И он почти не чувствовал неловкости, и уж совсем не собирался сдерживать себя ни в чем.
И только смутное ощущение тревоги мешало, мешало, как внезапно натягивающийся поводок, отдаться веселью и праздности до конца.
Брусилов смотрел на Светку и завидовал ее умению ни о чем не думать. А Светка сидела в кресле, еще расслабленная, но уже готовая вскочить в любую минуту и окунуться в горячую стихию танца. Глаза у нее были шалые, на щеках румянец, купальный халат не одет, а накинут на плечи, а кроме него на Светке были только золотые трусики, застегнутые кнопками на бедрах, да широкая, тоже золотая, шелковая лента, завязанная бантом поперек груди. Ясно было, что лента непременно упадет, даже если Светка не станет прилагать к тому специальных усилий. С трусиками тоже расстаться было несложно.
– А Любомир обещал просто танец, – с улыбкой шепнул Брусилов Черному.
Легкий на помине Любомир ввалился в гостиную, зацепив ковер и растянувшись у дверей. Его полили шампанским.
– Можно начинать! – крикнул появившийся Валерка, на ходу застегивая брюки. – Маэстро, музыку!
Артур оторвался от Анюты, подошел к вертаку и опустил на диск серебряный шар с иголкой. Светка взлетела на стол. Середина его была уже предусмотрительно освобождена от посуды, и прекрасные тренированные ножки замелькали среди бутылок в продуманной, точной последовательности движений.
Брусилов вдруг почувствовал, что ему совсем неинтересно смотреть на все это, что он совсем не ждет, когда же соскользнет лента со Светкиных грудей. Не такой это был вечер. Он вышел из гостиной и снова отправился на балкон.
По дороге вдруг захотелось подставить лоб под холодный кран, но ванная была заперта. Она уже около часа была заперта. Должно быть, это Женька пошел блевать, да так и задрых где-нибудь на полу под раковиной. Женька был большой любитель заснуть с перепою в самом неподходящем месте. Брусилов помнил, как однажды они ехали в Ереван дальним поездом и Женька, надравшись, отключился в вагонном сортире. Дело было ночью. Пришлось растолкать проводника, грузного пожилого армянина, тоже не очень трезвого, и брать у него ключ от клозета.
Из гостиной послышалось дружное, перекрывшее музыку сладострастное «Ах!»
«Лента упала, – равнодушно подумал Брусилов. – А может, и все сразу».
Дверь на балкон была открыта, и за ней открывалась чернота ночи. Чернота была абсолютной. Как ничто. Дверь из залитой светом кухни в эту тьму представилась дверью в никуда, в другой мир, в пятое измерение. И Брусилова охватил настоящий мистический ужас. Он машинально налил себе рюмку коньяку (коньяк стоял на кухонном столе), выпил и лишь тогда шагнул на балкон. На балконе было все так же прохладно и сыро. Внизу в бледном свете фонарей блестели мокрые листья на тополях, вдали стали различимы слабые огоньки, а небо было угрюмо серым, синевато – серым, тяжелым, темным, но не черным, как пустота межзвездного пространства. И все-таки образ этой жуткой черноты все стоял и стоял перед глазами Брусилова. Ему казалось почему – то, что завтра ребята уйдут именно в такую черноту, в черноту, из которой не возвращаются.
«Вот дьявол, – подумал он. – И что это мне лезут в голову такие мысли?»
На балкон вышел Черный.
– Ты чего, Витька?
– Ничего. Дышу.
– Правильно, – сказал Рюша, – здесь лучше.
Из гостиной слышался визг.
– Светка все танцует? – поинтересовался Брусилов.
– Нет, уже закончила. Теперь ее Артур шампанским поливает.
– Зачем? Она же липкая будет.
– А может, Эдику нравятся липкие женщины, пахнущие шампанским.
– Она сегодня с Эдиком? – удивился Брусилов.
И тут они увидели с балкона, как в коридор высыпала целая ватага. Светка была голая, ее вели под душ. Похоже было, что Эдик не любит липких женщин, пахнущих шампанским.
Чтобы прорваться к душу, пришлось сломать щеколду и растолкать уснувшего на краешке ванны Женьку. Женька отлепил щеку от умывальника и, постепенно соображая, где он и что с ним, побрел, качаясь, по коридору. Женьке было скверно. Он вышел на балкон и, ежась от холода, присел на перевернутую мокрую корзину. Брусилов и Черный молча смотрели на него. Потом Черный протянул Женьке сигарету, и Женька, сломав две спички, от третьей закурил.
– Какой паскудный мир! – объявил он.
И повторил проникновенно:
Какой паскудный мир!
Даже когда зацветают вишни,
Даже тогда…
– Не изгиляйся над поэзией, сволочь, – сказал Брусилов.
– Но мир, действительно, очень грязная штука, – настаивал Женька. – Грязная и лживая. Вот мы гуляем, пьем, обжираемся… (тут он сорвался на матюги), а когда подохнем… – он внезапно сделал паузу, поднялся, держась за край балкона, и стал вещать все громче и громче. – А когда подохнем, они станут говорить, что это были лучшие люди человечества, славные сыны своей эпохи. Они же памятник нам поставят! А за что? За то, что со скуки и перепоя мы ушли подыхать к черту на рога? За это?!
– Что ты мелешь?! – взорвался Черный. – Мы же вернемся. Понимаешь, ты, скотина, мы для того и идем, чтобы вернуться! Мы не можем не вернуться!
– Да нет, мы подохнем, – устало и как – то слишком равнодушно сказал Женька и снова сел на корзину.
Брусилову стало страшно.
«Что это? – подумал он. – Совпадение? Или мы так давно знаем друг друга, что научились читать мысли?»
Большая холодная капля упала ему на нос. Он встряхнулся и сказал:
– Черный, где у тебя кофе? Я заварю.
А пока Брусилов возился с двумя большими кофейниками на плите, круглая жестянка из – под индийского чая, в которой у Черного хранился кофе, стояла на столе, на самом краю стола, и крышку Брусилов закрыл неплотно. Поэтому, когда в кухне появился Валерка, беспорядочно махавший руками, – то ли, чтобы удержать равновесие, то ли от избытка чувств, – банка как – то сама собой сверзилась на пол, точнее, никто не успел заметить, как это произошло. А Валерка, нисколько не смутившись, сел на пол среди рассыпанного кофе, взял пальцами щепотку и, швырнув ее в рот, принялся молча вдумчиво жевать. Черный сидел на столе и смотрел на Валерку очень внимательно. Женька, скрючившись у балконного порожка, окидывал всех и все рассеянным и грустным взором. А Брусилов только оглянулся раз, коротко выругался и снова углубился в процесс заваривания.
– Мне необходимо протрезветь! – заявил Валерка и сплюнул на пол кофейную гущу. – Как там у Хэма: Фредерик Генри жевал кофейные зерна, чтобы прочухаться перед встречей с Кэтрин.
– Эрнест Хемингуэй в переводе Валерия Гридина, – прокомментировал Женька.
– А Виктор Банев у Стругацких, – не оборачиваясь, сказал Брусилов, – чтобы протрезветь, жевал чай. Хочешь чаю, Валерка?
– Хочу.
– Чаю не дам, – мрачно откликнулся Черный.
В наступившей тишине запели кофейники. Сначала один и сразу за ним второй. Валерка взял еще щепотку кофе, пожевал и снова плюнул на пол.
– Изобилие, – изрек Черный, – делает человека свиньей.
– Это ты про кофе? – спросил Брусилов.
– Скорее, про водку. Человек не знает, сколько ему надо водки. И вообще не знает, чего и сколько ему надо. Поэтому изобилие делает человека свиньей.
– Человека нельзя сделать свиньей, – возразил Женька. – Человек – свинья по определению.
– Изыди отсюда, Евтушенский, – заворчал в ответ Валерка, – изыди, стихотворец хренов.
Это была ошибка. Женьке нельзя было напоминать, что он Евтушенский и, стало быть, стихотворец. Он тут же начинал читать свои вирши, особенно, если был пьян. А «Евтушенский» – это была Женькина кличка и одновременно поэтический псевдоним, который он сам себе придумал. Да и трудно было придумать иначе. Его настоящая фамилия была Вознесенко. Немыслимая фамилия, ошибка паспортистки, допущенная где-то в маленьком украинском городке на заре советской власти при выдаче документа Женькиному дедушке, разумеется, Вознесенскому. Получился Евгений Вознесенко. И внука назвали так же. Ну как еще он мог подписывать теперь свои стихи? Конечно, «Андрей Евтушенский».
Женька поднялся, откинул со лба мокрую прядь волос и зловеще продекламировал:
Я – поэт уходящего
Полудохлого мира.
Я – проклятье ходячее!
Я – ходячая мина!
– Чучело ты ходячее, – отозвался Черный.
– Чучело… – задумчиво произнес Женька. – Чу – че – ло. Чучело отлично рифмуется с фамилией поэта Тютчева:
В прошлом маячит
Черное чучело.
Вижу иначе
Федора Тютчева.
– Абракадабра, – буркнул Валерка.
Женька его не слышал. Женька увлекся.
– Богатое слово – чучело, – говорил он.
Ты меня замучила,
Ты страшна, как чучело…
«Ну вот, – подумал Брусилов, – теперь на всю ночь вариации на тему „Чучело“… Человек – свинья… Ну, Женька – то треплется, конечно. Как всегда. А Черный? Этот говорил серьезно. Изобилие делает человека свиньей… Да нет, неправда. Не прав он. А где доказательства? Доказательств нету. На Западе основная проблема сегодня – проблема бездуховности. Ведь это ж факт? Факт. Потому что они зажрались. А у нас? В общем, тоже не особо богатая духовная жизнь. Но у нас еще слишком многого не хватает. Из жратвы. Так что о духовности думать некогда. Не до грибов. А вообще – то, мы больше всех в мире думаем и больше всех читаем. Неужели лишь потому, что жрать нечего? А потом, когда всего будет в достатке? Медленное превращение в свиней? Да нет, чепуха это. Че-пу-ха. Знаю, что чепуха, а объяснить не могу. Почему же я так уверен, что Черный не прав?»
Кофейник вдруг яростно сплюнул на плиту, и Брусилов выключил обе конфорки сразу.
В кухню вошла Катя с подносом. Катя была в джинсах и в шлепанцах. Больше на Кате ничего не было. А на подносе были стаканчики с янтарно-желтой жидкостью, облепленные по кромке сахаром, и на каждом красовался ломтик апельсина. Соломинки торчали из коктейлей, пронзая апельсиновые ломтики.
– "Вана Таллинн" с шампанским! – объявила Катя.
– Мерси бьен, – сказал Брусилов, принимая стакан.
– Миль грасиас, – поднялся с пола Валерка.
– Обригадо, – все тем же мрачноватым голосом произнес Черный, протягивая руку.
– А это по-какомски? – удивилась Катя.
– Португалиш, – ответил Черный на языке, явно не португальском.
Женька прервал свое поэтическое словоблудие и тоже взял стаканчик. Несколько секунд он напряженно вспоминал слово «спасибо» на каком-нибудь экзотическом языке, но, так ничего и не вспомнив, поблагодарил на простом английском:
– Сэнк ю вери мач.
А потом не удержался и добавил:
– Чучело – не мяч.
Мяч – не апельсин.
Катя! Я – один.
Он поставил свой стаканчик на стол и положил ладони на Катины плечи.
– Катюха, – сказал он, – есть предложение. Или совет. Как хочешь. Ты ходи раздетой до пояса, но с другой стороны.
– С другой стороны – это как? – не поняла Катя.
Потом до нее дошло. Она прыснула и чуть не уронила поднос.
– Интересная мысль, – изрек Вадик, тоже забредший в кухню в этот момент.
– Мысль интересная, – глухо отозвался Черный.
– Мужики, – сказал Вадик, – нужна кастрюля.
– Бери, – Черный указал на полку, и Вадик, забрав кастрюлю, ушел.
Катя села за стол и стала тянуть коктейль из последнего оставшегося стакана. Ее уговаривали сменить наряд по Женькиной рекомендации. Катя не возражала. «Вот только коктейль допью», – говорила она.
Брусилов вдруг заметил, что под столом валяется апельсин, и Катя машинально катает его ногой, как мячик, и ему стало жалко апельсин, словно тот был живой.
Женька возобновил поэтические упражнения. Он читал:
Мы такие: чуть чего –
Враз, без содроганья
Человека в чучело
Превратим с рогами.
Глядя вдоль по коридору, Брусилов заметил, что Светка скрылась в спальне вместе с Эдиком, а Артур ушел в кабинет, неся на руках Анюту. Вечеринка катилась к финишу.
Вошел Вадик с кастрюлей.
– Мужики! Водки кому?
Оказалось, он слил всю оставшуюся водку из бутылок и рюмок в одну кастрюлю.
– Чтобы не пропала, – пояснил Вадик.
Женька никогда еще не видел водку в кастрюлях и, не доверяя Вадику, решил понюхать. Нюхал он зря. Запах спирта ударил в голову, потом докатился тяжелой волной до живота и вернулся наверх омерзительной дрожью. Заметив у себя в руке стакан с коктейлем, Женька содрогнулся еще раз и выплеснул содержимое в Вадикову кастрюлю.
– Свинья, – сказал Вадик. – Так что? Никто не будет? – он был разочарован. – Тогда есть интересная мысль, мужики: сварить в водке картошку.
– Мысль интересная, – процедил Черный сквозь зубы.
Женька декламировал:
Жизнь, ты мне наскучила!
И уже давно.
В огороде чучело,
В погребе вино…
Черному надоели стихи, и он начал тихонько рычать от злости. Вадик чистил в раковине картошку. Женька декламировал:
В огороде чучело,
В доме самогонка.
Крикну спьяну кучеру:
«Пожалей ребенка!»
– Евтушенский, ты зациклился. Бросай эту тему, – сказал Валерка, сметая веником на совок остатки кофе. Банка уже была водворена на место.
Брусилов взглянул на кофе и объявил:
– Господа, кофий стынет. Прикажете подать чашки?
Подали чашки. Все кто не разошелся по кроватям, вновь собрались за столом. Исключение составляла Машуня, уснувшая на диванчике в гостиной, и Любомир, которого не удалось вытащить из – под стола. Этот не спал – этот отбрыкивался и требовал подать ему кофе под стол.
А кофе пили с ликером, коего оказалось необычайно много. После составления коктейлей осталось целых два пузыря «Старого Таллинна», а Вадикова Лариска притащила еще бутылку «Арктики». Поэтому некоторые пили не кофе с ликером, а ликер с кофе. Другие предпочитали разбавлять крепкий напиток апельсиновым соком. Зиночка, например, успевшая сильно набраться и вдруг решившая, что с нее хватит, вообще пила один сок да еще напихала себе полный стакан ледяных кубиков.
Женька взял гитару и затянул жутко тоскливую песню собственного сочинения о бессмертном пророке, который живет с людьми все века и все века открывает им истину, а люди не верят ему, гонят его, а он приходит вновь к каждому новому поколению, а по ночам мечтает умереть, но не умирает, даже когда его расстреливают или сжигают на костре, ведь он бессмертный. Брусилов знал, что концовка у этой песни фарсовая. Пророк там говорит такие слова:
Вот мне встретится бессмертная пророчиха,
И тогда на ваше горе, вашу кровь – чихать!
Буду жить себе, купаясь в удовольствиях,
И навек покинет сердце мое боль сия.
Но до конца Женька в этот раз не добрался, и на Брусилова это произвело прямо – таки давящее впечатление. А Лариска, большая поклонница Женькиного таланта, прильнула щекой к его плечу, и, когда она прикладывалась к чашке, кофе капал Женьке на пиджак. Пиджак у Женьки был белый.
– Брусника, а Брусника, – обратился вдруг к Брусилову Вадик, – слабо выпить стакан неразбавленного ликера одним залпом?
– Мне? Слабо?! Да Господи, хоть ведро!
Брусилов разошелся. Ему теперь было хорошо и казалось, что пить он может бесконечно.
– Ведро не надо. Стакан.
– Наливай! – с купеческой лихостью крикнул Брусилов.
– Ой, смотри, Витька, слипнется, – предостерег Черный.
Женька отложил гитару.
– Не надо, Витек, – сказал он, – не надо, ты пьян.
– Женька, друг, – повернулся к нему Брусилов, – ты меня уважаешь?
Женька промолчал, пытаясь понять, шутит Брусилов или это уже алкогольный бред. А тот продолжал:
– Это замечательный ликер, Женька! Ты только понюхай.
Женька встал и понюхал. Может быть, ликер и был хорош, но от него разило спиртом. И больше ничем. Давеча, когда Женьку передернуло от испарений из Вадиковой кастрюли, желудок его был идеально пуст, теперь же там обреталась чашка кофе. От запаха спирта чашка кофе встрепенулась и, как кабина скоростного лифта, взлетела по Женькиному пищеводу. Женька рванулся к двери. В коридоре раздался плеск.
– Не донес, – угрюмо констатировал Черный.
– Дурак, – сказал Брусилов. – Пить надо меньше. Только не мне, – добавил он и влил в себя стакан ликера. Быстро и беззвучно.
Все, что было потом, Брусилов помнил кусками. Помнил он, например, как в комнате появилась Катя, одетая в соответствии с Женькиным советом. Была на ней джинсовая куртка, застегнутая на все пуговицы, или батник, а может быть, вовсе водолазка. В руках она держала поднос с бананами или ананасами, а может быть, вовсе с какими-то омарами. И над самым ухом кто-то орал: «Браво, Катрин!»
Помнил Брусилов, как из – под стола вынули Любомира, как уложили его поверх неубранной посуды и что-то под Любомиром хрустело.
Очень смутно, но все же вспоминалась вареная картошка, тошнотворно пахнущая водкой. И почему-то – сиротливо лежащий на полу апельсин. Брусилов все порывался поднять его, но, кажется, ему так и не дали этого сделать. Еще Брусилов помнил таксиста, который все нудил: «Да не возьму я его, он мне машину заблюет». И Брусилов еще подумал тогда: «А что, ведь и в самом деле заблюю». Но с этим как будто обошлось.
Всплывала в памяти лесенка возле самого дома, где Брусилов падал раза три, когда друзья решили попробовать, может ли он идти сам.
1 2 3 4 5 6 7
И только смутное ощущение тревоги мешало, мешало, как внезапно натягивающийся поводок, отдаться веселью и праздности до конца.
Брусилов смотрел на Светку и завидовал ее умению ни о чем не думать. А Светка сидела в кресле, еще расслабленная, но уже готовая вскочить в любую минуту и окунуться в горячую стихию танца. Глаза у нее были шалые, на щеках румянец, купальный халат не одет, а накинут на плечи, а кроме него на Светке были только золотые трусики, застегнутые кнопками на бедрах, да широкая, тоже золотая, шелковая лента, завязанная бантом поперек груди. Ясно было, что лента непременно упадет, даже если Светка не станет прилагать к тому специальных усилий. С трусиками тоже расстаться было несложно.
– А Любомир обещал просто танец, – с улыбкой шепнул Брусилов Черному.
Легкий на помине Любомир ввалился в гостиную, зацепив ковер и растянувшись у дверей. Его полили шампанским.
– Можно начинать! – крикнул появившийся Валерка, на ходу застегивая брюки. – Маэстро, музыку!
Артур оторвался от Анюты, подошел к вертаку и опустил на диск серебряный шар с иголкой. Светка взлетела на стол. Середина его была уже предусмотрительно освобождена от посуды, и прекрасные тренированные ножки замелькали среди бутылок в продуманной, точной последовательности движений.
Брусилов вдруг почувствовал, что ему совсем неинтересно смотреть на все это, что он совсем не ждет, когда же соскользнет лента со Светкиных грудей. Не такой это был вечер. Он вышел из гостиной и снова отправился на балкон.
По дороге вдруг захотелось подставить лоб под холодный кран, но ванная была заперта. Она уже около часа была заперта. Должно быть, это Женька пошел блевать, да так и задрых где-нибудь на полу под раковиной. Женька был большой любитель заснуть с перепою в самом неподходящем месте. Брусилов помнил, как однажды они ехали в Ереван дальним поездом и Женька, надравшись, отключился в вагонном сортире. Дело было ночью. Пришлось растолкать проводника, грузного пожилого армянина, тоже не очень трезвого, и брать у него ключ от клозета.
Из гостиной послышалось дружное, перекрывшее музыку сладострастное «Ах!»
«Лента упала, – равнодушно подумал Брусилов. – А может, и все сразу».
Дверь на балкон была открыта, и за ней открывалась чернота ночи. Чернота была абсолютной. Как ничто. Дверь из залитой светом кухни в эту тьму представилась дверью в никуда, в другой мир, в пятое измерение. И Брусилова охватил настоящий мистический ужас. Он машинально налил себе рюмку коньяку (коньяк стоял на кухонном столе), выпил и лишь тогда шагнул на балкон. На балконе было все так же прохладно и сыро. Внизу в бледном свете фонарей блестели мокрые листья на тополях, вдали стали различимы слабые огоньки, а небо было угрюмо серым, синевато – серым, тяжелым, темным, но не черным, как пустота межзвездного пространства. И все-таки образ этой жуткой черноты все стоял и стоял перед глазами Брусилова. Ему казалось почему – то, что завтра ребята уйдут именно в такую черноту, в черноту, из которой не возвращаются.
«Вот дьявол, – подумал он. – И что это мне лезут в голову такие мысли?»
На балкон вышел Черный.
– Ты чего, Витька?
– Ничего. Дышу.
– Правильно, – сказал Рюша, – здесь лучше.
Из гостиной слышался визг.
– Светка все танцует? – поинтересовался Брусилов.
– Нет, уже закончила. Теперь ее Артур шампанским поливает.
– Зачем? Она же липкая будет.
– А может, Эдику нравятся липкие женщины, пахнущие шампанским.
– Она сегодня с Эдиком? – удивился Брусилов.
И тут они увидели с балкона, как в коридор высыпала целая ватага. Светка была голая, ее вели под душ. Похоже было, что Эдик не любит липких женщин, пахнущих шампанским.
Чтобы прорваться к душу, пришлось сломать щеколду и растолкать уснувшего на краешке ванны Женьку. Женька отлепил щеку от умывальника и, постепенно соображая, где он и что с ним, побрел, качаясь, по коридору. Женьке было скверно. Он вышел на балкон и, ежась от холода, присел на перевернутую мокрую корзину. Брусилов и Черный молча смотрели на него. Потом Черный протянул Женьке сигарету, и Женька, сломав две спички, от третьей закурил.
– Какой паскудный мир! – объявил он.
И повторил проникновенно:
Какой паскудный мир!
Даже когда зацветают вишни,
Даже тогда…
– Не изгиляйся над поэзией, сволочь, – сказал Брусилов.
– Но мир, действительно, очень грязная штука, – настаивал Женька. – Грязная и лживая. Вот мы гуляем, пьем, обжираемся… (тут он сорвался на матюги), а когда подохнем… – он внезапно сделал паузу, поднялся, держась за край балкона, и стал вещать все громче и громче. – А когда подохнем, они станут говорить, что это были лучшие люди человечества, славные сыны своей эпохи. Они же памятник нам поставят! А за что? За то, что со скуки и перепоя мы ушли подыхать к черту на рога? За это?!
– Что ты мелешь?! – взорвался Черный. – Мы же вернемся. Понимаешь, ты, скотина, мы для того и идем, чтобы вернуться! Мы не можем не вернуться!
– Да нет, мы подохнем, – устало и как – то слишком равнодушно сказал Женька и снова сел на корзину.
Брусилову стало страшно.
«Что это? – подумал он. – Совпадение? Или мы так давно знаем друг друга, что научились читать мысли?»
Большая холодная капля упала ему на нос. Он встряхнулся и сказал:
– Черный, где у тебя кофе? Я заварю.
А пока Брусилов возился с двумя большими кофейниками на плите, круглая жестянка из – под индийского чая, в которой у Черного хранился кофе, стояла на столе, на самом краю стола, и крышку Брусилов закрыл неплотно. Поэтому, когда в кухне появился Валерка, беспорядочно махавший руками, – то ли, чтобы удержать равновесие, то ли от избытка чувств, – банка как – то сама собой сверзилась на пол, точнее, никто не успел заметить, как это произошло. А Валерка, нисколько не смутившись, сел на пол среди рассыпанного кофе, взял пальцами щепотку и, швырнув ее в рот, принялся молча вдумчиво жевать. Черный сидел на столе и смотрел на Валерку очень внимательно. Женька, скрючившись у балконного порожка, окидывал всех и все рассеянным и грустным взором. А Брусилов только оглянулся раз, коротко выругался и снова углубился в процесс заваривания.
– Мне необходимо протрезветь! – заявил Валерка и сплюнул на пол кофейную гущу. – Как там у Хэма: Фредерик Генри жевал кофейные зерна, чтобы прочухаться перед встречей с Кэтрин.
– Эрнест Хемингуэй в переводе Валерия Гридина, – прокомментировал Женька.
– А Виктор Банев у Стругацких, – не оборачиваясь, сказал Брусилов, – чтобы протрезветь, жевал чай. Хочешь чаю, Валерка?
– Хочу.
– Чаю не дам, – мрачно откликнулся Черный.
В наступившей тишине запели кофейники. Сначала один и сразу за ним второй. Валерка взял еще щепотку кофе, пожевал и снова плюнул на пол.
– Изобилие, – изрек Черный, – делает человека свиньей.
– Это ты про кофе? – спросил Брусилов.
– Скорее, про водку. Человек не знает, сколько ему надо водки. И вообще не знает, чего и сколько ему надо. Поэтому изобилие делает человека свиньей.
– Человека нельзя сделать свиньей, – возразил Женька. – Человек – свинья по определению.
– Изыди отсюда, Евтушенский, – заворчал в ответ Валерка, – изыди, стихотворец хренов.
Это была ошибка. Женьке нельзя было напоминать, что он Евтушенский и, стало быть, стихотворец. Он тут же начинал читать свои вирши, особенно, если был пьян. А «Евтушенский» – это была Женькина кличка и одновременно поэтический псевдоним, который он сам себе придумал. Да и трудно было придумать иначе. Его настоящая фамилия была Вознесенко. Немыслимая фамилия, ошибка паспортистки, допущенная где-то в маленьком украинском городке на заре советской власти при выдаче документа Женькиному дедушке, разумеется, Вознесенскому. Получился Евгений Вознесенко. И внука назвали так же. Ну как еще он мог подписывать теперь свои стихи? Конечно, «Андрей Евтушенский».
Женька поднялся, откинул со лба мокрую прядь волос и зловеще продекламировал:
Я – поэт уходящего
Полудохлого мира.
Я – проклятье ходячее!
Я – ходячая мина!
– Чучело ты ходячее, – отозвался Черный.
– Чучело… – задумчиво произнес Женька. – Чу – че – ло. Чучело отлично рифмуется с фамилией поэта Тютчева:
В прошлом маячит
Черное чучело.
Вижу иначе
Федора Тютчева.
– Абракадабра, – буркнул Валерка.
Женька его не слышал. Женька увлекся.
– Богатое слово – чучело, – говорил он.
Ты меня замучила,
Ты страшна, как чучело…
«Ну вот, – подумал Брусилов, – теперь на всю ночь вариации на тему „Чучело“… Человек – свинья… Ну, Женька – то треплется, конечно. Как всегда. А Черный? Этот говорил серьезно. Изобилие делает человека свиньей… Да нет, неправда. Не прав он. А где доказательства? Доказательств нету. На Западе основная проблема сегодня – проблема бездуховности. Ведь это ж факт? Факт. Потому что они зажрались. А у нас? В общем, тоже не особо богатая духовная жизнь. Но у нас еще слишком многого не хватает. Из жратвы. Так что о духовности думать некогда. Не до грибов. А вообще – то, мы больше всех в мире думаем и больше всех читаем. Неужели лишь потому, что жрать нечего? А потом, когда всего будет в достатке? Медленное превращение в свиней? Да нет, чепуха это. Че-пу-ха. Знаю, что чепуха, а объяснить не могу. Почему же я так уверен, что Черный не прав?»
Кофейник вдруг яростно сплюнул на плиту, и Брусилов выключил обе конфорки сразу.
В кухню вошла Катя с подносом. Катя была в джинсах и в шлепанцах. Больше на Кате ничего не было. А на подносе были стаканчики с янтарно-желтой жидкостью, облепленные по кромке сахаром, и на каждом красовался ломтик апельсина. Соломинки торчали из коктейлей, пронзая апельсиновые ломтики.
– "Вана Таллинн" с шампанским! – объявила Катя.
– Мерси бьен, – сказал Брусилов, принимая стакан.
– Миль грасиас, – поднялся с пола Валерка.
– Обригадо, – все тем же мрачноватым голосом произнес Черный, протягивая руку.
– А это по-какомски? – удивилась Катя.
– Португалиш, – ответил Черный на языке, явно не португальском.
Женька прервал свое поэтическое словоблудие и тоже взял стаканчик. Несколько секунд он напряженно вспоминал слово «спасибо» на каком-нибудь экзотическом языке, но, так ничего и не вспомнив, поблагодарил на простом английском:
– Сэнк ю вери мач.
А потом не удержался и добавил:
– Чучело – не мяч.
Мяч – не апельсин.
Катя! Я – один.
Он поставил свой стаканчик на стол и положил ладони на Катины плечи.
– Катюха, – сказал он, – есть предложение. Или совет. Как хочешь. Ты ходи раздетой до пояса, но с другой стороны.
– С другой стороны – это как? – не поняла Катя.
Потом до нее дошло. Она прыснула и чуть не уронила поднос.
– Интересная мысль, – изрек Вадик, тоже забредший в кухню в этот момент.
– Мысль интересная, – глухо отозвался Черный.
– Мужики, – сказал Вадик, – нужна кастрюля.
– Бери, – Черный указал на полку, и Вадик, забрав кастрюлю, ушел.
Катя села за стол и стала тянуть коктейль из последнего оставшегося стакана. Ее уговаривали сменить наряд по Женькиной рекомендации. Катя не возражала. «Вот только коктейль допью», – говорила она.
Брусилов вдруг заметил, что под столом валяется апельсин, и Катя машинально катает его ногой, как мячик, и ему стало жалко апельсин, словно тот был живой.
Женька возобновил поэтические упражнения. Он читал:
Мы такие: чуть чего –
Враз, без содроганья
Человека в чучело
Превратим с рогами.
Глядя вдоль по коридору, Брусилов заметил, что Светка скрылась в спальне вместе с Эдиком, а Артур ушел в кабинет, неся на руках Анюту. Вечеринка катилась к финишу.
Вошел Вадик с кастрюлей.
– Мужики! Водки кому?
Оказалось, он слил всю оставшуюся водку из бутылок и рюмок в одну кастрюлю.
– Чтобы не пропала, – пояснил Вадик.
Женька никогда еще не видел водку в кастрюлях и, не доверяя Вадику, решил понюхать. Нюхал он зря. Запах спирта ударил в голову, потом докатился тяжелой волной до живота и вернулся наверх омерзительной дрожью. Заметив у себя в руке стакан с коктейлем, Женька содрогнулся еще раз и выплеснул содержимое в Вадикову кастрюлю.
– Свинья, – сказал Вадик. – Так что? Никто не будет? – он был разочарован. – Тогда есть интересная мысль, мужики: сварить в водке картошку.
– Мысль интересная, – процедил Черный сквозь зубы.
Женька декламировал:
Жизнь, ты мне наскучила!
И уже давно.
В огороде чучело,
В погребе вино…
Черному надоели стихи, и он начал тихонько рычать от злости. Вадик чистил в раковине картошку. Женька декламировал:
В огороде чучело,
В доме самогонка.
Крикну спьяну кучеру:
«Пожалей ребенка!»
– Евтушенский, ты зациклился. Бросай эту тему, – сказал Валерка, сметая веником на совок остатки кофе. Банка уже была водворена на место.
Брусилов взглянул на кофе и объявил:
– Господа, кофий стынет. Прикажете подать чашки?
Подали чашки. Все кто не разошелся по кроватям, вновь собрались за столом. Исключение составляла Машуня, уснувшая на диванчике в гостиной, и Любомир, которого не удалось вытащить из – под стола. Этот не спал – этот отбрыкивался и требовал подать ему кофе под стол.
А кофе пили с ликером, коего оказалось необычайно много. После составления коктейлей осталось целых два пузыря «Старого Таллинна», а Вадикова Лариска притащила еще бутылку «Арктики». Поэтому некоторые пили не кофе с ликером, а ликер с кофе. Другие предпочитали разбавлять крепкий напиток апельсиновым соком. Зиночка, например, успевшая сильно набраться и вдруг решившая, что с нее хватит, вообще пила один сок да еще напихала себе полный стакан ледяных кубиков.
Женька взял гитару и затянул жутко тоскливую песню собственного сочинения о бессмертном пророке, который живет с людьми все века и все века открывает им истину, а люди не верят ему, гонят его, а он приходит вновь к каждому новому поколению, а по ночам мечтает умереть, но не умирает, даже когда его расстреливают или сжигают на костре, ведь он бессмертный. Брусилов знал, что концовка у этой песни фарсовая. Пророк там говорит такие слова:
Вот мне встретится бессмертная пророчиха,
И тогда на ваше горе, вашу кровь – чихать!
Буду жить себе, купаясь в удовольствиях,
И навек покинет сердце мое боль сия.
Но до конца Женька в этот раз не добрался, и на Брусилова это произвело прямо – таки давящее впечатление. А Лариска, большая поклонница Женькиного таланта, прильнула щекой к его плечу, и, когда она прикладывалась к чашке, кофе капал Женьке на пиджак. Пиджак у Женьки был белый.
– Брусника, а Брусника, – обратился вдруг к Брусилову Вадик, – слабо выпить стакан неразбавленного ликера одним залпом?
– Мне? Слабо?! Да Господи, хоть ведро!
Брусилов разошелся. Ему теперь было хорошо и казалось, что пить он может бесконечно.
– Ведро не надо. Стакан.
– Наливай! – с купеческой лихостью крикнул Брусилов.
– Ой, смотри, Витька, слипнется, – предостерег Черный.
Женька отложил гитару.
– Не надо, Витек, – сказал он, – не надо, ты пьян.
– Женька, друг, – повернулся к нему Брусилов, – ты меня уважаешь?
Женька промолчал, пытаясь понять, шутит Брусилов или это уже алкогольный бред. А тот продолжал:
– Это замечательный ликер, Женька! Ты только понюхай.
Женька встал и понюхал. Может быть, ликер и был хорош, но от него разило спиртом. И больше ничем. Давеча, когда Женьку передернуло от испарений из Вадиковой кастрюли, желудок его был идеально пуст, теперь же там обреталась чашка кофе. От запаха спирта чашка кофе встрепенулась и, как кабина скоростного лифта, взлетела по Женькиному пищеводу. Женька рванулся к двери. В коридоре раздался плеск.
– Не донес, – угрюмо констатировал Черный.
– Дурак, – сказал Брусилов. – Пить надо меньше. Только не мне, – добавил он и влил в себя стакан ликера. Быстро и беззвучно.
Все, что было потом, Брусилов помнил кусками. Помнил он, например, как в комнате появилась Катя, одетая в соответствии с Женькиным советом. Была на ней джинсовая куртка, застегнутая на все пуговицы, или батник, а может быть, вовсе водолазка. В руках она держала поднос с бананами или ананасами, а может быть, вовсе с какими-то омарами. И над самым ухом кто-то орал: «Браво, Катрин!»
Помнил Брусилов, как из – под стола вынули Любомира, как уложили его поверх неубранной посуды и что-то под Любомиром хрустело.
Очень смутно, но все же вспоминалась вареная картошка, тошнотворно пахнущая водкой. И почему-то – сиротливо лежащий на полу апельсин. Брусилов все порывался поднять его, но, кажется, ему так и не дали этого сделать. Еще Брусилов помнил таксиста, который все нудил: «Да не возьму я его, он мне машину заблюет». И Брусилов еще подумал тогда: «А что, ведь и в самом деле заблюю». Но с этим как будто обошлось.
Всплывала в памяти лесенка возле самого дома, где Брусилов падал раза три, когда друзья решили попробовать, может ли он идти сам.
1 2 3 4 5 6 7