Зачем же ему мои удочки и мой спиннинг?
Лыпп умер через день. Лахме забрал его удочки и спиннинг и поставил их в своей гулкой, аскетически чистой таллинской квартире, под портретом Элзы. А ловил рыбу, когда выдавалось свободное время, своими удочками и своим спиннингом.
- Ну что же ты так долго, форель? - вздохнув, спросил Лахме и снова осторожно повел на себя поплавок.
Воду тронули вкрадчивые, безнадежно ровные круги.
- Смотри, смотри внимательно, форель! Видишь, какие прекрасные черви плавают перед твоим носом, а? Ну, давай, решайся!
Но форель так и не решилась. А может быть, ее и вовсе не было в яме...
8
- Ой-ой! - сказал Лахме и поднялся со своего места. - Совсем темно, а?
Он помассировал спину, а потом осторожно вытащил крючок из воды. Лахме впервые за весь вечер взглянул на часы, потому что солнце зашло и никак иначе нельзя было узнать время. А вообще Лахме, когда ловил рыбу, не смотрел на часы. Он узнавал время по окружавшему его миру.
Лахме поднес циферблат к глазам и увидел, что светящиеся стрелки показывали одиннадцать часов.
Лахме заторопился. Вечерний клев уже подходил к концу, а поймал он за вечернюю зорьку всего две рыбы.
Лахме откусил крючок, спрятал его за ленту шляпы и полез в задний карман: там в плоской коробке из-под фруктовых конфет лежали самодельные блесны. Одна из латуни, а другая из хромированной стали, с чеканной насечкой.
Привязав латунную блесну, Лахме пошел еще выше по течению, к порогам. Он шел, широко размахивая руками, ничуть не заботясь о том, чтобы не шуметь. В этой излучине форели не было, он знал точно. Откуда же здесь быть форели, если сюда приходит помощник лесничего со своей женой косить траву? Форель не станет жить там, где косят. Ведь трава шумит падая. Она шумит, как солдатский шаг с четко отбитым ритмом: "Раз! Раз! Раз!" А потом люди точат косы, и от этого в пойме стоит звон, как будто кавалеристы точат клинки. А форель не любит, когда звенит металл, становясь острым. Когда металл делается слишком острым, тогда начинают рваться мины. Они поднимают со дна тину, бьют в жабры топкой клейкой жижей, от которой совсем нельзя дышать. Нет, форель не любит, когда звенит металл и поют песни. Форель любит прохладу быстрых, порожистых перекатов, когда мелко, когда солнце греет спину, а брюшко щекочут мелкий песок и камни, поросшие зеленью.
Форель любит, порезвившись на. перекатах, уйти в ямы, под коряги и там ждать утра, когда придет молчаливое солнце и сделает реку звенящей и радостной.
Нет, форели не было здесь. Лахме это знал точно, и поэтому он шел, волоча ноги по мокрой траве. За ним оставался белый дымный след.
К порогам Лахме пришел через сорок минут. Пороги были расположены, как лестница, сделанная специально для сердечных больных, - покато, спокойно. Сверху с водой несся сдержанный гул, вместе с которым по реке клубилась белая прохлада. Там, где вода разбивается о камни, всегда прохладно. Даже в жару.
"Вроде здесь, - подумал Лахме, - в прошлом месяце я видел тут форель. Он был очень большой, килограмма на два".
Лахме начал подкрадываться к маленькому затончику, отходившему от самого порога.
Он подкрадывался, затаив дыхание, высоко поднимая ноги, так высоко, будто был он не человеком, а норовистым английским конем. Дышал Лахме прерывисто, часто и, чтобы не шуметь, выдыхал ртом и ртом захватывал воздух. Кожу у висков стянуло.
Пот ел и глаза и уголки губ и катился по щекам: Лахме только сейчас почувствовал, как он устал за день. Он, наконец, подкрался к яме и прислушался.
"Такой форель червя не возьмет. Это я правильно сделал, что взял блесну. Я приманю его на золото, как ростовщика".
Лахме всегда латунь называл золотом и где-то в глубине души предпочтение отдавал латуни: она казалась ему более нарядной.
"Бульк!"
Блесна шла по стремнине, образовавшейся после падения воды, петляла между камнями, иногда, поворачиваясь особенно быстро, загоралась маленьким костром и мгновенно гасла. Вдруг Лахме почувствовал тяжесть в той руке, которой он страховал леску. Он перестал заматывать катушку.
"Нет, это камень, - решил он. - Просто блесна зацепилась за камень, не иначе.
Или, может быть, за коряжку. Если бы взял он, так стал бы сейчас водить меня, прыгать по камням. Нет, конечно, это камень..."
Лахме осторожно подергал леску. Он не просто дергал ее, нет. Он прикасался к ней осторожно, точными движениями указательного пальца, как арфист к струнам арфы.
Леска ослабла. Лахме забросил блесну еще раз. Он так бросал блесну раз пятьдесят. Он решил, что форель не хочет брать блесну, и собрался уже было сажать снова червя, но в этот миг почувствовал, как леска натянулась. Он даже ощутил это еще перед тем, как леска натянулась. Рыбак чувствует удачу на мгновение раньше самой удачи. Лахме стал быстро, но плавно и осторожно наматывать леску на катушку. Но он догадывался, что рыба попалась не та, которую он ждал. Хотя, может быть, просто форель хитрила. Ждала самого последнего мгновения, чтобы потом начать бороться за свободу. Но нет. Лахме увидал маленькую форель. Совсем маленькую, как окунь в озере. Лахме поймал рыбу и осторожно вытащил из губы один крючок из трех. Форель попалась только на один крючок, к счастью.
Перевернув форель, Лахме легонько шлепнул ее пальцем по белому брюшку.
- Ну куда ты лезешь, дурачок? - спросил он. - Больно? Знаю, что тебе больно.
Подожди, не трепыхайся: этим ты горю не поможешь. Ну подожди же! Сейчас!
Лахме подкрался совсем близко к берегу и пустил форель в реку.
- Он совсем маленький, - сам себе сказал Лахме, - пусть растет. Я с ним сражусь в будущем году.
9
Костер разгорался слабо. Дым то клало на землю, то заваливало, то взносило высоко в небо шальным ветром, который дул не так, как положено ветру - в каком-нибудь одном направлении, а налетая на огонь со всех сторон.
Лахме положил вокруг костра сухих еловых веток и сел, тяжело подломив ноги, на подушечку, которую он приготовил себе из мха.
Лес стоял безмолвно. Лес слушал, как потрескивал костер. В лесу тоже поднимался туман от земли, как от реки и от луга. Только здесь, в лесу, он был совершенно неосязаем. Он казался марлей, натянутой где-то далеко за деревьями. От этого деревья, которые стояли поблизости, были отчетливо видны, а те, что росли в низине, - расплывчато, сумеречно, и лес выглядел декоративным, слишком многозначительным. Он, казалось, так и хотел, чтобы кто-нибудь сумел попросить его поведать свои тайны. Ведь каждый лес хранит много тайн, куда больше, чем луга или даже реки.
Лахме вспомнил Котова. Котов был врачом в госпитале на Первом Белорусском. Он был толстый, этот Котов, а звали его Ильей. Котов любил петь. Пел он всегда одну и ту же песенку:
Жизнь такая нужна мне,
Чтоб облегчить душу.
И хожу я по земле,
По воде и суше.
Сплю, а звезды надо мной!
Хлеб макаю в реку,
И не надобно иной
Жизни человеку.
Котов говорил Лахме:
- Когда я жил у партизан, в лесу, я ужасно трусил. И я не фашистов боялся, что вокруг, честное слово! Я боялся леса. Я люблю жить в степях. Там душе простор, песне простор, в степях хлеб растет - пойди-ка в лесу его вырасти!
Котов любил говорить с Лахме, потому что тот никогда не расспрашивал о своей болезни и умел слушать, не влезая со своими рассказами...
Достав из старой полевой сумки три картофелины и булку, Лахме еще ближе придвинулся к огню. Он разбросал сучком головешки и забросал ими картофелины. А сверху головешек насыпал мягкой теплой золы. Потом, разломив хлеб, стал жевать, запивая теплой водой из фляги. Вода была с привкусом, а Лахме любил ключевую воду. Он поднялся, выплеснул остатки из фляги и пошел к реке. Он вышел из лесу - и замер: у берега стоял лось, высоко подняв голову. Лахме показалось, что у лося голова такая же седая, как и у него самого. Только у лося было поджарое, мускулистое тело, стремительное и могучее. Лось стоял недвижно и прислушивался:
где-то у порогов кукушка отсчитывала годы жизни. Кукушка отсчитала шесть раз и смолкла, а лось по-прежнему стоял, высоко подняв свою гордую голову, прислушиваясь. Потом он вздохнул - шумно, совсем по-человечески.
Лахме долго любовался животным. У него затекла правая нога, и Лахме чуть переступил. Треснул сучок. Лось спокойно обернулся и увидал человека, стоявшего на опушке леса, затянутого марлей.
"День умер, - подумал Лахме, - а утро еще не родилось. И лосю страшно, потому он не уходит, а смотрит на меня. А когда страшно, всегда появляется жажда. Поэтому животные пьют ночью. И еще хорошо, когда страшно, не быть одному".
Лахме пошел к реке. Лось повернулся и неторопливо направился к лесу. Он подошел к опушке, постоял, опустив свою седую голову, потом снова вздохнул и спустился на луг. Постоял и пошел к порогам: оттуда доносился гул, там не было безмолвия.
"Почему же он не вошел в лес? - подумал Лахме, набирая воду во флягу. Чудак какой! Там нет холода, который поднимается от реки. Там тепло даже в смоле деревьев. А может быть, прав Котов, когда он говорил, что лес - это зловеще.
Ведь Котов прав, когда говорил, что в лесу можно заблудиться и погибнуть, а в степи - никогда".
Лахме поднялся с колен, завинтил крышку фляги, ставшей вдруг ледяной даже через зеленое сукно, которым она была обтянута, и пошел назад, к костру. Он увидел, как в том месте, где он расположился, голубая тоненькая струйка дыма тянулась вверх, в холодное предрассветное небо.
Вернувшись к костру, Лахме откопал картошки и съел их, запивая сладкой студеной водой. Потом он лег совсем близко к огню, ощутил блаженную истому.
В предрассветные часы полного одиночества Лахме чувствовал свое бессмертие. Он знал, что затаившийся лес, река, луга, пьянящие своими запахами, - все это растворено в нем, в Лахме, так же как и он растворен во всем окружавшем его.
Лахме вспомнил, как в прошлом году, с трудом встав после болезни, он пришел в ЦК и сказал:
- У меня за спиной десять лет подполья, пять лет каторги и семь лет войны - в Испании и у нас. Я дрался за то, чтобы о людях заботились и чтобы все говорили друг другу: "Здравствуй, товарищ!" Теперь у меня два инфаркта. Я сижу в министерстве, езжу на машине и руковожу многими людьми. А я прошу: дайте мне лучше позаботиться о немногих, о нескольких, чтобы я видел их улыбки и радость.
Потому что я видел в своей жизни слишком много горя и слез.
Лахме установили персональную пенсию и назначили директором этого маленького дома отдыха.
"Ой-ой, - подумал он, подвигаясь еще ближе к костру, - как же быть завтра? "Если положение неясно, надо побольше спать", - часто говорил Эндель Хэйнасмаа, когда мы вместе дрались в конной разведке эстонского корпуса. Это он говорил для вида, сам он никогда не спал, когда положение было неясным. А теперь стал председателем и уж не говорит про сон".
Лахме улыбнулся, улыбка сделала его лицо мягким и старым.
Снова кукушка начала считать годы чьей-то жизни, и снова Лахме прислушался, чего-то страшась и на что-то надеясь...
10
В дом отдыха Лахме вернулся к восьми часам утра, как и обещал. В сумке у него было четыре форели весом в два с половиной килограмма.
Повар Франц сидел на крыльце и грыз ногти. Из кухни несло запахом раскаленной плиты. Больше никаких запахов не было.
- Плохо, - сказал повар Франц, осмотрев улов, - ничего не получится.
- Да, - согласился Лахме, - пожалуй.
- Что же делать?
- Что делать? - переспросил Лахме. - Сейчас придумаем, что делать.
Он посмотрел на свежевыкрашенное здание дома отдыха, еще не ожившее звоном голосов, на водокачку, на маленький домик клуба и сказал:
- Во-первых, ты сейчас же отправишься домой и зарежешь семь кур. Все. Не спорь со мной! Деньги получишь в кассе, как только приедет кассир, а жену пришлешь для объяснений ко мне. Во-вторых, я пойду к Энделю Хэйнасмаа и "задам ему палку", чтобы он не был трусом и не оставлял в беде моих отдыхающих. В-третьих, соединюсь сейчас же с Раквере...
Лахме не договорил. В воротах стоял Эндель Хэйнасмаа, улыбавшийся во весь рот.
- Эй! - крикнул он. - Не надо нервничать! Ты всегда нервничаешь зазря. Арно! Я привез тебе двести килограммов салаки.
Лахме пошел навстречу Энделю Хэйнасмаа. Обернувшись, он сказал повару Францу:
- И все-таки пойди и зарежь семь кур. А то в меню одна рыба. Думаешь, это очень вкусно, а?
1 2
Лыпп умер через день. Лахме забрал его удочки и спиннинг и поставил их в своей гулкой, аскетически чистой таллинской квартире, под портретом Элзы. А ловил рыбу, когда выдавалось свободное время, своими удочками и своим спиннингом.
- Ну что же ты так долго, форель? - вздохнув, спросил Лахме и снова осторожно повел на себя поплавок.
Воду тронули вкрадчивые, безнадежно ровные круги.
- Смотри, смотри внимательно, форель! Видишь, какие прекрасные черви плавают перед твоим носом, а? Ну, давай, решайся!
Но форель так и не решилась. А может быть, ее и вовсе не было в яме...
8
- Ой-ой! - сказал Лахме и поднялся со своего места. - Совсем темно, а?
Он помассировал спину, а потом осторожно вытащил крючок из воды. Лахме впервые за весь вечер взглянул на часы, потому что солнце зашло и никак иначе нельзя было узнать время. А вообще Лахме, когда ловил рыбу, не смотрел на часы. Он узнавал время по окружавшему его миру.
Лахме поднес циферблат к глазам и увидел, что светящиеся стрелки показывали одиннадцать часов.
Лахме заторопился. Вечерний клев уже подходил к концу, а поймал он за вечернюю зорьку всего две рыбы.
Лахме откусил крючок, спрятал его за ленту шляпы и полез в задний карман: там в плоской коробке из-под фруктовых конфет лежали самодельные блесны. Одна из латуни, а другая из хромированной стали, с чеканной насечкой.
Привязав латунную блесну, Лахме пошел еще выше по течению, к порогам. Он шел, широко размахивая руками, ничуть не заботясь о том, чтобы не шуметь. В этой излучине форели не было, он знал точно. Откуда же здесь быть форели, если сюда приходит помощник лесничего со своей женой косить траву? Форель не станет жить там, где косят. Ведь трава шумит падая. Она шумит, как солдатский шаг с четко отбитым ритмом: "Раз! Раз! Раз!" А потом люди точат косы, и от этого в пойме стоит звон, как будто кавалеристы точат клинки. А форель не любит, когда звенит металл, становясь острым. Когда металл делается слишком острым, тогда начинают рваться мины. Они поднимают со дна тину, бьют в жабры топкой клейкой жижей, от которой совсем нельзя дышать. Нет, форель не любит, когда звенит металл и поют песни. Форель любит прохладу быстрых, порожистых перекатов, когда мелко, когда солнце греет спину, а брюшко щекочут мелкий песок и камни, поросшие зеленью.
Форель любит, порезвившись на. перекатах, уйти в ямы, под коряги и там ждать утра, когда придет молчаливое солнце и сделает реку звенящей и радостной.
Нет, форели не было здесь. Лахме это знал точно, и поэтому он шел, волоча ноги по мокрой траве. За ним оставался белый дымный след.
К порогам Лахме пришел через сорок минут. Пороги были расположены, как лестница, сделанная специально для сердечных больных, - покато, спокойно. Сверху с водой несся сдержанный гул, вместе с которым по реке клубилась белая прохлада. Там, где вода разбивается о камни, всегда прохладно. Даже в жару.
"Вроде здесь, - подумал Лахме, - в прошлом месяце я видел тут форель. Он был очень большой, килограмма на два".
Лахме начал подкрадываться к маленькому затончику, отходившему от самого порога.
Он подкрадывался, затаив дыхание, высоко поднимая ноги, так высоко, будто был он не человеком, а норовистым английским конем. Дышал Лахме прерывисто, часто и, чтобы не шуметь, выдыхал ртом и ртом захватывал воздух. Кожу у висков стянуло.
Пот ел и глаза и уголки губ и катился по щекам: Лахме только сейчас почувствовал, как он устал за день. Он, наконец, подкрался к яме и прислушался.
"Такой форель червя не возьмет. Это я правильно сделал, что взял блесну. Я приманю его на золото, как ростовщика".
Лахме всегда латунь называл золотом и где-то в глубине души предпочтение отдавал латуни: она казалась ему более нарядной.
"Бульк!"
Блесна шла по стремнине, образовавшейся после падения воды, петляла между камнями, иногда, поворачиваясь особенно быстро, загоралась маленьким костром и мгновенно гасла. Вдруг Лахме почувствовал тяжесть в той руке, которой он страховал леску. Он перестал заматывать катушку.
"Нет, это камень, - решил он. - Просто блесна зацепилась за камень, не иначе.
Или, может быть, за коряжку. Если бы взял он, так стал бы сейчас водить меня, прыгать по камням. Нет, конечно, это камень..."
Лахме осторожно подергал леску. Он не просто дергал ее, нет. Он прикасался к ней осторожно, точными движениями указательного пальца, как арфист к струнам арфы.
Леска ослабла. Лахме забросил блесну еще раз. Он так бросал блесну раз пятьдесят. Он решил, что форель не хочет брать блесну, и собрался уже было сажать снова червя, но в этот миг почувствовал, как леска натянулась. Он даже ощутил это еще перед тем, как леска натянулась. Рыбак чувствует удачу на мгновение раньше самой удачи. Лахме стал быстро, но плавно и осторожно наматывать леску на катушку. Но он догадывался, что рыба попалась не та, которую он ждал. Хотя, может быть, просто форель хитрила. Ждала самого последнего мгновения, чтобы потом начать бороться за свободу. Но нет. Лахме увидал маленькую форель. Совсем маленькую, как окунь в озере. Лахме поймал рыбу и осторожно вытащил из губы один крючок из трех. Форель попалась только на один крючок, к счастью.
Перевернув форель, Лахме легонько шлепнул ее пальцем по белому брюшку.
- Ну куда ты лезешь, дурачок? - спросил он. - Больно? Знаю, что тебе больно.
Подожди, не трепыхайся: этим ты горю не поможешь. Ну подожди же! Сейчас!
Лахме подкрался совсем близко к берегу и пустил форель в реку.
- Он совсем маленький, - сам себе сказал Лахме, - пусть растет. Я с ним сражусь в будущем году.
9
Костер разгорался слабо. Дым то клало на землю, то заваливало, то взносило высоко в небо шальным ветром, который дул не так, как положено ветру - в каком-нибудь одном направлении, а налетая на огонь со всех сторон.
Лахме положил вокруг костра сухих еловых веток и сел, тяжело подломив ноги, на подушечку, которую он приготовил себе из мха.
Лес стоял безмолвно. Лес слушал, как потрескивал костер. В лесу тоже поднимался туман от земли, как от реки и от луга. Только здесь, в лесу, он был совершенно неосязаем. Он казался марлей, натянутой где-то далеко за деревьями. От этого деревья, которые стояли поблизости, были отчетливо видны, а те, что росли в низине, - расплывчато, сумеречно, и лес выглядел декоративным, слишком многозначительным. Он, казалось, так и хотел, чтобы кто-нибудь сумел попросить его поведать свои тайны. Ведь каждый лес хранит много тайн, куда больше, чем луга или даже реки.
Лахме вспомнил Котова. Котов был врачом в госпитале на Первом Белорусском. Он был толстый, этот Котов, а звали его Ильей. Котов любил петь. Пел он всегда одну и ту же песенку:
Жизнь такая нужна мне,
Чтоб облегчить душу.
И хожу я по земле,
По воде и суше.
Сплю, а звезды надо мной!
Хлеб макаю в реку,
И не надобно иной
Жизни человеку.
Котов говорил Лахме:
- Когда я жил у партизан, в лесу, я ужасно трусил. И я не фашистов боялся, что вокруг, честное слово! Я боялся леса. Я люблю жить в степях. Там душе простор, песне простор, в степях хлеб растет - пойди-ка в лесу его вырасти!
Котов любил говорить с Лахме, потому что тот никогда не расспрашивал о своей болезни и умел слушать, не влезая со своими рассказами...
Достав из старой полевой сумки три картофелины и булку, Лахме еще ближе придвинулся к огню. Он разбросал сучком головешки и забросал ими картофелины. А сверху головешек насыпал мягкой теплой золы. Потом, разломив хлеб, стал жевать, запивая теплой водой из фляги. Вода была с привкусом, а Лахме любил ключевую воду. Он поднялся, выплеснул остатки из фляги и пошел к реке. Он вышел из лесу - и замер: у берега стоял лось, высоко подняв голову. Лахме показалось, что у лося голова такая же седая, как и у него самого. Только у лося было поджарое, мускулистое тело, стремительное и могучее. Лось стоял недвижно и прислушивался:
где-то у порогов кукушка отсчитывала годы жизни. Кукушка отсчитала шесть раз и смолкла, а лось по-прежнему стоял, высоко подняв свою гордую голову, прислушиваясь. Потом он вздохнул - шумно, совсем по-человечески.
Лахме долго любовался животным. У него затекла правая нога, и Лахме чуть переступил. Треснул сучок. Лось спокойно обернулся и увидал человека, стоявшего на опушке леса, затянутого марлей.
"День умер, - подумал Лахме, - а утро еще не родилось. И лосю страшно, потому он не уходит, а смотрит на меня. А когда страшно, всегда появляется жажда. Поэтому животные пьют ночью. И еще хорошо, когда страшно, не быть одному".
Лахме пошел к реке. Лось повернулся и неторопливо направился к лесу. Он подошел к опушке, постоял, опустив свою седую голову, потом снова вздохнул и спустился на луг. Постоял и пошел к порогам: оттуда доносился гул, там не было безмолвия.
"Почему же он не вошел в лес? - подумал Лахме, набирая воду во флягу. Чудак какой! Там нет холода, который поднимается от реки. Там тепло даже в смоле деревьев. А может быть, прав Котов, когда он говорил, что лес - это зловеще.
Ведь Котов прав, когда говорил, что в лесу можно заблудиться и погибнуть, а в степи - никогда".
Лахме поднялся с колен, завинтил крышку фляги, ставшей вдруг ледяной даже через зеленое сукно, которым она была обтянута, и пошел назад, к костру. Он увидел, как в том месте, где он расположился, голубая тоненькая струйка дыма тянулась вверх, в холодное предрассветное небо.
Вернувшись к костру, Лахме откопал картошки и съел их, запивая сладкой студеной водой. Потом он лег совсем близко к огню, ощутил блаженную истому.
В предрассветные часы полного одиночества Лахме чувствовал свое бессмертие. Он знал, что затаившийся лес, река, луга, пьянящие своими запахами, - все это растворено в нем, в Лахме, так же как и он растворен во всем окружавшем его.
Лахме вспомнил, как в прошлом году, с трудом встав после болезни, он пришел в ЦК и сказал:
- У меня за спиной десять лет подполья, пять лет каторги и семь лет войны - в Испании и у нас. Я дрался за то, чтобы о людях заботились и чтобы все говорили друг другу: "Здравствуй, товарищ!" Теперь у меня два инфаркта. Я сижу в министерстве, езжу на машине и руковожу многими людьми. А я прошу: дайте мне лучше позаботиться о немногих, о нескольких, чтобы я видел их улыбки и радость.
Потому что я видел в своей жизни слишком много горя и слез.
Лахме установили персональную пенсию и назначили директором этого маленького дома отдыха.
"Ой-ой, - подумал он, подвигаясь еще ближе к костру, - как же быть завтра? "Если положение неясно, надо побольше спать", - часто говорил Эндель Хэйнасмаа, когда мы вместе дрались в конной разведке эстонского корпуса. Это он говорил для вида, сам он никогда не спал, когда положение было неясным. А теперь стал председателем и уж не говорит про сон".
Лахме улыбнулся, улыбка сделала его лицо мягким и старым.
Снова кукушка начала считать годы чьей-то жизни, и снова Лахме прислушался, чего-то страшась и на что-то надеясь...
10
В дом отдыха Лахме вернулся к восьми часам утра, как и обещал. В сумке у него было четыре форели весом в два с половиной килограмма.
Повар Франц сидел на крыльце и грыз ногти. Из кухни несло запахом раскаленной плиты. Больше никаких запахов не было.
- Плохо, - сказал повар Франц, осмотрев улов, - ничего не получится.
- Да, - согласился Лахме, - пожалуй.
- Что же делать?
- Что делать? - переспросил Лахме. - Сейчас придумаем, что делать.
Он посмотрел на свежевыкрашенное здание дома отдыха, еще не ожившее звоном голосов, на водокачку, на маленький домик клуба и сказал:
- Во-первых, ты сейчас же отправишься домой и зарежешь семь кур. Все. Не спорь со мной! Деньги получишь в кассе, как только приедет кассир, а жену пришлешь для объяснений ко мне. Во-вторых, я пойду к Энделю Хэйнасмаа и "задам ему палку", чтобы он не был трусом и не оставлял в беде моих отдыхающих. В-третьих, соединюсь сейчас же с Раквере...
Лахме не договорил. В воротах стоял Эндель Хэйнасмаа, улыбавшийся во весь рот.
- Эй! - крикнул он. - Не надо нервничать! Ты всегда нервничаешь зазря. Арно! Я привез тебе двести килограммов салаки.
Лахме пошел навстречу Энделю Хэйнасмаа. Обернувшись, он сказал повару Францу:
- И все-таки пойди и зарежь семь кур. А то в меню одна рыба. Думаешь, это очень вкусно, а?
1 2