый месяц появлялись новые колкие остроты; это приводило Наполеона в отчаяние. Иной раз смелость доходила до того, что сочинялись песенки: в этих случаях он целую неделю был мрачен и вымещал свое раздражение на начальниках своих пяти полиций. Его досада еще усугублялась тем обстоятельством, что он весьма живо ощущал удовольствие иметь двор. Второй брак Наполеона обнаружил еще другую слабость в его характере. Ему льстила мысль, что он, артиллерийский лейтенант, достиг того, что женился на внучке Марии-Терезии. Суетная пышность и церемониал двора, казалось, доставляли ему столько же удовольствия, как если бы он родился принцем. Он дошел до такой степени безумия, что забыл свое первоначальное звание - сына революции. Фридрих, король Вюртембергский, подлинный монарх, на одном из тех съездов, которые Наполеон созывал в Париже, чтобы оправдать в глазах французов свой императорский титул, сказал ему: "Я не вижу при вашем дворе исторических имен; я приказал бы повесить всех этих людей или же заполнил бы ими свою прихожую". Это был, пожалуй, единственный существенный совет, которому Наполеон когда-либо последовал, притом с усердием, в достаточной мере смешным. Тотчас же сто самых знатных семейств Франции стали просить г-на де Талейрана, чтобы он устроил их на придворные должности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
[1] См. отчеты Локре, хотя они очень бесцветны. [2] Например, граф Франсе. [3] Моле, Шовлен, Фревиль и Невиль.
ГЛАВА LII
О ДВОРЕ
В 1785 году существовало общество, иначе говоря, люди, равнодушные друг к другу, собирались в салонах и таким образом доставляли себе если не бурные наслаждения, то, по крайней мере, удовольствие, весьма утонченное и постоянно возобновляющееся. Удовольствие, доставляемое пребыванием в обществе, стало настолько необходимым, что в конце концов заглушило потребность в великих наслаждениях, связанных с самой сущностью природы человека, с пылкими страстями и высокими добродетелями. Все возвышенное и сильное исчезло из сердец французов. Исключением, в редких случаях, являлась любовь[1]. Но поскольку проявления сильных чувств обычно бывают разделены весьма значительными интервалами, а удовольствия, испытываемые в салонах, доступны всегда, общество во Франции благодаря деспотическому владычеству светского языка и манер приобрело необычайную привлекательность. Незаметным образом эта изысканная учтивость совершенно уничтожила в богатых классах французской нации всякую энергию. Сохранилась личная смелость, источником которой является безграничное тщеславие, непрестанно поддерживаемое и усиливаемое в сердцах учтивостью. Вот что представляла собою Франция в ту пору, когда прекрасная Мария-Антуанетта, желая доставить себе удовольствия, на которые может притязать хорошенькая женщина, превратила двор в общество. Отныне благосклонный прием в Версале оказывался человеку не потому, что он носил титул герцога или пэра, а потому, что г-жа де Полиньяк соизволила найти его приятным[2]. Выяснилось, что король и королева не особенно умны. Король вдобавок был человек безвольный; будучи по этой причине доступен влиянию всех тех, кто навязывал ему свои советы[3] он не сумел ни всецело довериться премьер-министру, ни воссесть на колесницу общественного мнения[4]. Бывать при дворе давно уже стало делом малоприбыльным, а когда первые реформы г-на Неккера ударили по друзьям королевы[5], эта истина стала явной для всех. С этого момента двор перестал существовать[6]. Революция началась с энтузиазма, охватившего возвышенные души людей всех классов. Правое крыло Учредительного собрания оказало неуместное сопротивление; чтобы сломить его, нужно было проявить энергию: это значило призвать на поле брани всех молодых людей среднего класса, в которых чрезмерная учтивость не ослабила воли[7]. Все короли Европы объединились против якобинства. Тогда Францию обуял благородный порыв 1792 года. Потребовался новый приток энергии, и во главе всех дел стали люди еще более низкого происхождения или совсем еще юные[8]. Самыми выдающимися из наших генералов оказались простые солдаты, принявшиеся с легкостью командовать стотысячными армиями[9]. В эту эпоху, самую великую в летописях Франции, учтивость была запрещена законом. Все лица, проявлявшие учтивость, с полным основанием возбуждали против себя подозрения народа, окруженного изменниками и заговорами, и мы видим, что этот народ был не так уж неправ, когда опасался контрреволюции[10]. Однако ни законы, ни восторженные порывы не в силах искоренить привычки, издавна усвоенные целым народом или отдельными личностями. Когда кончился террор, французы с упоением стали вновь предаваться удовольствиям светской жизни[11]. В салоне Барраса Бонапарт впервые познал те изысканные, чарующие наслаждения, которые может доставить утонченное общество. Однако, уподобляясь тому рабу, который пришел на афинский рынок нагруженным червонцами, но без мелкой монеты, он обладал умом слишком возвышенным, воображением слишком пылким и страстным для того, чтобы когда-либо иметь успех в салонах. К тому же он начал бывать в них, когда ему исполнилось двадцать шесть лет и его непреклонный характер уже вполне сложился. В первое время после возвращения Наполеона из Египта Тюильрийский двор напоминал вечер на биваке. Та же простота, непринужденность, отсутствие остроумия. Однако только г-жа Бонапарт время от времени, словно украдкой, воскрешала былую изысканность. Ее влияние и общество ее дочери Гортензии мало-помалу несколько смягчили железный характер первого консула. Он стал восхищаться учтивостью г-на де Талейрана и его умением вести себя в свете. Совершенство манер дало г-ну де Талейрану возможность держать себя необычайно свободно[12]. Бонапарт убедился в двух вещах: в том, что, если он хочет быть монархом, ему нужно создать двор, чтобы пленить податливый французский народ, на который слово "двор" оказывает неотразимое действие, и в том, что он во власти военных. Первый же заговор преторианцев мог свергнуть его с престола и стоить ему жизни[13]. Свита, состоящая из обер-гофмаршала, камергеров, конюших, министров, придворных дам, не могла не производить впечатления на генералов гвардии, которые тоже ведь были французами и питали врожденное уважение к тому, что именуется двором. Но деспот был подозрителен; его министр Фуше даже среди жен маршалов имел своих шпионов. У императора было целых пять полиции[14], следивших одна за другой. Одно слово, в котором звучало недостаточное восхищение деспотизмом, а тем самым особою деспота, могло навсегда погубить человека. Он возбудил до крайних пределов, честолюбие всех и каждого. При монархе, который был когда-то лейтенантом артиллерии, и при маршалах, начавших с профессии деревенских музыкантов или учителей фехтования[15], каждый аудитор стремился стать министром[16], каждый сублейтенант мечтал о шпаге коннетабля. Наконец, император задумал в два года переженить всех своих придворных. Ничто так не закрепощает человека, как женитьба[17], а выполнив свое намерение, он стал требовать добрых нравов. Полиция грубейшим образом вмешивалась в дела одной дамы, весьма несчастной, муж которой состоял при дворе[18]. Генералы и молодые люди, из которых состоял этот двор, никогда не знали учтивости, господство которой кончилось в 1789 году[19]. Этого было более чем достаточно для того, чтобы помешать возрождению любви к обществу. Общество перестало существовать. Каждый замкнулся в своей семье; настала эпоха супружеской верности. Один генерал, мой приятель, хотел устроить званый обед на двадцать человек. Он отправился заказать его к Вери, в Пале-Рояль. Выслушав его, Вери сказал: "Вы, конечно, знаете, генерал, что я обязан сообщить о вашем обеде полиции, чтобы она прислала на него своего агента". Генерал очень удивился и еще больше того рассердился. Вечером, встретив на совещании у императора герцога Отрантского, он говорит ему: "Черт возьми! Это неслыханное дело: я не могу пригласить к обеду двадцать человек без участия вашего агента!" Министр извиняется, но не соглашается отменить это условие; генерал возмущен. Наконец Фуше, проявив догадливость, говорит генералу: "Покажите мне список приглашенных". Тот вручает ему список. Не прочтя и трети значившихся в нем имен, министр улыбнулся и вернул генералу список, заявив: "Нет надобности приглашать незнакомых вам лиц". А ведь все двадцать приглашенных были высокие сановники! Ничто, кроме общественного мнения, не возбуждало в императоре такой ненависти, как дух светского общества. Он в бешенстве запретил "Интриганку", пьесу автора, продавшегося власти[20] - но в ней дерзали вышучивать камергеров, высмеивали придворных дам, от прихоти которых при Людовике XV зависело производство в чин полковника. Меткое изображение нравов столь далекой эпохи глубоко возмутило Наполеона: автор осмелился насмехаться над двором![21] Среди людей, от природы склонных к насмешке и охотно рисковавших своим благополучием ради удачного словца, каждый месяц появлялись новые колкие остроты; это приводило Наполеона в отчаяние. Иной раз смелость доходила до того, что сочинялись песенки: в этих случаях он целую неделю был мрачен и вымещал свое раздражение на начальниках своих пяти полиций. Его досада еще усугублялась тем обстоятельством, что он весьма живо ощущал удовольствие иметь двор. Второй брак Наполеона обнаружил еще другую слабость в его характере. Ему льстила мысль, что он, артиллерийский лейтенант, достиг того, что женился на внучке Марии-Терезии. Суетная пышность и церемониал двора, казалось, доставляли ему столько же удовольствия, как если бы он родился принцем. Он дошел до такой степени безумия, что забыл свое первоначальное звание - сына революции. Фридрих, король Вюртембергский, подлинный монарх, на одном из тех съездов, которые Наполеон созывал в Париже, чтобы оправдать в глазах французов свой императорский титул, сказал ему: "Я не вижу при вашем дворе исторических имен; я приказал бы повесить всех этих людей или же заполнил бы ими свою прихожую". Это был, пожалуй, единственный существенный совет, которому Наполеон когда-либо последовал, притом с усердием, в достаточной мере смешным. Тотчас же сто самых знатных семейств Франции стали просить г-на де Талейрана, чтобы он устроил их на придворные должности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22