Берлиак оказался совершенно неуместным; он с ухмылкой спросил Люсьена: «Ну что, втюрился? Он тебя купил на тревоге, а ты его на самоубийстве – большая игра, ничего не скажешь!» Люсьен запротестовал. «Должен тебе заметить, – краснея, возразил он, – что ты первым заговорил о моем самоубийстве». – «Да, я, – воскликнул Берлиак, – и только потому, чтобы избавить тебя от стыда сделать это самому». Они стали встречаться реже. «Все, что мне нравилось в нем, – сказал как-то Люсьен Бержеру, – он взял у вас, теперь я это понимаю». – «Берлиак – обезьяна, – рассмеялся Бержер, – именно это всегда и влекло меня к нему. Вы знаете, его бабушка по матери – еврейка? Этим многое объясняется». – «Конечно», – ответил Люсьен. И спустя мгновение добавил: «Впрочем, в нем есть какой-то шарм». Квартира Бержера была забита множеством странных и смешных вещей: пуфами, чьи сиденья из красного бархата покоились на женских ногах из раскрашенного дерева, негритянские статуэтки, кованый пояс целомудрия с шипами, гипсовые женские груди, которые были утыканы чайными ложками; на письменном столе лежали служившие пресс-папье огромная бронзовая вошь и череп монаха, украденный с кладбища костей в Мистре. Стены были обклеены объявлениями, которые извещали о смерти сюрреалиста Бержера. Несмотря на все, в квартире возникало ощущение продуманного комфорта, и Люсьену нравилось лежать на мягком диване курительной. Но особенно его удивляло великое множество различных шутливых штуковин, которые Бержер складывал на этажерку: заледеневшая жидкость, порошок для чихания, волосы для почесывания, плавающий в воде сахар, какашка дьявола, подвязка невесты. Продолжая разговор, Бержер брал в руку какашку дьявола и с серьезным видом разглядывал ее. «Эти штучки имеют огромную революционную ценность – они вызывают тревогу. Разрушительной силы в них больше, чем в Полном собрании сочинений Ленина». Удивленный и зачарованный, Люсьен смотрел то на это страдальческое красивое лицо с глубоко запавшими глазами, то на тонкие длинные пальцы, которые изящно держали превосходно скопированный экскремент. Бержер часто говорил с ним о Рембо и о «систематическом расстройстве всех чувств». «Когда вы, проходя по площади Согласия, сможете усилием воли увидеть негритянку, которая стоит на коленях и сосет обелиск, тогда вы сможете сказать себе, что вы прорвали декорацию и что вы спасены». Он дал ему читать «Озарения», «Песни Мальдорора» и сочинения маркиза де Сада. Люсьен добросовестно старался их понять, но многое от него ускользало, и его шокировало, что Рембо был педерастом. Он сказал об этом Бержеру, который в ответ рассмеялся: «Ну и что из этого, малыш?» Люсьен сильно смутился. Он покраснел и с минуту всей душой ненавидел Бержера; но преодолел себя, поднял голову и с наивной откровенностью признал: «Я сказал глупость». Бержер погладил его по волосам, он казался растроганным. «О, эти большие глаза, полные тревоги, – сказал он, – глаза лани… Да, Люсьен, вы сказали глупость. Педерастия Рембо – это самое важное и гениальное расстройство в его чувствах. Этим стихам мы обязаны ей. Думать, что существуют специфические объекты сексуального желания и этими объектами являются женщины, потому что у них есть дырка между ног, – это гнусное добровольное заблуждение всех сидячих. Посмотрите! Он достал из ящика письменного стола дюжину пожелтевших фотографий и бросил их на колени Люсьену. Люсьен увидел ужасных голых шлюх, смеющихся беззубыми ртами, меж раздвинутых, словно губы, ног у них торчало что-то, похожее на заросший мхом язык. «Я купил этот набор за три франка в Бу-Сааде, – сказал Бержер. – Если вы целуете зад одной из таких женщин, то вы свой, и каждый скажет, что вы живете, как настоящий мужчина. Потому что живете с женщинами, понимаете? А я говорю вам: первое, что вы должны сделать, это убедить себя в том, что объектом сексуального желания может стать все – швейная машинка, пробирка, лошадь или башмак. Сам я, – рассмеялся он, – занимался любовью с мухами. Я знал солдата морской пехоты, который жил с утками. Он засовывал ее голову в ящик, крепко брался за лапки и наяривал». Рассеянно ущипнув Люсьена за ухо, Бержер заключил: «Утка от этого умирала, и ее съедали солдаты». У Люсьена после таких разговоров голова шла кругом, он думал, что Бержер – гений, но по ночам он часто просыпался весь в поту, с головой, полной жутких и гнусных видений, и он спрашивал себя, оказывает ли на него Бержер благотворное влияние. «Я один! – стонал он, заламывая руки. – У меня нет никого, кто мог бы дать мне совет, сказать, на правильном ли я пути!» А если он пойдет до конца, если по-настоящему будет культивировать расстройство всех чувств, не уйдет ли у него почва из-под ног, не погибнет ли он? Как-то, слушая долгий рассказ Бержера об Анри Бретоне, Люсьен прошептал, словно во сне: «Хорошо, но если после этого я уже не смогу вернуться назад?» Бержер подскочил: «Вернуться назад! Кто же говорит о том, чтобы возвращаться назад? Если вы сойдете с ума, тем лучше. После, как говорит Рембо, «придут другие страшные работники». «Именно так я и думал», – печально вздохнул Люсьен. Он заметил, что эти долгие беседы имели результат, противоположный тому, какого желал Бержер; едва Люсьен ловил себя на том, что испытывает более утонченное ощущение, необычное впечатление, его тотчас же бросало в дрожь. «Вот оно, начинается», – думал он. С некоторых пор ему очень хотелось бы испытывать лишь банальные и грубые переживания; и лишь по вечерам в обществе своих родителей он чувствовал себя легко: они были его прибежищем. Они говорили о Бриане, о злой воле немцев, о родах кузины Жанны и о цене жизни; Люсьен с наслаждением обменивался с ними суждениями, исполненными грубого здравого смысла. Однажды, войдя к себе в комнату по возвращении от Бержера, он машинально закрыл дверь на ключ и задвинул засов. Осознав свой жест, он заставил себя улыбнуться, но всю ночь не мог уснуть: он понял, что ему страшно.
Однако ни за что на свете он не отказался бы от встреч с Бержером. «Он меня очаровывает», – думал Люсьен. К тому же он очень дорожил той деликатной и необычной дружбой, которую Бержер сумел установить между ними. Не изменяя своему мужественному и почти грубому стилю, Бержер обладал искусством дать Люсьену почувствовать и, так сказать, физически ощутить его нежность: например, он поправлял ему узел галстука, ворчливо браня Люсьена за то, что он так безвкусно одевается; он расчесывал ему волосы золотым гребнем из Камбоджи. Он раскрыл Люсьену его собственное тело, объяснив ему жестокую и волнующую красоту юности. «Вы Рембо, – говорил он ему, – у него были ваши большие руки, когда он приехал в Париж, чтобы увидеть Верлена, такое же, как у вас, розовое лицо молодого здорового крестьянина и длинное, хрупкое тело, как у белокурой девочки». Он заставил Люсьена снять воротничок и расстегнуть рубашку, потом подвел его, совсем сконфуженного, к зеркалу и восхищался прелестной гармонией его румяных щек и белой шеи; тут он слегка погладил рукой бедро Люсьена и печально вздохнул: «И мы убьем себя в двадцать лет». Теперь Люсьен часто смотрел на себя в зеркало и научился наслаждаться своей угловатой юношеской грацией. «Я Рембо», – думал он вечером, снимая с себя одежду жестами, полными нежности, и начинал верить, что ему будет отпущена короткая и трагическая жизнь слишком прекрасного цветка. В такие минуты ему казалось, что он уже давным-давно испытывал подобные ощущения, и в памяти всплывала нелепая картинка: он видел себя совсем маленьким, в длинном голубом платьице с крылышками ангелочка, раздающим цветочки на благотворительной распродаже. Он разглядывал свои длинные ноги. «А правда ли, что у меня такая нежная кожа?» – лукаво думал он. И однажды он провел губами по руке – от запястья и до локтевого сгиба – вдоль тоненькой очаровательной голубой жилки.
Зайдя как-то к Бержеру, Люсьен был неприятно удивлен: он увидел Берлиака, который был занят тем, что отрезал ножом кусочки какого-то черноватого вещества, с виду напоминавшего комок земли. Молодые люди не виделись уже дней десять, они холодно пожали друг другу руки. «Смотри, – сказал Берлиак, – это гашиш. Мы набьем его в трубки между двумя слоями светлого табака, действует обалденно. Тут и тебе хватит», – добавил он. «Спасибо, – сказал Люсьен, – я не хочу». Бержер и Берлиак рассмеялись, но Берлиак продолжал уговаривать, ехидно на него глядя: «Не будь идиотом, старик, попробуй, ты представить себе не можешь, как это приятно». – «Отстань, не хочу!» – воскликнул Люсьен. Помолчав, Берлиак ограничился высокомерной улыбкой, и Люсьен заметил, что Бержер тоже улыбался. Топнув ногой, он кричал. «Я не желаю, не хочу губить свое здоровье, я считаю глупым прибегать к этим штучкам, которые превращают людей в скотов». Это вырвалось невольно, но, когда до него дошел смысл сказанного и он представил себе, что мог подумать о нем Бержер, ему захотелось убить Берлиака, и слезы навернулись на глаза. «Ты буржуа, – сказал Берлиак, пожав плечами, – ты притворяешься, будто плывешь, но ты страшно боишься оторваться от дна». – «Я не хочу привыкать к наркотикам, – ответил Люсьен более спокойно, – это такое же рабство, как и любое другое, а я хочу быть свободным». – «Скажи лучше, что боишься попробовать», – грубо возразил Берлиак. Люсьен уже собрался влепить ему пару пощечин, как вдруг услышал властный голос Бержера: «Оставь его, Шарль. Он прав. Его боязнь попробовать тоже от смятения». Они курили, растянувшись на диване, и запах армянской бумаги распространялся по комнате. Люсьен сидел на красном бархатном пуфе и молча наблюдал за ними. Наконец Берлиак откинул назад голову и заморгал, улыбаясь слюнявой улыбкой. Люсьен чувствовал себя униженным и смотрел на него со злостью. Наконец Берлиак поднялся и, пошатываясь, вышел из комнаты; все это время на его губах блуждала какая-то странная, сонная и похотливая улыбка. «Дайте мне трубку», – хрипло попросил Люсьен. Бержер рассмеялся. «Не стоит, – сказал он. – Не обращай внимания на Берлиака. Знаешь, что с ним сейчас происходит?» – «А мне плевать», – сказал Люсьен. «Так вот, знай, что его рвет, – спокойно сказал Бержер. – Гашиш никогда не оказывал на него иного действия. Все прочее – это лишь комедия, но я иногда даю ему покурить, потому что ему хочется пофорсить передо мной, а меня это забавляет». На следующий день Берлиак явился в лицей, он решил обращаться с Люсьеном свысока: «Ты садишься в поезд, но заботливо отбираешь тех, кого оставляешь на вокзале». Но он не на того напал. «А ты балаганный зазывала, – ответил ему Люсьен, – думаешь, я не знаю, что ты делал вчера в ванной? Ты блевал, старик!» Берлиак побледнел: «Это Бержер тебе сказал?» – «А кто еще, по-твоему?» – «Хорошо, – пробормотал Берлиак, – хотя я не думал, что Бержер из тех, кто плюет на старых друзей ради новых». Люсьен слегка забеспокоился: он ведь обещал Бержеру ничего не рассказывать. «Брось, все хорошо! – сказал он. – Вовсе он на тебя не плюет, он просто хотел доказать мне, что гашиш тебя не берет». Но Берлиак повернулся и ушел, даже не подав ему руки. Люсьен был не слишком собой доволен, когда вновь встретился с Бержером. «Что вы сказали Берлиаку?» – с безразличным видом спросил Бержер. Люсьен опустил голову и молчал: он был удручен. Но вдруг он ощутил руку Бержера на затылке: «Это неважно, малыш. В любом случае этому уже пора было кончиться: комедианты никогда не веселят меня долго». Люсьен немного осмелел: он поднял голову и улыбнулся. «Но ведь и я комедиант», – сказал он, часто моргая. «Да, но ты – ты хорошенький», – ответил Бержер, привлекая его к себе. Люсьен покорился; он чувствовал себя нежным, как девушка, и слезы выступили у него на глазах. Бержер целовал его в щеки и покусывал ему ухо, называя то «миленьким проказником», то «маленьким братишкой», а Люсьен думал, что очень приятно иметь старшего брата, такого терпимого и все понимающего.
Господин и госпожа Флерье выразили желание познакомиться с Бержером, о котором Люсьен так много им рассказывал, и пригласили его на обед. Все нашли его очаровательным, даже Жермена, заявившая, что никогда не встречала такого красавца мужчину; господин Флерье был знаком с генералом Низаном, доводившимся Бержеру дядей, долго говорили о нем. Поэтому госпожа Флерье с большой радостью согласилась отпустить Люсьена с Бержером на каникулы в дни Святой Троицы. Они приехали в Руан на автомобиле; Люсьен хотел осмотреть собор и ратушу, но Бержер категорически отказался. «Ты хочешь смотреть эту дрянь?» – вызывающе спросил он. В конце концов они провели два часа в борделе на улице Корделье; Бержер без конца хохмил: он называл всех девочек «мадемуазель», под столом толкая Люсьена коленом, потом согласился подняться с одной из них в номер, но через пять минут вернулся. «Чешем отсюда, – прошептал он, – сейчас тут такой хай будет». Они быстро расплатились и ушли. На улице Бержер рассказал, что же произошло: воспользовавшись тем, что женщина повернулась к нему спиной, он бросил в постель целую горсть волос, вызывающих зуд, потом объявил, что он импотент, и сошел вниз. Люсьен выпил два стакана виски и немного поплыл; он спел «Артиллериста из Метца» и «De Profondis Morpionibus»; он находил восхитительным, что Бержер мог быть и таким умным, и таким ребячливым.
«Я заказал один номер, – сказал Бержер, когда они пришли в отель, – но с большой ванной». Люсьен не удивился: в дороге он смутно догадывался, что ему придется делить комнату с Бержером, но на этой мысли он почему-то не задерживался. Теперь, когда отступать уже было некуда, он счел все это не совсем приятным, главным образом потому, что ноги у него были не совсем чистые. Пока поднимали чемоданы, он представлял себе, как Бержер скажет: «Ну и грязен ты, все простыни изгваздаешь», а он дерзко ответит: «У вас весьма мещанские представления о чистоте». Но Бержер втолкнул его в ванную вместе с чемоданом, сказав: «Приведи себя в порядок здесь, а я разденусь в комнате». Люсьен вымыл ноги и подмыл зад. Ему захотелось в туалет, но не решился выйти и помочился в раковину; потом надел ночную рубашку, домашние туфли, которые одолжил у матери (его собственные совсем сносились), и постучал. «Вы готовы?» – спросил он. «Да, да, входи», – Бержер был в черном халате накинутом на светло-голубую пижаму. В комнате пахло одеколоном. «Здесь только одна кровать?» – спросил Люсьен. Бержер не ответил: он ошалело уставился на Люсьена. И наконец громко расхохотался. «Ты что, в одной рубахе? – рассмеялся он. – А куда ночной колпак дел? Ну нет, ты меня уморишь. Я хочу, чтоб ты посмотрел на себя».– «Уже два года, – обиженно сказал Люсьен, – я прошу мать купить мне пижаму». Бержер подошел к нему: «Ладно, снимай все это, – сказал он тоном, не терпящим возражений, – я дам тебе одну из моих. Тебе она великовата, но лучше же, чем это». Люсьен стоял как вкопанный посреди комнаты, не сводя глаз с красных и зеленых ромбов на обоях. Он предпочел бы вернуться в ванную, но боялся сойти за дурака; резким движением он снял через голову рубашку. На мгновение воцарилась тишина: Бержер, улыбаясь, смотрел на Люсьена, и до того вдруг дошло, что он стоит посреди комнаты нагишом, в материнских тапочках с помпончиками. Он смотрел на свои руки – большие руки Рембо, ему хотелось прижать их к животу, хотя бы прикрыть свой срам. Но, спохватившись, храбро убрал их за спину. На стенах между рядами ромбов были разбросаны редкие фиолетовые квадратики. «Честное слово, – сказал Бержер, – он чист, как девственница, посмотри на себя в зеркало, Люсьен, даже грудь у тебя покраснела. Но так ты лучше смотришься, чем в своей рубахе». – «Да, – сказал Люсьен, делая над собой усилие, – если ты нагишом, трудно сохранять пристойный вид. Дайте-ка мне пижаму». Бержер швырнул ему шелковую, пахнущую лавандой пижаму, и они легли в кровать. Воцарилось тягостное молчание. «Мне плохо, – сказал Люсьен, – меня тошнит». Бержер молчал, отрыжка Люсьена пахла виски. «Он переспит со мной», – решил он. И ромбы на обоях закружились, а удушливый запах одеколона сдавливал ему горло. «Я не должен был соглашаться на эту поездку». Ему не повезло; раз двадцать в последнее время он был на волосок от того, чтобы понять, чего хотел от него Бержер, и всякий раз, как нарочно, какая-нибудь случайность отвлекала Люсьена от этих мыслей. А теперь вот он лежал в постели с этим типом и ждал, что тому захочется с ним сделать. «Я возьму подушку и пойду спать в ванную». Но он не осмелился: он подумал об ироническом взгляде Бержера. Люсьен засмеялся. «Я думаю о той проститутке, – сказал он, – она, наверно, до сих пор чешется». Бержер по-прежнему молчал; Люсьен наблюдал за ним краешком глаза: тот лежал на спине с беспечным видом, заложив руки за голову. Дикая ярость охватила Люсьена, он приподнялся на локте и спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Однако ни за что на свете он не отказался бы от встреч с Бержером. «Он меня очаровывает», – думал Люсьен. К тому же он очень дорожил той деликатной и необычной дружбой, которую Бержер сумел установить между ними. Не изменяя своему мужественному и почти грубому стилю, Бержер обладал искусством дать Люсьену почувствовать и, так сказать, физически ощутить его нежность: например, он поправлял ему узел галстука, ворчливо браня Люсьена за то, что он так безвкусно одевается; он расчесывал ему волосы золотым гребнем из Камбоджи. Он раскрыл Люсьену его собственное тело, объяснив ему жестокую и волнующую красоту юности. «Вы Рембо, – говорил он ему, – у него были ваши большие руки, когда он приехал в Париж, чтобы увидеть Верлена, такое же, как у вас, розовое лицо молодого здорового крестьянина и длинное, хрупкое тело, как у белокурой девочки». Он заставил Люсьена снять воротничок и расстегнуть рубашку, потом подвел его, совсем сконфуженного, к зеркалу и восхищался прелестной гармонией его румяных щек и белой шеи; тут он слегка погладил рукой бедро Люсьена и печально вздохнул: «И мы убьем себя в двадцать лет». Теперь Люсьен часто смотрел на себя в зеркало и научился наслаждаться своей угловатой юношеской грацией. «Я Рембо», – думал он вечером, снимая с себя одежду жестами, полными нежности, и начинал верить, что ему будет отпущена короткая и трагическая жизнь слишком прекрасного цветка. В такие минуты ему казалось, что он уже давным-давно испытывал подобные ощущения, и в памяти всплывала нелепая картинка: он видел себя совсем маленьким, в длинном голубом платьице с крылышками ангелочка, раздающим цветочки на благотворительной распродаже. Он разглядывал свои длинные ноги. «А правда ли, что у меня такая нежная кожа?» – лукаво думал он. И однажды он провел губами по руке – от запястья и до локтевого сгиба – вдоль тоненькой очаровательной голубой жилки.
Зайдя как-то к Бержеру, Люсьен был неприятно удивлен: он увидел Берлиака, который был занят тем, что отрезал ножом кусочки какого-то черноватого вещества, с виду напоминавшего комок земли. Молодые люди не виделись уже дней десять, они холодно пожали друг другу руки. «Смотри, – сказал Берлиак, – это гашиш. Мы набьем его в трубки между двумя слоями светлого табака, действует обалденно. Тут и тебе хватит», – добавил он. «Спасибо, – сказал Люсьен, – я не хочу». Бержер и Берлиак рассмеялись, но Берлиак продолжал уговаривать, ехидно на него глядя: «Не будь идиотом, старик, попробуй, ты представить себе не можешь, как это приятно». – «Отстань, не хочу!» – воскликнул Люсьен. Помолчав, Берлиак ограничился высокомерной улыбкой, и Люсьен заметил, что Бержер тоже улыбался. Топнув ногой, он кричал. «Я не желаю, не хочу губить свое здоровье, я считаю глупым прибегать к этим штучкам, которые превращают людей в скотов». Это вырвалось невольно, но, когда до него дошел смысл сказанного и он представил себе, что мог подумать о нем Бержер, ему захотелось убить Берлиака, и слезы навернулись на глаза. «Ты буржуа, – сказал Берлиак, пожав плечами, – ты притворяешься, будто плывешь, но ты страшно боишься оторваться от дна». – «Я не хочу привыкать к наркотикам, – ответил Люсьен более спокойно, – это такое же рабство, как и любое другое, а я хочу быть свободным». – «Скажи лучше, что боишься попробовать», – грубо возразил Берлиак. Люсьен уже собрался влепить ему пару пощечин, как вдруг услышал властный голос Бержера: «Оставь его, Шарль. Он прав. Его боязнь попробовать тоже от смятения». Они курили, растянувшись на диване, и запах армянской бумаги распространялся по комнате. Люсьен сидел на красном бархатном пуфе и молча наблюдал за ними. Наконец Берлиак откинул назад голову и заморгал, улыбаясь слюнявой улыбкой. Люсьен чувствовал себя униженным и смотрел на него со злостью. Наконец Берлиак поднялся и, пошатываясь, вышел из комнаты; все это время на его губах блуждала какая-то странная, сонная и похотливая улыбка. «Дайте мне трубку», – хрипло попросил Люсьен. Бержер рассмеялся. «Не стоит, – сказал он. – Не обращай внимания на Берлиака. Знаешь, что с ним сейчас происходит?» – «А мне плевать», – сказал Люсьен. «Так вот, знай, что его рвет, – спокойно сказал Бержер. – Гашиш никогда не оказывал на него иного действия. Все прочее – это лишь комедия, но я иногда даю ему покурить, потому что ему хочется пофорсить передо мной, а меня это забавляет». На следующий день Берлиак явился в лицей, он решил обращаться с Люсьеном свысока: «Ты садишься в поезд, но заботливо отбираешь тех, кого оставляешь на вокзале». Но он не на того напал. «А ты балаганный зазывала, – ответил ему Люсьен, – думаешь, я не знаю, что ты делал вчера в ванной? Ты блевал, старик!» Берлиак побледнел: «Это Бержер тебе сказал?» – «А кто еще, по-твоему?» – «Хорошо, – пробормотал Берлиак, – хотя я не думал, что Бержер из тех, кто плюет на старых друзей ради новых». Люсьен слегка забеспокоился: он ведь обещал Бержеру ничего не рассказывать. «Брось, все хорошо! – сказал он. – Вовсе он на тебя не плюет, он просто хотел доказать мне, что гашиш тебя не берет». Но Берлиак повернулся и ушел, даже не подав ему руки. Люсьен был не слишком собой доволен, когда вновь встретился с Бержером. «Что вы сказали Берлиаку?» – с безразличным видом спросил Бержер. Люсьен опустил голову и молчал: он был удручен. Но вдруг он ощутил руку Бержера на затылке: «Это неважно, малыш. В любом случае этому уже пора было кончиться: комедианты никогда не веселят меня долго». Люсьен немного осмелел: он поднял голову и улыбнулся. «Но ведь и я комедиант», – сказал он, часто моргая. «Да, но ты – ты хорошенький», – ответил Бержер, привлекая его к себе. Люсьен покорился; он чувствовал себя нежным, как девушка, и слезы выступили у него на глазах. Бержер целовал его в щеки и покусывал ему ухо, называя то «миленьким проказником», то «маленьким братишкой», а Люсьен думал, что очень приятно иметь старшего брата, такого терпимого и все понимающего.
Господин и госпожа Флерье выразили желание познакомиться с Бержером, о котором Люсьен так много им рассказывал, и пригласили его на обед. Все нашли его очаровательным, даже Жермена, заявившая, что никогда не встречала такого красавца мужчину; господин Флерье был знаком с генералом Низаном, доводившимся Бержеру дядей, долго говорили о нем. Поэтому госпожа Флерье с большой радостью согласилась отпустить Люсьена с Бержером на каникулы в дни Святой Троицы. Они приехали в Руан на автомобиле; Люсьен хотел осмотреть собор и ратушу, но Бержер категорически отказался. «Ты хочешь смотреть эту дрянь?» – вызывающе спросил он. В конце концов они провели два часа в борделе на улице Корделье; Бержер без конца хохмил: он называл всех девочек «мадемуазель», под столом толкая Люсьена коленом, потом согласился подняться с одной из них в номер, но через пять минут вернулся. «Чешем отсюда, – прошептал он, – сейчас тут такой хай будет». Они быстро расплатились и ушли. На улице Бержер рассказал, что же произошло: воспользовавшись тем, что женщина повернулась к нему спиной, он бросил в постель целую горсть волос, вызывающих зуд, потом объявил, что он импотент, и сошел вниз. Люсьен выпил два стакана виски и немного поплыл; он спел «Артиллериста из Метца» и «De Profondis Morpionibus»; он находил восхитительным, что Бержер мог быть и таким умным, и таким ребячливым.
«Я заказал один номер, – сказал Бержер, когда они пришли в отель, – но с большой ванной». Люсьен не удивился: в дороге он смутно догадывался, что ему придется делить комнату с Бержером, но на этой мысли он почему-то не задерживался. Теперь, когда отступать уже было некуда, он счел все это не совсем приятным, главным образом потому, что ноги у него были не совсем чистые. Пока поднимали чемоданы, он представлял себе, как Бержер скажет: «Ну и грязен ты, все простыни изгваздаешь», а он дерзко ответит: «У вас весьма мещанские представления о чистоте». Но Бержер втолкнул его в ванную вместе с чемоданом, сказав: «Приведи себя в порядок здесь, а я разденусь в комнате». Люсьен вымыл ноги и подмыл зад. Ему захотелось в туалет, но не решился выйти и помочился в раковину; потом надел ночную рубашку, домашние туфли, которые одолжил у матери (его собственные совсем сносились), и постучал. «Вы готовы?» – спросил он. «Да, да, входи», – Бержер был в черном халате накинутом на светло-голубую пижаму. В комнате пахло одеколоном. «Здесь только одна кровать?» – спросил Люсьен. Бержер не ответил: он ошалело уставился на Люсьена. И наконец громко расхохотался. «Ты что, в одной рубахе? – рассмеялся он. – А куда ночной колпак дел? Ну нет, ты меня уморишь. Я хочу, чтоб ты посмотрел на себя».– «Уже два года, – обиженно сказал Люсьен, – я прошу мать купить мне пижаму». Бержер подошел к нему: «Ладно, снимай все это, – сказал он тоном, не терпящим возражений, – я дам тебе одну из моих. Тебе она великовата, но лучше же, чем это». Люсьен стоял как вкопанный посреди комнаты, не сводя глаз с красных и зеленых ромбов на обоях. Он предпочел бы вернуться в ванную, но боялся сойти за дурака; резким движением он снял через голову рубашку. На мгновение воцарилась тишина: Бержер, улыбаясь, смотрел на Люсьена, и до того вдруг дошло, что он стоит посреди комнаты нагишом, в материнских тапочках с помпончиками. Он смотрел на свои руки – большие руки Рембо, ему хотелось прижать их к животу, хотя бы прикрыть свой срам. Но, спохватившись, храбро убрал их за спину. На стенах между рядами ромбов были разбросаны редкие фиолетовые квадратики. «Честное слово, – сказал Бержер, – он чист, как девственница, посмотри на себя в зеркало, Люсьен, даже грудь у тебя покраснела. Но так ты лучше смотришься, чем в своей рубахе». – «Да, – сказал Люсьен, делая над собой усилие, – если ты нагишом, трудно сохранять пристойный вид. Дайте-ка мне пижаму». Бержер швырнул ему шелковую, пахнущую лавандой пижаму, и они легли в кровать. Воцарилось тягостное молчание. «Мне плохо, – сказал Люсьен, – меня тошнит». Бержер молчал, отрыжка Люсьена пахла виски. «Он переспит со мной», – решил он. И ромбы на обоях закружились, а удушливый запах одеколона сдавливал ему горло. «Я не должен был соглашаться на эту поездку». Ему не повезло; раз двадцать в последнее время он был на волосок от того, чтобы понять, чего хотел от него Бержер, и всякий раз, как нарочно, какая-нибудь случайность отвлекала Люсьена от этих мыслей. А теперь вот он лежал в постели с этим типом и ждал, что тому захочется с ним сделать. «Я возьму подушку и пойду спать в ванную». Но он не осмелился: он подумал об ироническом взгляде Бержера. Люсьен засмеялся. «Я думаю о той проститутке, – сказал он, – она, наверно, до сих пор чешется». Бержер по-прежнему молчал; Люсьен наблюдал за ним краешком глаза: тот лежал на спине с беспечным видом, заложив руки за голову. Дикая ярость охватила Люсьена, он приподнялся на локте и спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10