Лучше ты стал – или нет?
Джоуд подумал и сказал:
– Н-нет, я даже ничего не почувствовал.
– Ну, а может, тебе это вред принесло? Подумай хорошенько.
Джоуд взял бутылку и отпил из нее.
– Ничего я не почувствовал – ни пользы, ни вреда. Мне тогда весело было, только и всего. – Он протянул бутылку проповеднику.
Кэйси вздохнул, поднес ее ко рту, потом посмотрел на оставшееся на самом дне виски и сделал еще один маленький глоток.
– Это хорошо, – сказал он. – А то мне все думалось: а вдруг я причинил кому-нибудь вред.
Джоуд взглянул на свой пиджак и увидел, что черепаха выбралась на волю и уже ковыляет в том направлении, в каком ковыляла раньше, когда он подобрал ее. Минуту Джоуд следил за ней, потом медленно встал, поднял ее с земли и снова закутал в пиджак.
– Никаких подарков ребятам не припас, – сказал он. – Хоть вот эту старую черепаху принесу.
– А смешно, – сказал проповедник, – ведь когда ты подошел, я как раз вспоминал старого Тома Джоуда. Думал, уж не зайти ли к нему? Старый Том был богохульник. Как он там поживает?
– Не знаю. Я уж четыре года дома не был.
– А разве он не писал тебе?
Джоуд смутился.
– Отец у нас писать не мастер, да и не любит он этим делом заниматься. Фамилию свою подмахнуть может и карандаш помусолит, все честь честью. А писем не пишет. Он всегда говорил: «Если мне что надо сказать, так я на словах скажу, а нет – значит, нечего и за карандаш браться».
– Бродил все это время? – спросил Кэйси.
Джоуд бросил на него недоверчивый взгляд.
– А ты разве ничего не знаешь? Обо мне писали во всех газетах.
– Ничего не знаю. А что? – Проповедник закинул ногу за ногу и, упершись спиной в ствол ивы, сел ниже. Время уже перешло за полдень, и солнце наливалось золотом.
Джоуд сказал добродушно:
– Говорить, так сразу, чтобы покончить с этим. Но будь ты настоящим проповедником, я бы остерегся рассказывать, чтобы тебе не вздумалось молиться надо мной. – Он допил остатки виски и швырнул плоскую темную бутылку в сторону; она легко скользнула по пыли. – Я четыре года просидел в Мак-Алестере.
Кэйси круто повернулся к нему и так насупил брови, что его высокий лоб стал еще выше.
– Тебе неохота об этом говорить? Я не буду расспрашивать, что ты такое сделал.
– Понадобится, опять то же самое сделаю, – сказал Джоуд. – Убил одного молодчика в драке. Дело было на танцах, а мы подвыпили. Он пырнул меня ножом, а я схватил лопату и убил его. Размозжил ему голову.
Брови Кэйси заняли свое обычное положение.
– Значит, тебе стыдиться нечего?
– Нечего, – сказал Джоуд. – Я получил только семь лет, потому что он первый пырнул меня ножом. Через четыре года освободили – условно.
– Значит, родные тебе ничего не писали все четыре года?
– Ну как, писали! В позапрошлом году мать прислала открытку, а этим рождеством – бабка. И хохот же стоял у нас в камере! Открытка с картинкой. На картинке елка вся в блестках, будто на ней снег. Да еще стихи:
Вот пришло к нам рождество,
И у деток торжество.
Глянь под елку – дед-мороз
Нам подарки всем принес.
Бабка, верно, и не видала, что там написано. Купила у разносчика да постаралась выбрать какую понаряднее. Ребята в камере чуть не умерли со смеху. С тех пор так и прозвали меня «деточкой». А бабка прислала не для смеха. Видит – нарядная, ну и ладно, зачем же еще читать. В тот год, когда меня посадили, она потеряла очки. Может, и по сию пору их не нашла.
– А как там с вами обращались, в Мак-Алестере? – спросил Кэйси.
– Да ничего. Кормят по часам, одевают чисто, и помыться есть где. Грех жаловаться. Только без женщин трудно. – Он вдруг рассмеялся. – Одного молодца тоже так освободили, условно. Не прошло и месяца, как он проштрафился и опять попал к нам. Кто-то его спросил, зачем он нарушил обязательство. А он говорит: «Да кой черт! У моего старика дома никаких удобств. Ни электричества, ни душа. Почитать тоже нечего. Еда невкусная. Вернулся, говорит, потому, что здесь как-никак и удобства и кормят по часам. На воле, говорит, неуютно, приходится думать, что с собой дальше делать. Ну, увел машину и опять сел в тюрьму». – Джоуд достал из кармана табак, отделил один листок, дунув на книжечку папиросной бумаги, и свернул папиросу. – Да и правильно, – сказал он. – Я вчера как подумал, где ночь буду спать, так меня даже страх взял. Вспомнил свою койку да одного слабоумного у нас в камере – что-то он сейчас поделывает… Я там играл в оркестре. Хороший был оркестр. Многие говорили, что нам надо выступать по радио. А сегодня утром проснулся и не знаю, вставать или еще рано? Лежу и дожидаюсь, когда дадут побудку.
Кэйси хмыкнул.
– К лесопилке и то привыкают. Не слышишь, как пилы визжат, и все будто недостает чего-то.
На пыльно-желтом свету земля отливала золотом. Кукуруза тоже казалась совсем золотой. Стайка ласточек пронеслась в небе, должно быть, к какому-нибудь ручейку поблизости. Черепаха предприняла еще одну попытку совершить побег. Джоуд перегнул посередине козырек кепки. Продольное ребро на козырьке напоминало теперь вороний клюв.
– Ну, надо двигаться, – сказал он. – По жаре идти не очень приятно, да сейчас не так уж печет.
Кэйси выпрямился.
– Я у старого Тома целый век не был, – сказал он. – Давно хочу с ним повидаться. Я ведь сколько времени к вам ходил со словом божьим. Денег никогда не брал, только кормили меня.
– Пошли, – сказал Джоуд. – Отец будет рад. Он всегда говорил: куда такому ернику проповедовать! – Джоуд поднял с земли пиджак и подоткнул его со всех сторон вокруг башмаков и черепахи.
Кэйси пододвинул к себе парусиновые туфли и сунул в них босые ноги.
– Я не такой смелый, как ты, – сказал он. – В пыли не разберешь, того и гляди, напорешься на колючую проволоку или на стекло. Ногу порезать – хуже ничего быть не может.
Они помедлили, прежде чем переступить линию тени, и потом подались вперед, под желтые солнечные лучи, точно два пловца, которые спешат переплыть реку. Сделав несколько быстрых шагов, они убавили ходу и пошли медленно, как бы в раздумье. Кукурузные стебли отбрасывали косые серые тени, в воздухе стоял душный запах нагретой пыли. Кукурузное поле кончилось, уступив место темно-зеленому хлопчатнику. Темно-зеленые листья, покрытые слоем пыли, маленькие, только начинающие формироваться коробочки. Всходы хлопчатника были неровные; в ложбинах, где вода задерживалась дольше, кусты росли густо, на высоких местах поле было совсем плешивое. Хлопчатник отстаивал свою жизнь в борьбе с солнцем. А горизонт затягивало рыжеватой мглой, сквозь которую ничего не было видно. Пыльная дорога стлалась впереди волнистой линией. Ивы, стоявшие по берегам ручья, сворачивали вслед за ним на запад, а северо-западнее, вплотную к редкому кустарнику, подходил участок невозделанной земли. Пахло раскаленной пылью, и воздух был такой сухой, что слизь в носу подсыхала коркой, а из глаз текли спасительные для роговицы слезы.
Кэйси сказал:
– Смотри, ведь кукуруза хорошо поднималась, пока ее не забило пылью. Богатый урожай бы сняли.
– Каждый год одно и то же, – сказал Джоуд. – Я как себя помню, каждый год ждали урожая – и ни разу не дождались. Дед говорил, что земля только первые пять лет хорошо родила, пока в ней еще оставался перегной от сорняка.
Дорога сбежала вниз по холму и поднялась на следующий.
Кэйси сказал:
– Отсюда до старого Тома не больше мили. По-моему, еще два подъема, а за третьим будет ваш дом.
– Правильно, – сказал Джоуд. – Если только его не украли, как в свое время отец украл.
– Дом украл?
– Да. Приволокли его мили за полторы отсюда. Хозяева, те, что там жили, переехали на другое место. Дед, отец и Ной, мой брат, хотели перетащить весь дом, да не удалось. Только половиной и завладели. Потому он у нас и чудной такой с одного боку. Они распилили его на две части, впрягли двенадцать лошадей и пару мулов и одну половину приволокли на наш участок. Вернулись за второй, чтобы пристроить ее к первой, да Уинк Мэнли их опередил, явился туда со своими ребятами и спер, что осталось. Отец с дедом первое время из себя выходили, а потом как-то выпили вместе с Уинком и ну хохотать. Уинк говорит, его дом сейчас в охоте, приводите, говорит, ваш, случим их, может, нужников нам наплодят. Уинк, когда выпьет, боевой старик. После этого отец и дед с ним подружились. Чуть что, так и выпивать вместе.
– Том молодчина, – подтвердил Кэйси. Они спустились под уклон, вздымая пыль ногами, и на подъеме замедлили шаги. Кэйси вытер лоб рукавом и снова надел шляпу. – Да, Том молодчина, – повторил он. – Богохульник, а все-таки молодчина. Помню, на молениях возликует духом самую малость, а прыгает чуть не до потолка. Уж если на старого Тома накатило, так не зевай, того и гляди ногами затопчет. Что твой жеребец в стойле.
Они одолели еще один подъем, и дальше дорога пошла вниз к извилистому руслу ручья, исполосованному по краям вливавшимися в него когда-то струйками воды. Переход был сложен из камней. Осторожно ступая босыми ногами, Джоуд перебрался на другую сторону.
– Отец это что! – сказал он. – Ты бы видел дядю Джона, когда его крестили на молении у Поулков. Прыгает, скачет из стороны в сторону. Перемахнул через куст высотой с пианино. Разбежался – и еще раз, и завывает, как собака на луну. Отец увидел это, – а ведь он считал себя лучшим прыгуном во всей округе, – облюбовал куст еще выше, взвыл не своим голосом, будто свинья, которая битым стеклом опоросилась, перескочил с разбегу через этот куст, да правую ногу и вывихнул. Тут с него благодать как рукой сняло. Проповедник хочет помолиться, чтобы нога зажила, а отец говорит: нет, к черту, подавай доктора! Ну, доктора не было, привели проезжего зубодера, он ему и вправил кость. А проповедник так и не отстал, помолился, взял свое.
По ту сторону ручья начинался небольшой подъем. Теперь, когда солнце клонилось к западу, жара начала спадать, и хотя воздух был все еще раскаленный, солнечные лучи немного умерили свою силу. По краям дороги стояли все такие же кривые колья с протянутой между ними проволокой. Справа изгородь делила поле на две части, но хлопчатник был одинаковый как по ту, так и по другую ее сторону – сухой, темно-зеленый, запорошенный пылью.
Джоуд показал на изгородь:
– Вот это наше. По сути дела, изгородь здесь ни к чему, но проволока у нас была, и отцу захотелось огородить поле. Говорит: по крайней мере чувствуешь – что мое, то мое. Этой проволоке у нас бы и взяться неоткуда, да как-то ночью дядя Джон привез целых шесть мотков. Выменял у отца на свинью. Где он эту проволоку раздобыл, бог его знает.
Они убавили шаг на подъеме и шли, волоча ноги по глубокой мягкой пыли и чувствуя, как подошвы ступают по твердой земле. Глаза у Джоуда стали задумчивые. Он точно посмеивался про себя, вспоминая что-то.
– Чудак у нас дядя, – сказал он. – Вот взять хотя бы эту свинью, – и, фыркнув, замолчал.
Кэйси ждал, еле сдерживая нетерпение. Рассказа не последовало. Кэйси дал Джоуду достаточно времени на то, чтобы собраться с мыслями, и, наконец, не выдержав, раздраженно спросил:
– Ну, так что же твой дядя сделал с этой свиньей?
– Что? А, да! Он ее прирезал тут же и велел матери затопить плиту. Потом вырезал отбивных, положил их на сковороду и поставил на огонь, а ребра и окорок – в духовку. Отбивные съел, а тем временем ребра были готовы; ребра съел – окорок поджарился. Принялся он за этот окорок: отхватит кусище – и в рот. Мы, ребята, от него не отходим, клянчим, – ну он угостил нас; а отцу не дал ни кусочка. Наконец так объелся, что стошнило; делать нечего – завалился спать. Пока спал, мы с отцом окорок прикончили. Утром дядя Джон встает и второй окорок в духовку. Отец его спрашивает: «Джон, неужто ты всю тушу собираешься съесть?» А он говорит: «Собираюсь, Том, только боюсь, как бы она не протухла, прежде чем я ее одолею. Возьми немного себе, а мне верни два мотка проволоки». Ну, отец не дурак был. Пусть, мол, обжирается. Дяде Джону уезжать пора, а свинина только наполовину съедена. Отец говорит: «Ты бы ее засолил». Но дядя Джон, он такой: захочет свинины, так подавай ему целую свинью, а наелся – глаза бы на нее не глядели. Уехал, а что осталось, отец засолил.
Кэйси сказал:
– Если бы я по-прежнему был проповедником, сейчас бы вывел из этого урок и прочел бы тебе проповедь. Но больше проповедей от меня никто не услышит. Как ты думаешь, почему он так сделал?
– Не знаю, – ответил Джоуд. – Жаден был до свинины. А я сейчас вспомнил и сам разохотился. За все четыре года только четыре куска жареной свинины и съел – по одному на рождество.
Кэйси сказал напыщенным тоном:
– Может быть, Том зарежет откормленного тельца для своего блудного сына, как в писании?
Джоуд презрительно рассмеялся:
– Ты отца не знаешь. Когда он режет курицу, так от нее не столько крику, сколько от него самого. Не может он этого делать. Свинью всегда бережет к рождеству, а она в сентябре сдохнет от какой-нибудь болезни, и есть нельзя. Зато дядя Джон захочет свинины, так наестся до отвала, можете не сомневаться.
Они поднялись на гребень холма и увидели внизу ферму Джоудов. И Том Джоуд остановился.
– Тут что-то не то, – сказал он. – Посмотри-ка на дом. Неладно дело. И не видать никого.
Они стояли, глядя вниз, на небольшую кучку строений.
Глава пятая
Хозяева земли приезжали на свою землю, но чаще всего они присылали вместо себя посредников. Посредники являлись в закрытых машинах, они перетирали пальцами щепотки сухой земли, а иногда загоняли в почву земляной бур и брали пробу. Сидя в спаленных солнцем палисадниках, арендаторы тревожно следили за машинами, снующими по полям. А потом посредник въезжал во двор фермы и, не выходя из автомобиля, заводил разговор через окно кабины. Первые несколько минут арендаторы стояли рядом с машиной, потом присаживались на корточки и, подобрав с земли прутик, выводили им узоры в пыли.
В открытые двери выглядывали женщины, а из-за их спин – дети. Светлоголовые дети стояли, широко открыв глаза, потирая одну босую ногу о другую, шевеля пальцами. Женщины и дети присматривались к мужчинам, которые разговаривали с посредниками. Они стояли молча.
Хозяева и их агенты бывали разные; некоторые говорили мягко, потому что им было тяжело делать то, что они делали; другие сердились, потому что им было тяжело проявлять жестокость; третьи держались холодно, потому что они давно уже поняли: хозяин должен держаться холодно, иначе ты не настоящий хозяин. И все они подчинялись силе, превосходящей силу каждого из них в отдельности. Некоторые ненавидели математику, которая заставляла их прийти сюда, другие боялись ее; а были и такие, кто преклонялся перед этой математикой, потому что, положась на нее, можно было не думать, можно было заглушить в себе всякое чувство. Если землей владел банк или трест, посредник говорил: банку, тресту нужно то-то и то-то; банк, трест настаивает, требует… – словно банк или трест были какие-то чудовища, наделенные способностью мыслить и чувствовать, чудовища, поймавшие их в свою ловушку. Они, агенты, не отвечали за действия банков и трестов, – они были всего лишь люди, рабы, а банк – он и машина, он и повелитель. Кое-кто из агентов даже гордился тем, что они в рабстве у таких холодных и могучих повелителей. Агенты сидели в машинах и разъясняли людям: вы же знаете, земля истощена. Сколько лет вы здесь копаетесь, и не запомнишь.
Арендаторы, присевшие на корточки, кивали головой, думали, выводили узоры в пыли, – да, знаем, да… Если б только поля не заносило пылью, если б только почва не выветривалась, тогда еще можно было бы терпеть.
Агенты гнули свое: вы же знаете, земля истощается год от года. Вы же знаете, что делает с ней хлопок, – губит ее, высасывает из нее все соки.
Арендаторы кивали головой: они знают, они всё знают. Если бы применять севооборот, тогда земля снова напиталась бы соками.
Да, но теперь уж поздно. И агенты разъясняли махинации и расчеты чудовища, которое было сильнее их самих. Арендатор может продержаться на земле, даже если ему хватает только на прокорм и на уплату налогов.
Да, правильно. Но если выпадет неурожайный год, он должен будет взять ссуду в банке.
А банку или тресту нужно другое, ведь они дышат не воздухом, они едят не мясо. Они дышат прибылью; они едят проценты с капитала. Если им не дать этого, они умрут, так же как умрем мы с вами, если нас лишат воздуха, лишат пищи. Грустно, но что поделаешь. Поделать ничего нельзя.
Люди, присевшие на корточки, поднимали глаза, силясь понять, в чем тут дело. Дайте нам время. Может, следующий год будет урожайный. Разве сейчас угадаешь, какой родится хлопок? А войны? Разве сейчас угадаешь, какие будут цены на хлопок? Ведь из него делают взрывчатые вещества. И обмундирование. Будут войны – и цены на хлопок подскочат. Может, в следующем же году. Они вопросительно поглядывали на своих собеседников.
На это нельзя рассчитывать. Банк – чудовище – должен получать прибыль все время.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Джоуд подумал и сказал:
– Н-нет, я даже ничего не почувствовал.
– Ну, а может, тебе это вред принесло? Подумай хорошенько.
Джоуд взял бутылку и отпил из нее.
– Ничего я не почувствовал – ни пользы, ни вреда. Мне тогда весело было, только и всего. – Он протянул бутылку проповеднику.
Кэйси вздохнул, поднес ее ко рту, потом посмотрел на оставшееся на самом дне виски и сделал еще один маленький глоток.
– Это хорошо, – сказал он. – А то мне все думалось: а вдруг я причинил кому-нибудь вред.
Джоуд взглянул на свой пиджак и увидел, что черепаха выбралась на волю и уже ковыляет в том направлении, в каком ковыляла раньше, когда он подобрал ее. Минуту Джоуд следил за ней, потом медленно встал, поднял ее с земли и снова закутал в пиджак.
– Никаких подарков ребятам не припас, – сказал он. – Хоть вот эту старую черепаху принесу.
– А смешно, – сказал проповедник, – ведь когда ты подошел, я как раз вспоминал старого Тома Джоуда. Думал, уж не зайти ли к нему? Старый Том был богохульник. Как он там поживает?
– Не знаю. Я уж четыре года дома не был.
– А разве он не писал тебе?
Джоуд смутился.
– Отец у нас писать не мастер, да и не любит он этим делом заниматься. Фамилию свою подмахнуть может и карандаш помусолит, все честь честью. А писем не пишет. Он всегда говорил: «Если мне что надо сказать, так я на словах скажу, а нет – значит, нечего и за карандаш браться».
– Бродил все это время? – спросил Кэйси.
Джоуд бросил на него недоверчивый взгляд.
– А ты разве ничего не знаешь? Обо мне писали во всех газетах.
– Ничего не знаю. А что? – Проповедник закинул ногу за ногу и, упершись спиной в ствол ивы, сел ниже. Время уже перешло за полдень, и солнце наливалось золотом.
Джоуд сказал добродушно:
– Говорить, так сразу, чтобы покончить с этим. Но будь ты настоящим проповедником, я бы остерегся рассказывать, чтобы тебе не вздумалось молиться надо мной. – Он допил остатки виски и швырнул плоскую темную бутылку в сторону; она легко скользнула по пыли. – Я четыре года просидел в Мак-Алестере.
Кэйси круто повернулся к нему и так насупил брови, что его высокий лоб стал еще выше.
– Тебе неохота об этом говорить? Я не буду расспрашивать, что ты такое сделал.
– Понадобится, опять то же самое сделаю, – сказал Джоуд. – Убил одного молодчика в драке. Дело было на танцах, а мы подвыпили. Он пырнул меня ножом, а я схватил лопату и убил его. Размозжил ему голову.
Брови Кэйси заняли свое обычное положение.
– Значит, тебе стыдиться нечего?
– Нечего, – сказал Джоуд. – Я получил только семь лет, потому что он первый пырнул меня ножом. Через четыре года освободили – условно.
– Значит, родные тебе ничего не писали все четыре года?
– Ну как, писали! В позапрошлом году мать прислала открытку, а этим рождеством – бабка. И хохот же стоял у нас в камере! Открытка с картинкой. На картинке елка вся в блестках, будто на ней снег. Да еще стихи:
Вот пришло к нам рождество,
И у деток торжество.
Глянь под елку – дед-мороз
Нам подарки всем принес.
Бабка, верно, и не видала, что там написано. Купила у разносчика да постаралась выбрать какую понаряднее. Ребята в камере чуть не умерли со смеху. С тех пор так и прозвали меня «деточкой». А бабка прислала не для смеха. Видит – нарядная, ну и ладно, зачем же еще читать. В тот год, когда меня посадили, она потеряла очки. Может, и по сию пору их не нашла.
– А как там с вами обращались, в Мак-Алестере? – спросил Кэйси.
– Да ничего. Кормят по часам, одевают чисто, и помыться есть где. Грех жаловаться. Только без женщин трудно. – Он вдруг рассмеялся. – Одного молодца тоже так освободили, условно. Не прошло и месяца, как он проштрафился и опять попал к нам. Кто-то его спросил, зачем он нарушил обязательство. А он говорит: «Да кой черт! У моего старика дома никаких удобств. Ни электричества, ни душа. Почитать тоже нечего. Еда невкусная. Вернулся, говорит, потому, что здесь как-никак и удобства и кормят по часам. На воле, говорит, неуютно, приходится думать, что с собой дальше делать. Ну, увел машину и опять сел в тюрьму». – Джоуд достал из кармана табак, отделил один листок, дунув на книжечку папиросной бумаги, и свернул папиросу. – Да и правильно, – сказал он. – Я вчера как подумал, где ночь буду спать, так меня даже страх взял. Вспомнил свою койку да одного слабоумного у нас в камере – что-то он сейчас поделывает… Я там играл в оркестре. Хороший был оркестр. Многие говорили, что нам надо выступать по радио. А сегодня утром проснулся и не знаю, вставать или еще рано? Лежу и дожидаюсь, когда дадут побудку.
Кэйси хмыкнул.
– К лесопилке и то привыкают. Не слышишь, как пилы визжат, и все будто недостает чего-то.
На пыльно-желтом свету земля отливала золотом. Кукуруза тоже казалась совсем золотой. Стайка ласточек пронеслась в небе, должно быть, к какому-нибудь ручейку поблизости. Черепаха предприняла еще одну попытку совершить побег. Джоуд перегнул посередине козырек кепки. Продольное ребро на козырьке напоминало теперь вороний клюв.
– Ну, надо двигаться, – сказал он. – По жаре идти не очень приятно, да сейчас не так уж печет.
Кэйси выпрямился.
– Я у старого Тома целый век не был, – сказал он. – Давно хочу с ним повидаться. Я ведь сколько времени к вам ходил со словом божьим. Денег никогда не брал, только кормили меня.
– Пошли, – сказал Джоуд. – Отец будет рад. Он всегда говорил: куда такому ернику проповедовать! – Джоуд поднял с земли пиджак и подоткнул его со всех сторон вокруг башмаков и черепахи.
Кэйси пододвинул к себе парусиновые туфли и сунул в них босые ноги.
– Я не такой смелый, как ты, – сказал он. – В пыли не разберешь, того и гляди, напорешься на колючую проволоку или на стекло. Ногу порезать – хуже ничего быть не может.
Они помедлили, прежде чем переступить линию тени, и потом подались вперед, под желтые солнечные лучи, точно два пловца, которые спешат переплыть реку. Сделав несколько быстрых шагов, они убавили ходу и пошли медленно, как бы в раздумье. Кукурузные стебли отбрасывали косые серые тени, в воздухе стоял душный запах нагретой пыли. Кукурузное поле кончилось, уступив место темно-зеленому хлопчатнику. Темно-зеленые листья, покрытые слоем пыли, маленькие, только начинающие формироваться коробочки. Всходы хлопчатника были неровные; в ложбинах, где вода задерживалась дольше, кусты росли густо, на высоких местах поле было совсем плешивое. Хлопчатник отстаивал свою жизнь в борьбе с солнцем. А горизонт затягивало рыжеватой мглой, сквозь которую ничего не было видно. Пыльная дорога стлалась впереди волнистой линией. Ивы, стоявшие по берегам ручья, сворачивали вслед за ним на запад, а северо-западнее, вплотную к редкому кустарнику, подходил участок невозделанной земли. Пахло раскаленной пылью, и воздух был такой сухой, что слизь в носу подсыхала коркой, а из глаз текли спасительные для роговицы слезы.
Кэйси сказал:
– Смотри, ведь кукуруза хорошо поднималась, пока ее не забило пылью. Богатый урожай бы сняли.
– Каждый год одно и то же, – сказал Джоуд. – Я как себя помню, каждый год ждали урожая – и ни разу не дождались. Дед говорил, что земля только первые пять лет хорошо родила, пока в ней еще оставался перегной от сорняка.
Дорога сбежала вниз по холму и поднялась на следующий.
Кэйси сказал:
– Отсюда до старого Тома не больше мили. По-моему, еще два подъема, а за третьим будет ваш дом.
– Правильно, – сказал Джоуд. – Если только его не украли, как в свое время отец украл.
– Дом украл?
– Да. Приволокли его мили за полторы отсюда. Хозяева, те, что там жили, переехали на другое место. Дед, отец и Ной, мой брат, хотели перетащить весь дом, да не удалось. Только половиной и завладели. Потому он у нас и чудной такой с одного боку. Они распилили его на две части, впрягли двенадцать лошадей и пару мулов и одну половину приволокли на наш участок. Вернулись за второй, чтобы пристроить ее к первой, да Уинк Мэнли их опередил, явился туда со своими ребятами и спер, что осталось. Отец с дедом первое время из себя выходили, а потом как-то выпили вместе с Уинком и ну хохотать. Уинк говорит, его дом сейчас в охоте, приводите, говорит, ваш, случим их, может, нужников нам наплодят. Уинк, когда выпьет, боевой старик. После этого отец и дед с ним подружились. Чуть что, так и выпивать вместе.
– Том молодчина, – подтвердил Кэйси. Они спустились под уклон, вздымая пыль ногами, и на подъеме замедлили шаги. Кэйси вытер лоб рукавом и снова надел шляпу. – Да, Том молодчина, – повторил он. – Богохульник, а все-таки молодчина. Помню, на молениях возликует духом самую малость, а прыгает чуть не до потолка. Уж если на старого Тома накатило, так не зевай, того и гляди ногами затопчет. Что твой жеребец в стойле.
Они одолели еще один подъем, и дальше дорога пошла вниз к извилистому руслу ручья, исполосованному по краям вливавшимися в него когда-то струйками воды. Переход был сложен из камней. Осторожно ступая босыми ногами, Джоуд перебрался на другую сторону.
– Отец это что! – сказал он. – Ты бы видел дядю Джона, когда его крестили на молении у Поулков. Прыгает, скачет из стороны в сторону. Перемахнул через куст высотой с пианино. Разбежался – и еще раз, и завывает, как собака на луну. Отец увидел это, – а ведь он считал себя лучшим прыгуном во всей округе, – облюбовал куст еще выше, взвыл не своим голосом, будто свинья, которая битым стеклом опоросилась, перескочил с разбегу через этот куст, да правую ногу и вывихнул. Тут с него благодать как рукой сняло. Проповедник хочет помолиться, чтобы нога зажила, а отец говорит: нет, к черту, подавай доктора! Ну, доктора не было, привели проезжего зубодера, он ему и вправил кость. А проповедник так и не отстал, помолился, взял свое.
По ту сторону ручья начинался небольшой подъем. Теперь, когда солнце клонилось к западу, жара начала спадать, и хотя воздух был все еще раскаленный, солнечные лучи немного умерили свою силу. По краям дороги стояли все такие же кривые колья с протянутой между ними проволокой. Справа изгородь делила поле на две части, но хлопчатник был одинаковый как по ту, так и по другую ее сторону – сухой, темно-зеленый, запорошенный пылью.
Джоуд показал на изгородь:
– Вот это наше. По сути дела, изгородь здесь ни к чему, но проволока у нас была, и отцу захотелось огородить поле. Говорит: по крайней мере чувствуешь – что мое, то мое. Этой проволоке у нас бы и взяться неоткуда, да как-то ночью дядя Джон привез целых шесть мотков. Выменял у отца на свинью. Где он эту проволоку раздобыл, бог его знает.
Они убавили шаг на подъеме и шли, волоча ноги по глубокой мягкой пыли и чувствуя, как подошвы ступают по твердой земле. Глаза у Джоуда стали задумчивые. Он точно посмеивался про себя, вспоминая что-то.
– Чудак у нас дядя, – сказал он. – Вот взять хотя бы эту свинью, – и, фыркнув, замолчал.
Кэйси ждал, еле сдерживая нетерпение. Рассказа не последовало. Кэйси дал Джоуду достаточно времени на то, чтобы собраться с мыслями, и, наконец, не выдержав, раздраженно спросил:
– Ну, так что же твой дядя сделал с этой свиньей?
– Что? А, да! Он ее прирезал тут же и велел матери затопить плиту. Потом вырезал отбивных, положил их на сковороду и поставил на огонь, а ребра и окорок – в духовку. Отбивные съел, а тем временем ребра были готовы; ребра съел – окорок поджарился. Принялся он за этот окорок: отхватит кусище – и в рот. Мы, ребята, от него не отходим, клянчим, – ну он угостил нас; а отцу не дал ни кусочка. Наконец так объелся, что стошнило; делать нечего – завалился спать. Пока спал, мы с отцом окорок прикончили. Утром дядя Джон встает и второй окорок в духовку. Отец его спрашивает: «Джон, неужто ты всю тушу собираешься съесть?» А он говорит: «Собираюсь, Том, только боюсь, как бы она не протухла, прежде чем я ее одолею. Возьми немного себе, а мне верни два мотка проволоки». Ну, отец не дурак был. Пусть, мол, обжирается. Дяде Джону уезжать пора, а свинина только наполовину съедена. Отец говорит: «Ты бы ее засолил». Но дядя Джон, он такой: захочет свинины, так подавай ему целую свинью, а наелся – глаза бы на нее не глядели. Уехал, а что осталось, отец засолил.
Кэйси сказал:
– Если бы я по-прежнему был проповедником, сейчас бы вывел из этого урок и прочел бы тебе проповедь. Но больше проповедей от меня никто не услышит. Как ты думаешь, почему он так сделал?
– Не знаю, – ответил Джоуд. – Жаден был до свинины. А я сейчас вспомнил и сам разохотился. За все четыре года только четыре куска жареной свинины и съел – по одному на рождество.
Кэйси сказал напыщенным тоном:
– Может быть, Том зарежет откормленного тельца для своего блудного сына, как в писании?
Джоуд презрительно рассмеялся:
– Ты отца не знаешь. Когда он режет курицу, так от нее не столько крику, сколько от него самого. Не может он этого делать. Свинью всегда бережет к рождеству, а она в сентябре сдохнет от какой-нибудь болезни, и есть нельзя. Зато дядя Джон захочет свинины, так наестся до отвала, можете не сомневаться.
Они поднялись на гребень холма и увидели внизу ферму Джоудов. И Том Джоуд остановился.
– Тут что-то не то, – сказал он. – Посмотри-ка на дом. Неладно дело. И не видать никого.
Они стояли, глядя вниз, на небольшую кучку строений.
Глава пятая
Хозяева земли приезжали на свою землю, но чаще всего они присылали вместо себя посредников. Посредники являлись в закрытых машинах, они перетирали пальцами щепотки сухой земли, а иногда загоняли в почву земляной бур и брали пробу. Сидя в спаленных солнцем палисадниках, арендаторы тревожно следили за машинами, снующими по полям. А потом посредник въезжал во двор фермы и, не выходя из автомобиля, заводил разговор через окно кабины. Первые несколько минут арендаторы стояли рядом с машиной, потом присаживались на корточки и, подобрав с земли прутик, выводили им узоры в пыли.
В открытые двери выглядывали женщины, а из-за их спин – дети. Светлоголовые дети стояли, широко открыв глаза, потирая одну босую ногу о другую, шевеля пальцами. Женщины и дети присматривались к мужчинам, которые разговаривали с посредниками. Они стояли молча.
Хозяева и их агенты бывали разные; некоторые говорили мягко, потому что им было тяжело делать то, что они делали; другие сердились, потому что им было тяжело проявлять жестокость; третьи держались холодно, потому что они давно уже поняли: хозяин должен держаться холодно, иначе ты не настоящий хозяин. И все они подчинялись силе, превосходящей силу каждого из них в отдельности. Некоторые ненавидели математику, которая заставляла их прийти сюда, другие боялись ее; а были и такие, кто преклонялся перед этой математикой, потому что, положась на нее, можно было не думать, можно было заглушить в себе всякое чувство. Если землей владел банк или трест, посредник говорил: банку, тресту нужно то-то и то-то; банк, трест настаивает, требует… – словно банк или трест были какие-то чудовища, наделенные способностью мыслить и чувствовать, чудовища, поймавшие их в свою ловушку. Они, агенты, не отвечали за действия банков и трестов, – они были всего лишь люди, рабы, а банк – он и машина, он и повелитель. Кое-кто из агентов даже гордился тем, что они в рабстве у таких холодных и могучих повелителей. Агенты сидели в машинах и разъясняли людям: вы же знаете, земля истощена. Сколько лет вы здесь копаетесь, и не запомнишь.
Арендаторы, присевшие на корточки, кивали головой, думали, выводили узоры в пыли, – да, знаем, да… Если б только поля не заносило пылью, если б только почва не выветривалась, тогда еще можно было бы терпеть.
Агенты гнули свое: вы же знаете, земля истощается год от года. Вы же знаете, что делает с ней хлопок, – губит ее, высасывает из нее все соки.
Арендаторы кивали головой: они знают, они всё знают. Если бы применять севооборот, тогда земля снова напиталась бы соками.
Да, но теперь уж поздно. И агенты разъясняли махинации и расчеты чудовища, которое было сильнее их самих. Арендатор может продержаться на земле, даже если ему хватает только на прокорм и на уплату налогов.
Да, правильно. Но если выпадет неурожайный год, он должен будет взять ссуду в банке.
А банку или тресту нужно другое, ведь они дышат не воздухом, они едят не мясо. Они дышат прибылью; они едят проценты с капитала. Если им не дать этого, они умрут, так же как умрем мы с вами, если нас лишат воздуха, лишат пищи. Грустно, но что поделаешь. Поделать ничего нельзя.
Люди, присевшие на корточки, поднимали глаза, силясь понять, в чем тут дело. Дайте нам время. Может, следующий год будет урожайный. Разве сейчас угадаешь, какой родится хлопок? А войны? Разве сейчас угадаешь, какие будут цены на хлопок? Ведь из него делают взрывчатые вещества. И обмундирование. Будут войны – и цены на хлопок подскочат. Может, в следующем же году. Они вопросительно поглядывали на своих собеседников.
На это нельзя рассчитывать. Банк – чудовище – должен получать прибыль все время.
1 2 3 4 5 6 7 8 9