Ее рассмешило мое недоумение. — Цех существует, — сказала она. — Цех — это мы с вами. Недостающие помещения мы сами пристроим, печи возведем, а оборудование привезем. Через месяц займемся исследованием металлургического процесса, а пока будем набрасывать на бумаге эскизы новых комнат и копать котлованы для них и печей.В этот первый день мы всей бригадой взялись за ломы и лопаты. Я валил невысокие столетние лиственницы вокруг цеха, рядом со мной трудился сильный, как медведь, металлург Иван Боряев, нам помогал механик-конструктор Федор Витенз. Около стены здания возвышался столб электрической линии, он должен был попасть в центр пристраиваемой комнаты.— Комната эта моя! Будущая пирометрическая и потенциометрическая, — сказал я, очерчивая четырехугольник вокруг столба. — Хочу комнату со столбом, на нем я устрою вешалку.Боряев ухмыльнулся.— Цех не строится, а размножается почкованием. Для моей плавильной печи мы отпочкуем помещение с другой стороны, а электролизную разместим вот здесь.— А какие глаза у нашей начальницы! — сказал Витенз, вздохнув и опершись на лопату. — Удивительные глаза. И вообще она хорошенькая.— Глаза невредные, — подтвердил Боряев. — Большие, как фары, и так же светятся. Ночью сверкнет такими глазищами — отшатнешься!..— И, кажется, она смотрела больше всего на вас,-продолжал Витенз, улыбаясь мне.-Чем-то вы ее по-особенному привлекали.— А ведь правда! — сказал Боряев, пораженный. — Она часто поворачивалась в твою сторону. Как это я сразу не сообразил!Он нахмурился. Он не любил, когда кому-либо оказывалось предпочтение даже в том, чего он и не думал добиваться. Его устраивало только первое место, вообще первое место, все равно, чем ни придется заниматься, но непременно — впереди других. Мы как-то прогуливались по зоне и увидали, что группа заключенных с усилием перетаскивает бревна. Боряев мигом растолкал их, один наворочал больше пятерых, высмеял работяг и, довольный, пошел дальше. Они тоже были довольны неожиданной помощью.— Бросьте! — сказал я с досадой. — Вам померещилось. А если и смотрела по-особенному, так потому, что я хуже вас обмундирован. У меня украли в бараке хорошие брюки.Я вскоре отошел от них на другое место. Я боялся, что они снова заговорят об Ольге Николаевне. Куда бы я ни поворачивался, я видел ее глаза, огромные, нестерпимо блестящие, не светившие, но сжигавшие — все во мне волновалось от их сияния. Говорить об этом было немыслимо.Вскоре я уже развешивал свои вещи на столбе, торчавшем посреди комнаты. Комната была великолепная — узенькая, низенькая, с покатым потолком, в два окна, на одну дверь. Тимофей Кольцов прозвал ее гробиком, Иван Боряев — логовом, а дядя Костя, забредший зачем-то в нашу зону — он был бесконвойным, — сказал с уважением:— Правильная ховирка! Скамейку пошире да столик повыше — и в лагерь можно не заявляться.Столик вскоре привезли, скамейки мы сколачивали сами. Не хватало лишь батареи центрального отопления, но вскоре появилась и она. И тут обнаружилось, что батарея поставлена впустую. На базе нашему цеху не выдали котла Ольга Николаевна осмотрительно запаслась предписанием начальника комбината, но в Техснабе посмеялись и над ней, и над предписанием.— У нас остался один котелок нужной вам небольшой производительности, — разъяснили ей — А на этот один котелок выдано четыре разрешения. Все разрешения подписывал начальник комбината.Возмущенная, она побежала в управление. Но Завенягин в это время был в Дудинке, где заканчивалась навигация, а его заместители отказались вмешиваться в такое щекотливое дело. Ольга Николаевна упала духом Она вызвала нас в свой крохотный кабинетик и объяснила, что с мечтой о центральном отоплении приходится распроститься. Это означало, что в наступающую зиму без интенсивного подогрева мы не сможем пустить электролиз и половина намеченных исследовательских тем останутся нереализованными.— Будем выкладывать голландки, — с грустью сказала наша начальница. — От холода не умрем. Чего-чего, а угля в Норильске хватает.— Подождем класть печи,-сказал Боряев. — Разрешение начальника комбината у вас есть? Так в чем дело? Поедем на базу, отыщем этот котелок и, никому не докладываясь, уведем. Там охраняются одни склады, а он, конечно, лежит на земле в стороне от складовОльга Николаевна любила рискованные предприятия.— Вы, стало быть, предлагаете украсть котел?— Увести! — поправил Боряев.-У нас такие операции называются — уводить.— Правильно, уводить! — подтвердил я. — У меня недавно стащили брюки и посуду и объяснили, что не украли, а увели. Согласитесь, это звучит благопристойней.Словечко «уводить» совсем утешило Ольгу Николаевну, оно и вправду звучало почти пристойно. Ольга Николаевна хохотала, когда мы стали развивать план «увода» котла. Мы лезли из кожи вон, разрабатывая операцию вторжения на базу Техснаба, каждому хотелось перещеголять всех в разумной отчаянности предложений. Первым, как обычно, оказался Боряев.Дня через два, под вечер, к цеху подкатила грузовая машина и мы всей бригадой полезли в кузов. Стрелочек, как самое важное лицо, поместился в кабине. Он не мог отпустить нас без охраны в далекую отлучку, его присутствие к тому же придавало делу облик законности Когда шофер собирался дать газ, из цеха, одеваясь на ходу, выбежала Ольга Николаевна.— Я с вами! — закричала она.Стрелок, открыв дверцу, готовился уступить свое место в кабине, но она подбежала к кузову и протянула нам руки. Мы с Боряевым кинулись к борту и с такой силой рварули ее вверх, что она взлетела, как мяч. Боряев был сильнее меня, но в тот момент я пересилил: Ольга Николаевна, перелетев через борт, упала в мою сторону. С секунду я придерживал ее, покачнувшись на другой бок, потом мы выпрямились, и она подбежала к кабине.— Поехали! — крикнула она, постучав по кабине. Машина помчалась по Заводской, главной улице города. Еще недавно я два раза в день шагал по этой улице, проваливаясь в грязь, сгибаясь под дождем. Сейчас я ехал по ней как барин, в кузове грузовика, мог с жалостью и пренебрежением взирать на колонны пеших заключенных — так изменилось мое положение. Мне было не до этих горделивых дум. Ольга Николаевна стояла рядом, ее плечо касалось моей груди, от нее шел запах дорогих духов. Я задыхался, трепетал каждой клеточкой, голова моя кружилась. При толчках нас бросало в стороны, я ухватывал ее, чтоб она не упала, она еще сильней упиралась в меня плечом. Потом она быстро взглянула на меня и отстранилась.Машина влетела на базу Техснаба, пронеслась мимо складов и остановилась на площадке, где лежали котлы, трансформаторы и другое крупное оборудование. Мы попрыгали из кузова. Соскочив, я обернулся к машине. Ольга Николаевна, видимо, решила на этот раз обойтись без помощи. Она прыгнула, как и все мы, с борта на землю, и я ее подхватил в воздухе. Я прижал ее к груди, жадно вдохнул запах ее волос и духов. Растерянная, она в первый момент даже не пошевельнулась. Это продолжалось всего несколько секунд, потом она с силой толкнула меня.— Сейчас же пустите! — приказала она шепотом. Я поставил ее на землю, она проворно отбежала. Никто не видел, что произошло, наш котел, лежавший в стороне от другого оборудования, интересовал больше, чем то, как энергичная начальница выбирается из машины. Боряев подвел под котел крепкие канаты, мы опустили борта грузовика и укрепили сходни из трех досок. Боряев командовал: «Раз-два, взяли!» — а мы тащили. Рассерженный, что дело продвигается медленно, он сам нажал на котел плечом. Я тянул с усердием, но Боряев вдруг крикнул мне:— Да что с тобой? Гляди, куда тянешь! Толку от тебя как от козла молока — только мешаешь.Я постарался больше не давать повода для придирок. Минут через десять котелок разместился в кузове, и мы опять полезли наверх. Грузовик лихо вылетел на улицу. «Увод» котла состоялся при ясном свете лампочек, развешанных на всей территории базы, в присутствии работников Техснаба, равнодушно взиравших на наше занятие. Никому и в голову не приходило, что на их глазах происходит дерзкое ограбление.Ольга Николаевна счастливо хохотала, она любила смеяться. Она выражала смехом не только удовольствие от шутки или забавной ситуации, но и глубинные чувства — радость, наслаждение жизнью, умиление, признательность, смех ее можно было слушать как музыку, так он был звонок и непроизволен. Она стояла в другом конце машины, мне ее не было видно из-за котла. Но я хорошо слышал ее голос. Я знал по смеху, что у нее пылают щеки, сияют глаза. У меня тоже пылали щеки, к тому же у меня путались мысли. Я закрывал глаза, чтобы снова пережить, что произошло… Это было единственное реальное. Все остальное — толчки машины, голоса товарищей и даже этот котел — было в ином мире.Витенз тронул меня за плечо.— Вам плохо? Вы очень бледны. Вы не надорвались, когда возились с котлом? Я сказал поспешно:— Мне хорошо! Мне никогда еще не было так хорошо, Федор Исаакович!Он посмотрел на меня с изумлением, но ничего не сказал.
Ей не понравилось мое дерзкое поведение. Для заключенного я держал себя слишком вольно. Уже на другой день она еле кивнула на мой поклон. Она прошла мимо замкнутая, надменная и, остановившись около шахтной печи, где шла плавка, заговорила с Боряевым. Я повернулся, хотел уйти в свою комнату, хотя у меня были дела на только что пущенной плавильной печурке, похожей на маленькую ваграночку. Я ненавидел Боряева.Он позвал меня.— Ольга Николаевна считает, что я выпускаю расплав слишком рано. Ну-ка замерь температуру в печи.Он поднял вверх стеклышко глазка. Я навел оптический пирометр на светящееся отверстие. Ольга Николаевна воскликнула:— Тысяча сто градусов, Боряев, точно, как я говорила! А нужно тысячу двести или даже больше. У вас печь идет холодно.И тут Боряев поиздевался надо мной. Он знал, что я орудую пирометром так же искусно, как сам он — металлургическим ломиком, Витенз — рейсфедером, а химик Алексеевский реактивами и растворами. Он превратил мою умелость в предмет насмешки.— Будет исполнено, — пообещал он. — Нужно лишь поточнее определять температуру, а поддерживать ее на заданном уровне я всегда сумею. Между прочим, Сергей способен и не глядя на жар, а просто взирая на стену, показать на приборе любую желанную температуру.Ольга Николаевна не поверила. Я держал в руке оптическую трубку, а измерительный прибор стоял в стороне, это была старая конструкция, выпуск которой я сам налаживал в Ленинграде перед арестом, — первые наши отечественные оптические пирометры.— Дайте тысячу двести шестьдесят градусов, — приказала она.Они с Боряевым склонились над прибором. Я навел телескоп на темную стену, покрутил реостат и, когда лампочка, горевшая в оптической трубке, достигла нужной яркости, сказал:— Готово, измеряйте! Тысяча двести шестьдесят пять градусов! Ольга Николаевна с изумлением глядела на Боряева, тот торжествовал. Я еще не понимал, отчего он радуется. Но когда он заговорил, я понял суть его торжества.— Вот и работайте с таким ловкачом, — сказал он. — Он назовет вам любую цифру, а потребуйте проверки, тут же повторит ее. У меня нет уверенности, что температуры точно те, которые он называет.— Договоритесь между собой, как измерять, — сказала она сухо. — Но держите строго предписанный режим.Она тут же ушла, а я с горечью сказал Боряеву.— Скотина ты, Иван! Разве я когда-нибудь называл неверные цифры?— Дурак! — ответил он снисходительно. — Чего яришься? Я же не ругал, а хвалил твое умение. Скажи лучше спасибо за похвалу.Я убрался от него подальше. В электролизной Тимофей Кольцов показывал двум ученицам, Фене и Оле, как налаживать на ванне циркуляцию раствора. Шел электролиз никеля. Первую пластиночку норильского никеля всего несколько дней назад получил старый электрохимик Семенов на сконструированной им настольной ванночке. Милый Николай Антонович безмерно гордился своим достижением, он признался мне, что этот тонкий листочек размером с папиросный коробок — самый большой успех всей его электрохимической жизни И хоть он уже стар и не надеется на скорое освобождение, он теперь видит, что жизнь свою — хоть и за колючей проволокой — прожил недаром.Первый норильский никель Ольга Николаевна отнесла Завенягину, а в ОМЦ смонтировали электролизные ванны, почти не уступавшие по размерам ваннам бытовым — на них планировали получить уже не крохотные листочки, а настоящие пластины никеля. Семенов определил в свои помощники моего друга Тимофея Кольцова, сам сидел у химиков, а Тимофей надзирал ванны. Я присел неподалеку от Кольцова. Работу свою я уже выполнил и не хотел идти к себе.Погода в этом странном краю была изменчива. Широты — солидные, почти семьдесят градусов, Полярный круг терялся где-то на юге, но все остальное было несолидным — так, по крайней мере, казалось до первых морозов. В августе нас томили ледяные дожди, когда они переставали, прорывалось яркое солнце. Первого сентября выпал большой снег, третьего возвратилось тепло и установилась солнечная осень. В середине месяца с океана наползли тучи, снова полили дожди и посыпался снег, на этот раз мы думали — кончено, зима! Вот уже неделю от зимы не осталось и следа. Холодеющее солнце заливало подсушенную, подмораживаемую по ночам землю. Горы приблизились — омытые, выскобленные, сумрачные и надрывные, как покаяние с горя.Я осмотрелся, нет ли поблизости конвоира, и торопливо нырнул в кусты за уборной. Пройдя метров сто по бережку Угольного ручья, я развалился на холмике. Это был тот самый ручей, что омывал нашу жилую зону, наше сбродное первое отделение. Он доносил сюда все наши отбросы — не вода, раствор нечистот пенился в зоне на его камнях. Он и пахнул там, у бараков, чем-то нечистым, этот наш лагерный ручей, от него поднимались сладковатые ароматы гнилья. Но то было в трех километрах отсюда, на склоне горы, опутанной колючей проволокой. Здесь, на воле, на плоской долинке, щетинившейся низкорослым леском, он казался снова чистым, дышал водою, а не выгребными ямами.Холмик был усеян кустиками голубики и брусники. Сперва я поворачивался с боку на бок, объедая окрестности, потом стал переваливаться подальше, а вскоре мне надоела и синяя голубика и красная брусника. Я улегся на спину, заложив под голову руки. Земля была где-то внизу, я ее не видел. Меня со всех сторон окружило смиренное голубоватое небо, оно было очень низко, словно, как и все в этом краю, стояло над землей, покорно склонив голову. Мне стало до боли жалко, что небо такое униженное, я чуть не всхлипнул от сочувствия. Потом мысль моя унеслась к недавним товарищам Анучину, Липскому, Потапову, Хандомирову, Альшицу. Где они, что с ними? Вкалывают в котловане, собираются каждый час в кружок, чтоб обменяться новостями и слухами — по-местному, «парашами», — и снова рубят ломами неподатливую землю? Что ждет их вечером — штрафной паек за невыполнение норм и новые, горячечные, как бред параноика, «параши», единственное их утешение? Я вспомнил насмешливые слова Журбенды: «Я верю „парашам“ только собственного изготовления». Он умел изготавливать яркие известия, этот Журбенда! Но, боже мой, как жидок стал бы суп, как черен и тверд был бы урезанный кусок хлеба, не сдабривай мы его добрым слухом, надеждой, пусть и вздорной, но поддерживающей душу! Я снова жил с недавними друзьями, горевал их горестями, изнемогал их усталостью. Во мне рождались печально-иронические стихи, закованный в рифмы стон души:Нигде нет осени страстней и краше,Чем эта осень заполярных гор.Нигде так пышно не цветут параши,Как в недрах этих рудоносных нор.Над озером кружатся куропатки,Последний в тундре собирая корм.У бригадира — желчные припадкиИ на доске — невыполненье норм.И, согнутый еще не ставшей стужей,Уныло вспоминая разный хлам,Я жадно жду уже привычный ужинПараш штук шесть и хлеба триста грамм.
Я торопливо записал эти строфы в блокнот и повеселел. Теперь я мог спокойно возвращаться в цех. Я чуть ли не бегом кинулся назад. У наружной двери меня встретил Тимофей. Он в волнении замахал руками.— Где ты пропадал? Я кричал, кричал тебя… В цех приехал Завенягин, он осматривает одно помещение за другим. Через несколько минут дойдут до твоей комнатушки. Торопись прибраться!Я поспешил к себе. В комнате уже было прибрано и пусто. Я раскрыл потенциометр, засунул в муфельную печь платиновую термопару и включил подогрев. Пусть они приходят, я смогу притвориться, что у меня важное занятие. В муфельной печи прокаливались порошки разных никелевых сплавов.Я ждал появления Завенягина с волнением. И не потому, что он был начальником комбината и лагеря, почти бесконтрольным владыкой надо мной и еще над тридцатью тысячами таких, как я. Во мне не воспитали особого почтения к начальству. Я уважал людей, а не должности, ум, а не положение, душу, а не чин. Но бывали случаи, когда человек сам определял свою должность, умом достигал положения, не разделял души и чина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
Ей не понравилось мое дерзкое поведение. Для заключенного я держал себя слишком вольно. Уже на другой день она еле кивнула на мой поклон. Она прошла мимо замкнутая, надменная и, остановившись около шахтной печи, где шла плавка, заговорила с Боряевым. Я повернулся, хотел уйти в свою комнату, хотя у меня были дела на только что пущенной плавильной печурке, похожей на маленькую ваграночку. Я ненавидел Боряева.Он позвал меня.— Ольга Николаевна считает, что я выпускаю расплав слишком рано. Ну-ка замерь температуру в печи.Он поднял вверх стеклышко глазка. Я навел оптический пирометр на светящееся отверстие. Ольга Николаевна воскликнула:— Тысяча сто градусов, Боряев, точно, как я говорила! А нужно тысячу двести или даже больше. У вас печь идет холодно.И тут Боряев поиздевался надо мной. Он знал, что я орудую пирометром так же искусно, как сам он — металлургическим ломиком, Витенз — рейсфедером, а химик Алексеевский реактивами и растворами. Он превратил мою умелость в предмет насмешки.— Будет исполнено, — пообещал он. — Нужно лишь поточнее определять температуру, а поддерживать ее на заданном уровне я всегда сумею. Между прочим, Сергей способен и не глядя на жар, а просто взирая на стену, показать на приборе любую желанную температуру.Ольга Николаевна не поверила. Я держал в руке оптическую трубку, а измерительный прибор стоял в стороне, это была старая конструкция, выпуск которой я сам налаживал в Ленинграде перед арестом, — первые наши отечественные оптические пирометры.— Дайте тысячу двести шестьдесят градусов, — приказала она.Они с Боряевым склонились над прибором. Я навел телескоп на темную стену, покрутил реостат и, когда лампочка, горевшая в оптической трубке, достигла нужной яркости, сказал:— Готово, измеряйте! Тысяча двести шестьдесят пять градусов! Ольга Николаевна с изумлением глядела на Боряева, тот торжествовал. Я еще не понимал, отчего он радуется. Но когда он заговорил, я понял суть его торжества.— Вот и работайте с таким ловкачом, — сказал он. — Он назовет вам любую цифру, а потребуйте проверки, тут же повторит ее. У меня нет уверенности, что температуры точно те, которые он называет.— Договоритесь между собой, как измерять, — сказала она сухо. — Но держите строго предписанный режим.Она тут же ушла, а я с горечью сказал Боряеву.— Скотина ты, Иван! Разве я когда-нибудь называл неверные цифры?— Дурак! — ответил он снисходительно. — Чего яришься? Я же не ругал, а хвалил твое умение. Скажи лучше спасибо за похвалу.Я убрался от него подальше. В электролизной Тимофей Кольцов показывал двум ученицам, Фене и Оле, как налаживать на ванне циркуляцию раствора. Шел электролиз никеля. Первую пластиночку норильского никеля всего несколько дней назад получил старый электрохимик Семенов на сконструированной им настольной ванночке. Милый Николай Антонович безмерно гордился своим достижением, он признался мне, что этот тонкий листочек размером с папиросный коробок — самый большой успех всей его электрохимической жизни И хоть он уже стар и не надеется на скорое освобождение, он теперь видит, что жизнь свою — хоть и за колючей проволокой — прожил недаром.Первый норильский никель Ольга Николаевна отнесла Завенягину, а в ОМЦ смонтировали электролизные ванны, почти не уступавшие по размерам ваннам бытовым — на них планировали получить уже не крохотные листочки, а настоящие пластины никеля. Семенов определил в свои помощники моего друга Тимофея Кольцова, сам сидел у химиков, а Тимофей надзирал ванны. Я присел неподалеку от Кольцова. Работу свою я уже выполнил и не хотел идти к себе.Погода в этом странном краю была изменчива. Широты — солидные, почти семьдесят градусов, Полярный круг терялся где-то на юге, но все остальное было несолидным — так, по крайней мере, казалось до первых морозов. В августе нас томили ледяные дожди, когда они переставали, прорывалось яркое солнце. Первого сентября выпал большой снег, третьего возвратилось тепло и установилась солнечная осень. В середине месяца с океана наползли тучи, снова полили дожди и посыпался снег, на этот раз мы думали — кончено, зима! Вот уже неделю от зимы не осталось и следа. Холодеющее солнце заливало подсушенную, подмораживаемую по ночам землю. Горы приблизились — омытые, выскобленные, сумрачные и надрывные, как покаяние с горя.Я осмотрелся, нет ли поблизости конвоира, и торопливо нырнул в кусты за уборной. Пройдя метров сто по бережку Угольного ручья, я развалился на холмике. Это был тот самый ручей, что омывал нашу жилую зону, наше сбродное первое отделение. Он доносил сюда все наши отбросы — не вода, раствор нечистот пенился в зоне на его камнях. Он и пахнул там, у бараков, чем-то нечистым, этот наш лагерный ручей, от него поднимались сладковатые ароматы гнилья. Но то было в трех километрах отсюда, на склоне горы, опутанной колючей проволокой. Здесь, на воле, на плоской долинке, щетинившейся низкорослым леском, он казался снова чистым, дышал водою, а не выгребными ямами.Холмик был усеян кустиками голубики и брусники. Сперва я поворачивался с боку на бок, объедая окрестности, потом стал переваливаться подальше, а вскоре мне надоела и синяя голубика и красная брусника. Я улегся на спину, заложив под голову руки. Земля была где-то внизу, я ее не видел. Меня со всех сторон окружило смиренное голубоватое небо, оно было очень низко, словно, как и все в этом краю, стояло над землей, покорно склонив голову. Мне стало до боли жалко, что небо такое униженное, я чуть не всхлипнул от сочувствия. Потом мысль моя унеслась к недавним товарищам Анучину, Липскому, Потапову, Хандомирову, Альшицу. Где они, что с ними? Вкалывают в котловане, собираются каждый час в кружок, чтоб обменяться новостями и слухами — по-местному, «парашами», — и снова рубят ломами неподатливую землю? Что ждет их вечером — штрафной паек за невыполнение норм и новые, горячечные, как бред параноика, «параши», единственное их утешение? Я вспомнил насмешливые слова Журбенды: «Я верю „парашам“ только собственного изготовления». Он умел изготавливать яркие известия, этот Журбенда! Но, боже мой, как жидок стал бы суп, как черен и тверд был бы урезанный кусок хлеба, не сдабривай мы его добрым слухом, надеждой, пусть и вздорной, но поддерживающей душу! Я снова жил с недавними друзьями, горевал их горестями, изнемогал их усталостью. Во мне рождались печально-иронические стихи, закованный в рифмы стон души:Нигде нет осени страстней и краше,Чем эта осень заполярных гор.Нигде так пышно не цветут параши,Как в недрах этих рудоносных нор.Над озером кружатся куропатки,Последний в тундре собирая корм.У бригадира — желчные припадкиИ на доске — невыполненье норм.И, согнутый еще не ставшей стужей,Уныло вспоминая разный хлам,Я жадно жду уже привычный ужинПараш штук шесть и хлеба триста грамм.
Я торопливо записал эти строфы в блокнот и повеселел. Теперь я мог спокойно возвращаться в цех. Я чуть ли не бегом кинулся назад. У наружной двери меня встретил Тимофей. Он в волнении замахал руками.— Где ты пропадал? Я кричал, кричал тебя… В цех приехал Завенягин, он осматривает одно помещение за другим. Через несколько минут дойдут до твоей комнатушки. Торопись прибраться!Я поспешил к себе. В комнате уже было прибрано и пусто. Я раскрыл потенциометр, засунул в муфельную печь платиновую термопару и включил подогрев. Пусть они приходят, я смогу притвориться, что у меня важное занятие. В муфельной печи прокаливались порошки разных никелевых сплавов.Я ждал появления Завенягина с волнением. И не потому, что он был начальником комбината и лагеря, почти бесконтрольным владыкой надо мной и еще над тридцатью тысячами таких, как я. Во мне не воспитали особого почтения к начальству. Я уважал людей, а не должности, ум, а не положение, душу, а не чин. Но бывали случаи, когда человек сам определял свою должность, умом достигал положения, не разделял души и чина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36