я, братец, люблю, чтоб у меня тово…
Живоглот потупился. В эту минуту он готов был отрезать себе язык за то, что он сболтнул сдуру этакую скверную штуку.
И хоть бы доподлинно эта голова была, думал он, тысячный раз проклиная себя, а то ведь и происшествия-то никакого не было! Так, сдуру ляпнул, чтоб похвастаться перед начальством деятельностью!
– Ты думаешь, мне это приятно! – продолжал между тем его высокородие, – начальству, братец, тогда только весело, когда все довольны, когда все смотрит на тебя с доверчивостью, можно сказать, с упованием…
Молчание.
– Нет, ты поезжай… ты поезжай! Я не могу! Я спокоен не буду, пока ты в городе.
– Помещик Перегоренский! – докладывает Федор.
Входит Перегоренский, господин лет шестидесяти, но еще бодрый и свежий. Видно, однако же, что, для подкрепления угасающих сил, он нередко прибегает к напитку, вследствие чего и нос его приобрел все возможные оттенки фиолетового цвета. На нем порыжелый фрак с узенькими фалдочками и нанковые панталонцы без штрипок. При появлении его Алексей Дмитрич прячет обе руки к самым ягодицам, из опасения, чтоб господину Перегоренскому не вздумалось протянуть ему руку.
Перегоренский. Защиты! о защите взываю я к вашему высокородию! Защиты невинным, защиты угнетенным!
Алексей Дмитрич. Что же такое-с?
Перегоренский. Вы извините меня, ваше высокородие! я вне себя! Но я верноподданный, ваше высокородие, я християнин, ваше высокородие! я… человек!
Алексей Дмитрич. Позвольте, однако ж, что же такое случилось? И к чему тут «верноподданный»? Мы все здесь верноподданные-с.
Перегоренский. Не донос… нет, роля доносчика далека от меня! Не с доносом дерзнул я предстать пред лицо вашего высокородия! Чувство сострадания, чувство любви к ближнему одно подвигло меня обратиться к вам: добродетельный царедворец, спаси, спаси погибающую вдову!
Алексей Дмитрич. Но позвольте… мне сказали, что вы здешний помещик… зачем же тут вдова?.. я не понимаю.
Перегоренский (вздыхая). Да-с, я здешний помещик, это правда; я имею, я имею несчастие называться здешним помещиком… У меня семь душ… без земли-с, и только они, одни они поддерживают мое бренное существование!.. Я был угнетен, ваше высокородие! Я был на службе – и выгнан! Я служил честно – и вот предстою нищ и убог! Я имел чувствительное сердце и сохранил его до сих пор! За что же терпел я? За что все гонения судьбы на меня? Не за то ли, что любил правду выше всего! Не за то ли, что, можно сказать, ненавидел ложь и истину царям с улыбкой говорил! [9] Защиты! О защите взываю к тебе, покровитель гонимых и угнетенных!
Алексей Дмитрич. Да помилуйте, что же я могу сделать?.. Объяснитесь, пожалуйста!
Перегоренский. Повторяю вашему высокородию: не донос, которого самое название презрительно для моего сердца, намерен я предъявить вам, государь мой! – нет! Слова мои будут простым извещением, которое, по смыслу закона, обязательно для всякого верноподданного…
Алексей Дмитрич. Но в чем же дело? Позвольте… я занят; мне надобно ехать…
Перегоренский. Коварный Живоглот…
Алексей Дмитрич (строго). Кто же этот Живоглот? Я не понимаю вас; вы, кажется, позволяете себе шутить, милостивый государь мой!
Перегоренский (не слушая его). Коварный Живоглот, воспользовавшись темнотою ночи, с толпою гнусных наемников окружил дом торгующего в селе Чернораменье, по свидетельству третьего рода, мещанина Скурихина, и алчным голосом требовал допустить его к обыску, под предлогом, якобы Скурихин производит торговлю мышьяком. Причем обозвал Скурихина непотребными словами; за оставление же сего дела втайне, взял с него пятьдесят рублей и удалился с наемниками вспять. Это первый пункт.
Алексей Дмитрич. Но где же тут вдова?
Перегоренский. Оный Живоглот, описывая, по указу губернского правления, имение купца Гламидова, утаил некие драгоценные вещи, произнося при этом: «Вещи сии пригодятся ребятишкам на молочишко». При сем равномерно не преминул обозвать Гламидова непотребно… (Пристально смотрит на Алексея Дмитрича, который, в смущении, нюхает табак.) Сей же Живоглот, придя в дом к отставному коллежскому регистратору Рыбушкину, в то время, когда у того были гости, усиленно требовал, для своего употребления, стакан водки и, получив в том отказ, разогнал гостей и хозяев, произнося при этом: аллё машир!
Алексей Дмитрич. Но где же тут вдова?
Перегоренский. Но сим не исполнилась мера бесчинств Живоглотовых. В прошлом месяце, прибыв на ярмонку в село Березино, что на Новом, сей лютый зверь, аки лев рыкаяй и преисполнившись вина и ярости, избил беспричинно всех торгующих, и дотоле не положил сокрушительной десницы своей, доколе не приобрел по полтине с каждого воза… (Торжественно.) На все таковые противозаконные действия исправника Маремьянкина, в просторечии Живоглотом именуемого, и лютостию своею таковое прозвище вполне заслужившего, имеются надлежащие свидетели, которых я, впрочем, к свидетельству под присягой допустить сомневаюсь.
Алексей Дмитрич. Позвольте, однако ж, я все-таки не могу понять, где тут вдова и в какой мере описываемые вами происшествия, или, как вы называете их, бесчинства, касаются вашего лица, и почему вы… нет, воля ваша, я этого просто понять не в состоянии!
Перегоренский. Ваше высокородие! Во мне, в моем лице, видите вы единственное убежище общественной совести, Живоглотом попранной, Живоглотом поруганной. Смени Живоглота, добродетельный царедворец! Смени! вопиют к тебе тысячи жертв его зверообразной лютости!
Алексей Дмитрич. Но как же это… я, право, затрудняюсь… Свидетелей вот вы не допускаете… истцов тоже налицо не оказывается.
Перегоренский (смеется горько и потом вздыхает). Итак, нет правды на земле! Великий господи! зде предстоит раб лукавый и ленивый (указывая на Алексея Дмитрича), который меня же обзывает ябедником и кляузником…
Алексей Дмитрич (тревожно). Позвольте, однако, я не называл вас ни ябедником, ни кляузником!
Перегоренский. Ябедником и кляузником за то единственно, что я принял на себя защиту невинности! (К Алексею Дмитричу.) Государь мой! Необходимость, одна горестная необходимость вынуждает меня сказать вам, что я не премину, при первой же возможности, обратиться с покорнейшею просьбой к господину министру, умолять на коленах его высокопревосходительство… (Запальчиво.) Ты узнаешь, да, ты узнаешь, коварный царедворец, что значит презирать советы добродетели! Вспомянутся тебе и рябчики и рыба, посылаемые Живоглотом, яко дань твоей плотоядности! (Уходит.)
Алексей Дмитрич (минут с пять стоит в некотором отупении, come una statua;[6] просыпаясь). Черт знает что такое… Эй, Федор! одеваться!
Между тем дом Желвакова давно уже горит в многочисленных огнях, и у ворот поставлены даже плошки, что привлекает большую толпу народа, который, несмотря ни на дождь, ни на грязь, охотно собирается поглазеть, как веселятся уездные аристократы. Гости уже собрались. Оркестр, состоящий из двух флейт и одного контрбаса, сыгрывается в лакейской, наводя нестерпимое уныние на сердца черноборцев извлекаемыми из флейт жалобными звуками. Сальные свечи в изобилии горят во всех комнатах; однако ж в одной из них, предназначенной, по-видимому, для резиденции почетного гостя, на раскрытом ломберном столе горят даже две стеариновые свечи, которые Дмитрий Борисыч, из экономии, тушит, и потом, послышав на улице движение, вновь зажигает. Девицы, взявшись под руку, вереницей ходят по зале, предназначенной для танцевания. Увивающийся около них протоколист дворянской опеки, должно быть, говорит ужасно, смешные вещи, потому что девицы беспрестанно закрывают свои личики платками. В тревожном ожидании проходит два часа, в продолжение которых все бездействуют. Некоторые дамы начинают даже выказывать знаки нетерпения. В особенности отличается жена окружного начальника, курящая папиросы и составляющая в уезде постоянную оппозицию.
– Да помилуйте, Дмитрий Борисыч! – говорит она громко, – долго ли же нам дожидаться! Ведь нам-то он даже почти не начальник!
– Уж сделайте ваше одолжение, Степанида Карповна! повремените крошечку-с! Михайло Трофимыч! уговорите Степаниду Карповну! – умоляет Дмитрий Борисыч.
– St?phanie, mon ange! – говорит Михайло Трофимыч, – il faut donc faire quelque chose pour ces gens-l?.[7]
– Однако ж, Michel! – отвечает Степанида Карповна.
В это время жена уездного судьи, не выражавшая доселе никаких знаков неудовольствия, считает возможным, в знак сочувствия к Степаниде Карповне, пустить в ход горькую улыбку, давно созревшую в ее сердце. Но Дмитрий Борисыч ловит эту улыбку, так сказать, на лету.
– Ну, вы-то что? – говорит он судейше, – ну, Степанида Карповна… это точно! а вы-то что?
И, махнув рукой, бежит дальше.
Однако же Дмитрий Борисыч далеко не спокоен. Два обстоятельства гложут его сердце. Во-первых, известно ему, что у его высокородия в настоящее время пропекается Перегоренский. «Опакостит он, опакостит нас всех, бестия!» – думает Дмитрий Борисыч. Во-вторых, представляется весьма важный вопрос: будет ли его высокородие играть в карты, и если не будет, то каким образом занять ихнюю особу? Партию для его высокородия он уж составил, и партию приличную: Михайло Трофимыч Сюртуков, окружной начальник, молодой человек, образованный и с направлением; асессор палаты, Кшепшицюльский, тоже образованный и с направлением, и, наконец, той же палаты чиновник особых поручений Пшикшецюльский, не столько образованный, сколько с направлением. Все они согласны играть во что угодно и по скольку угодно.
– Господи! кабы не было хозяйственных управлений, – говорит про себя Дмитрий Борисыч, – пропала бы моя головушка!
И, второпях, с размаху останавливается перед уездным судьей, скромно сидящим в углу, и, задумавшись, рассуждает во всеуслышание:
– Что, если бы всё этакие-то были! Вон он какой убогой! нищему даже подать нечего!
– Нет! куда нам! – говорит, махая руками, судья, который, от старости, недослышит, и думает, что Дмитрий Борисыч приглашает его составить партию для высокоименитого гостя.
Но вот вламывается в дверь Алексеев и изо всей мочи провозглашает: «Левизор! левизор едет!» Дмитрий Борисыч дрожащими руками зажигает стеариновые свечи, наскоро говорит музыкантам: «Не осрамите, батюшки!» – и стремглав убегает на крыльцо.
Его высокородие входит при звуках музыки, громко играющей туш. Его высокородие смотрит милостиво и останавливается в зале. Дмитрий Борисыч, скользящий около гостя боком, простирает руку в ту сторону, где приготовлена обитель для его высокородия, и торопливо произносит:
– Сюда пожалуйте, сюда, ваше высокородие!
– Зачем же? мне и здесь хорошо! – говорит его высокородие, окидывая дам орлиным взором, – а впрочем, делай со мною что хочешь! Извините меня, mesdames, – я здесь невольник!
И, шаркнувши ножкой, мелкими шагами удаляется в обитель, в дверях которой встречает его сама городничиха, простая старуха, с платком на голове.
– Пожалуйте, ваше превосходительство, пожалуйте, не побрезгуйте! – говорит она, низко кланяясь.
– Извините, сударыня! я еще только «высокородие»! – отвечает Алексей Дмитрии и скромно потупляет глаза.
Его высокородие садится на приуготовленном диване; городничиха в ту же минуту скрывается; именитейшие мужи города стоят но стене и безмолвствуют. Его высокородию, очевидно, неловко.
– Прикажете начинать музыке? – спрашивает Дмитрий Борисыч.
– Как же, как же! – отвечает его высокородие. Музыка играет; до слуха его высокородия достигает только треск контрбаса.
– Да ты тут и музыку завел! – замечает его высокородие, – это похвально, господин Желваков! это ты хорошо делаешь, что соединяешь общество! Я это люблю… чтоб у меня веселились…
– Все силы-меры, ваше высокородие… то есть, сколько стаёт силы-возможности, – отвечает Дмитрий Борисыч.
Молчание.
– А вы, господа, разве не танцуете? – спрашивает Алексей Дмитрич, поводя глазами по стене.
Именитые чины, принимая эти слова в смысле приглашения выйти из комнаты, гурьбой направляются в залу. Его высокородие несколько озадачен.
– Что ж это они? – говорит он, хмуря брови, – разве мое общество… кажется, я тово…
Дмитрий Борисыч, в совершенном отчаянье, спешит догнать беглецов.
– Ну, куда же вы, ради Христа? куда вы! – говорит он умоляющим голосом, – Михайло Трофимыч! Мечислав Станиславич! Станислав Мечиславич! хоть вы! хоть вы! ведь это скандал-с! это, можно сказать, неприличие!
Но именитые лица упорствуют. Дмитрий Борисыч вновь прибегает в обитель.
– Ваше высокородие! не соблаговолите ли в карточки?
Алексей Дмитрич затруднен.
– Я… да… я тово… но, право, я не могу придумать, с кем же ты меня… – говорит он.
– На этот счет будьте покойны, ваше высокородие! партия – самая благородная: всё губернские-с…
– Ну да… если партия приличная… отчего же…
Один из партнеров, Михаил Трофимыч, поспешно распечатывает карты и весьма развязно подлетает к его высокородию.
– Votre Excellence![8] – говорит он, подавая карточку.
– Mais… vous parlez fran?ais?[9] – замечает его высокородие с приятным изумлением.
– Они обучались в университете, – вступается Дмитрий Борисыч, – ихняя супруга первая дама в городе-с.
– А! очень приятно! J'esp?re que vous me ferez l'honneur…[10] очень, очень приятно!
Между тем танцы в зале происходят обыкновенным порядком. Протоколист дворянской опеки превосходит самого себя: он танцует и прямо и поперек, потому что дам вдвое более, нежели кавалеров, и всякой хочется танцевать. Следовательно, кавалеры обязаны одну и ту же фигуру кадрили попеременно отплясывать с двумя разными дамами.
– Фу, упарился! – говорит протоколист, обтирая платком катящиеся по лбу струи пота, – Дмитрий Борисыч! хоть бы вы водочкой танцоров-то попотчевали! ведь это просто смерть-с! Этакого труда и каторжники не претерпевают!
– И ни-ни! – отвечает Дмитрий Борисыч, махая руками, – что ты! что ты! ты, пожалуй, опять по-намеднишнему налижешься! Вот уедет его высокородие – тогда хоть графин выпей… Эй, музыканты!
Музыка трогается, но танцоров урезонить не легко. Они становятся посреди залы в каре, устроивают между собой совет и решают не танцевать, покуда не будет выполнено справедливое требование протоколиста.
– Что ж это за страм такой! хоть бы прохладительное какое-нибудь подали! – говорит протоколист.
– Не танцуй, братцы, да и баста! – подсказывает муж совета Петька Трясучкин.
– Не хотим танцевать! – раздается общий отголосок.
Происходит смятение. Городничиха поспешает сообщить своему мужу, что приказные бунтуются, требуют водки, а водки, дескать, дать невозможно, потому что пот еще намеднись, у исправника, столоначальник Подгоняйчиков до того натенькался, что даже вообразил, что домой спать пришел, и стал при всех раздеваться.
Дмитрий Борисыч выбегает увещевать.
– Бога вы не боитесь, свиньи вы этакие! – говорит он, – знаете сами, какая у нас теперича особа! Нешто жалко мне водки-то, пойми ты это!.. Эй, музыканты!
– Да нет; танцевать совсем невозможно… нам что водка-с! а совсем нам танцевать невозможно-с!
– Да почему же невозможно?
– Да так-с… оченно уж труд велик-с…
– Господи! Иван Перфильич! и ты-то! голубчик! ну, ты умница! Прохладись же ты хоть раз, как следует образованному человеку! Ну, жарко тебе – выпей воды, иль выдь, что ли, на улицу… а то водки! Я ведь не стою за нее, Иван Перфильич! Мне что водка! Христос с ней! Я вам всем завтра утром по два стаканчика поднесу… ей-богу! да хоть теперь-то ты воздержись… а! ну, была не была! Эй, музыканты!
На этот раз убеждения подействовали, и кадриль кой-как составилась. Из-за дверей коридора, примыкавшего к зале, выглядывали лица горничных и других зрителей лакейского звания, впереди которых, в самой уже зале, стоял камердинер его высокородия. Он держал себя, как и следует камердинеру знатной особы, весьма серьезно, с прочими лакеями не связывался и, заложив руки назад, производил глубокомысленные наблюдения над танцующим уездом.
– Ну, а что, Федя, ведь и мы веселиться умеем? – спрашивал Дмитрий Борисыч, изредка забегая к нему.
– Веселиться – отчего не веселиться! – отвечал Федор.
– Ну, а как, Федя, против ваших-то балов: наш, поди, никуда, чан, не годится?
– Да, против наших… разумеется… а впрочем, мне ваш больше нравится… проще!
– Ты, Федя, добрый! Приходи ужо, я тебе полтинничек пожертвую… а чай пил?
– Пил-с, благодарим покорно.
– Ты, братец, требуй… знаешь, без церемоний… распорядись сам, коли чего захочется… леденчиков там, икорки, балычку… тебе, братец, отказу не будет…
В начале пятой фигуры в гостиной послышался шум, вскоре затем сменившийся шушуканьем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Живоглот потупился. В эту минуту он готов был отрезать себе язык за то, что он сболтнул сдуру этакую скверную штуку.
И хоть бы доподлинно эта голова была, думал он, тысячный раз проклиная себя, а то ведь и происшествия-то никакого не было! Так, сдуру ляпнул, чтоб похвастаться перед начальством деятельностью!
– Ты думаешь, мне это приятно! – продолжал между тем его высокородие, – начальству, братец, тогда только весело, когда все довольны, когда все смотрит на тебя с доверчивостью, можно сказать, с упованием…
Молчание.
– Нет, ты поезжай… ты поезжай! Я не могу! Я спокоен не буду, пока ты в городе.
– Помещик Перегоренский! – докладывает Федор.
Входит Перегоренский, господин лет шестидесяти, но еще бодрый и свежий. Видно, однако же, что, для подкрепления угасающих сил, он нередко прибегает к напитку, вследствие чего и нос его приобрел все возможные оттенки фиолетового цвета. На нем порыжелый фрак с узенькими фалдочками и нанковые панталонцы без штрипок. При появлении его Алексей Дмитрич прячет обе руки к самым ягодицам, из опасения, чтоб господину Перегоренскому не вздумалось протянуть ему руку.
Перегоренский. Защиты! о защите взываю я к вашему высокородию! Защиты невинным, защиты угнетенным!
Алексей Дмитрич. Что же такое-с?
Перегоренский. Вы извините меня, ваше высокородие! я вне себя! Но я верноподданный, ваше высокородие, я християнин, ваше высокородие! я… человек!
Алексей Дмитрич. Позвольте, однако ж, что же такое случилось? И к чему тут «верноподданный»? Мы все здесь верноподданные-с.
Перегоренский. Не донос… нет, роля доносчика далека от меня! Не с доносом дерзнул я предстать пред лицо вашего высокородия! Чувство сострадания, чувство любви к ближнему одно подвигло меня обратиться к вам: добродетельный царедворец, спаси, спаси погибающую вдову!
Алексей Дмитрич. Но позвольте… мне сказали, что вы здешний помещик… зачем же тут вдова?.. я не понимаю.
Перегоренский (вздыхая). Да-с, я здешний помещик, это правда; я имею, я имею несчастие называться здешним помещиком… У меня семь душ… без земли-с, и только они, одни они поддерживают мое бренное существование!.. Я был угнетен, ваше высокородие! Я был на службе – и выгнан! Я служил честно – и вот предстою нищ и убог! Я имел чувствительное сердце и сохранил его до сих пор! За что же терпел я? За что все гонения судьбы на меня? Не за то ли, что любил правду выше всего! Не за то ли, что, можно сказать, ненавидел ложь и истину царям с улыбкой говорил! [9] Защиты! О защите взываю к тебе, покровитель гонимых и угнетенных!
Алексей Дмитрич. Да помилуйте, что же я могу сделать?.. Объяснитесь, пожалуйста!
Перегоренский. Повторяю вашему высокородию: не донос, которого самое название презрительно для моего сердца, намерен я предъявить вам, государь мой! – нет! Слова мои будут простым извещением, которое, по смыслу закона, обязательно для всякого верноподданного…
Алексей Дмитрич. Но в чем же дело? Позвольте… я занят; мне надобно ехать…
Перегоренский. Коварный Живоглот…
Алексей Дмитрич (строго). Кто же этот Живоглот? Я не понимаю вас; вы, кажется, позволяете себе шутить, милостивый государь мой!
Перегоренский (не слушая его). Коварный Живоглот, воспользовавшись темнотою ночи, с толпою гнусных наемников окружил дом торгующего в селе Чернораменье, по свидетельству третьего рода, мещанина Скурихина, и алчным голосом требовал допустить его к обыску, под предлогом, якобы Скурихин производит торговлю мышьяком. Причем обозвал Скурихина непотребными словами; за оставление же сего дела втайне, взял с него пятьдесят рублей и удалился с наемниками вспять. Это первый пункт.
Алексей Дмитрич. Но где же тут вдова?
Перегоренский. Оный Живоглот, описывая, по указу губернского правления, имение купца Гламидова, утаил некие драгоценные вещи, произнося при этом: «Вещи сии пригодятся ребятишкам на молочишко». При сем равномерно не преминул обозвать Гламидова непотребно… (Пристально смотрит на Алексея Дмитрича, который, в смущении, нюхает табак.) Сей же Живоглот, придя в дом к отставному коллежскому регистратору Рыбушкину, в то время, когда у того были гости, усиленно требовал, для своего употребления, стакан водки и, получив в том отказ, разогнал гостей и хозяев, произнося при этом: аллё машир!
Алексей Дмитрич. Но где же тут вдова?
Перегоренский. Но сим не исполнилась мера бесчинств Живоглотовых. В прошлом месяце, прибыв на ярмонку в село Березино, что на Новом, сей лютый зверь, аки лев рыкаяй и преисполнившись вина и ярости, избил беспричинно всех торгующих, и дотоле не положил сокрушительной десницы своей, доколе не приобрел по полтине с каждого воза… (Торжественно.) На все таковые противозаконные действия исправника Маремьянкина, в просторечии Живоглотом именуемого, и лютостию своею таковое прозвище вполне заслужившего, имеются надлежащие свидетели, которых я, впрочем, к свидетельству под присягой допустить сомневаюсь.
Алексей Дмитрич. Позвольте, однако ж, я все-таки не могу понять, где тут вдова и в какой мере описываемые вами происшествия, или, как вы называете их, бесчинства, касаются вашего лица, и почему вы… нет, воля ваша, я этого просто понять не в состоянии!
Перегоренский. Ваше высокородие! Во мне, в моем лице, видите вы единственное убежище общественной совести, Живоглотом попранной, Живоглотом поруганной. Смени Живоглота, добродетельный царедворец! Смени! вопиют к тебе тысячи жертв его зверообразной лютости!
Алексей Дмитрич. Но как же это… я, право, затрудняюсь… Свидетелей вот вы не допускаете… истцов тоже налицо не оказывается.
Перегоренский (смеется горько и потом вздыхает). Итак, нет правды на земле! Великий господи! зде предстоит раб лукавый и ленивый (указывая на Алексея Дмитрича), который меня же обзывает ябедником и кляузником…
Алексей Дмитрич (тревожно). Позвольте, однако, я не называл вас ни ябедником, ни кляузником!
Перегоренский. Ябедником и кляузником за то единственно, что я принял на себя защиту невинности! (К Алексею Дмитричу.) Государь мой! Необходимость, одна горестная необходимость вынуждает меня сказать вам, что я не премину, при первой же возможности, обратиться с покорнейшею просьбой к господину министру, умолять на коленах его высокопревосходительство… (Запальчиво.) Ты узнаешь, да, ты узнаешь, коварный царедворец, что значит презирать советы добродетели! Вспомянутся тебе и рябчики и рыба, посылаемые Живоглотом, яко дань твоей плотоядности! (Уходит.)
Алексей Дмитрич (минут с пять стоит в некотором отупении, come una statua;[6] просыпаясь). Черт знает что такое… Эй, Федор! одеваться!
Между тем дом Желвакова давно уже горит в многочисленных огнях, и у ворот поставлены даже плошки, что привлекает большую толпу народа, который, несмотря ни на дождь, ни на грязь, охотно собирается поглазеть, как веселятся уездные аристократы. Гости уже собрались. Оркестр, состоящий из двух флейт и одного контрбаса, сыгрывается в лакейской, наводя нестерпимое уныние на сердца черноборцев извлекаемыми из флейт жалобными звуками. Сальные свечи в изобилии горят во всех комнатах; однако ж в одной из них, предназначенной, по-видимому, для резиденции почетного гостя, на раскрытом ломберном столе горят даже две стеариновые свечи, которые Дмитрий Борисыч, из экономии, тушит, и потом, послышав на улице движение, вновь зажигает. Девицы, взявшись под руку, вереницей ходят по зале, предназначенной для танцевания. Увивающийся около них протоколист дворянской опеки, должно быть, говорит ужасно, смешные вещи, потому что девицы беспрестанно закрывают свои личики платками. В тревожном ожидании проходит два часа, в продолжение которых все бездействуют. Некоторые дамы начинают даже выказывать знаки нетерпения. В особенности отличается жена окружного начальника, курящая папиросы и составляющая в уезде постоянную оппозицию.
– Да помилуйте, Дмитрий Борисыч! – говорит она громко, – долго ли же нам дожидаться! Ведь нам-то он даже почти не начальник!
– Уж сделайте ваше одолжение, Степанида Карповна! повремените крошечку-с! Михайло Трофимыч! уговорите Степаниду Карповну! – умоляет Дмитрий Борисыч.
– St?phanie, mon ange! – говорит Михайло Трофимыч, – il faut donc faire quelque chose pour ces gens-l?.[7]
– Однако ж, Michel! – отвечает Степанида Карповна.
В это время жена уездного судьи, не выражавшая доселе никаких знаков неудовольствия, считает возможным, в знак сочувствия к Степаниде Карповне, пустить в ход горькую улыбку, давно созревшую в ее сердце. Но Дмитрий Борисыч ловит эту улыбку, так сказать, на лету.
– Ну, вы-то что? – говорит он судейше, – ну, Степанида Карповна… это точно! а вы-то что?
И, махнув рукой, бежит дальше.
Однако же Дмитрий Борисыч далеко не спокоен. Два обстоятельства гложут его сердце. Во-первых, известно ему, что у его высокородия в настоящее время пропекается Перегоренский. «Опакостит он, опакостит нас всех, бестия!» – думает Дмитрий Борисыч. Во-вторых, представляется весьма важный вопрос: будет ли его высокородие играть в карты, и если не будет, то каким образом занять ихнюю особу? Партию для его высокородия он уж составил, и партию приличную: Михайло Трофимыч Сюртуков, окружной начальник, молодой человек, образованный и с направлением; асессор палаты, Кшепшицюльский, тоже образованный и с направлением, и, наконец, той же палаты чиновник особых поручений Пшикшецюльский, не столько образованный, сколько с направлением. Все они согласны играть во что угодно и по скольку угодно.
– Господи! кабы не было хозяйственных управлений, – говорит про себя Дмитрий Борисыч, – пропала бы моя головушка!
И, второпях, с размаху останавливается перед уездным судьей, скромно сидящим в углу, и, задумавшись, рассуждает во всеуслышание:
– Что, если бы всё этакие-то были! Вон он какой убогой! нищему даже подать нечего!
– Нет! куда нам! – говорит, махая руками, судья, который, от старости, недослышит, и думает, что Дмитрий Борисыч приглашает его составить партию для высокоименитого гостя.
Но вот вламывается в дверь Алексеев и изо всей мочи провозглашает: «Левизор! левизор едет!» Дмитрий Борисыч дрожащими руками зажигает стеариновые свечи, наскоро говорит музыкантам: «Не осрамите, батюшки!» – и стремглав убегает на крыльцо.
Его высокородие входит при звуках музыки, громко играющей туш. Его высокородие смотрит милостиво и останавливается в зале. Дмитрий Борисыч, скользящий около гостя боком, простирает руку в ту сторону, где приготовлена обитель для его высокородия, и торопливо произносит:
– Сюда пожалуйте, сюда, ваше высокородие!
– Зачем же? мне и здесь хорошо! – говорит его высокородие, окидывая дам орлиным взором, – а впрочем, делай со мною что хочешь! Извините меня, mesdames, – я здесь невольник!
И, шаркнувши ножкой, мелкими шагами удаляется в обитель, в дверях которой встречает его сама городничиха, простая старуха, с платком на голове.
– Пожалуйте, ваше превосходительство, пожалуйте, не побрезгуйте! – говорит она, низко кланяясь.
– Извините, сударыня! я еще только «высокородие»! – отвечает Алексей Дмитрии и скромно потупляет глаза.
Его высокородие садится на приуготовленном диване; городничиха в ту же минуту скрывается; именитейшие мужи города стоят но стене и безмолвствуют. Его высокородию, очевидно, неловко.
– Прикажете начинать музыке? – спрашивает Дмитрий Борисыч.
– Как же, как же! – отвечает его высокородие. Музыка играет; до слуха его высокородия достигает только треск контрбаса.
– Да ты тут и музыку завел! – замечает его высокородие, – это похвально, господин Желваков! это ты хорошо делаешь, что соединяешь общество! Я это люблю… чтоб у меня веселились…
– Все силы-меры, ваше высокородие… то есть, сколько стаёт силы-возможности, – отвечает Дмитрий Борисыч.
Молчание.
– А вы, господа, разве не танцуете? – спрашивает Алексей Дмитрич, поводя глазами по стене.
Именитые чины, принимая эти слова в смысле приглашения выйти из комнаты, гурьбой направляются в залу. Его высокородие несколько озадачен.
– Что ж это они? – говорит он, хмуря брови, – разве мое общество… кажется, я тово…
Дмитрий Борисыч, в совершенном отчаянье, спешит догнать беглецов.
– Ну, куда же вы, ради Христа? куда вы! – говорит он умоляющим голосом, – Михайло Трофимыч! Мечислав Станиславич! Станислав Мечиславич! хоть вы! хоть вы! ведь это скандал-с! это, можно сказать, неприличие!
Но именитые лица упорствуют. Дмитрий Борисыч вновь прибегает в обитель.
– Ваше высокородие! не соблаговолите ли в карточки?
Алексей Дмитрич затруднен.
– Я… да… я тово… но, право, я не могу придумать, с кем же ты меня… – говорит он.
– На этот счет будьте покойны, ваше высокородие! партия – самая благородная: всё губернские-с…
– Ну да… если партия приличная… отчего же…
Один из партнеров, Михаил Трофимыч, поспешно распечатывает карты и весьма развязно подлетает к его высокородию.
– Votre Excellence![8] – говорит он, подавая карточку.
– Mais… vous parlez fran?ais?[9] – замечает его высокородие с приятным изумлением.
– Они обучались в университете, – вступается Дмитрий Борисыч, – ихняя супруга первая дама в городе-с.
– А! очень приятно! J'esp?re que vous me ferez l'honneur…[10] очень, очень приятно!
Между тем танцы в зале происходят обыкновенным порядком. Протоколист дворянской опеки превосходит самого себя: он танцует и прямо и поперек, потому что дам вдвое более, нежели кавалеров, и всякой хочется танцевать. Следовательно, кавалеры обязаны одну и ту же фигуру кадрили попеременно отплясывать с двумя разными дамами.
– Фу, упарился! – говорит протоколист, обтирая платком катящиеся по лбу струи пота, – Дмитрий Борисыч! хоть бы вы водочкой танцоров-то попотчевали! ведь это просто смерть-с! Этакого труда и каторжники не претерпевают!
– И ни-ни! – отвечает Дмитрий Борисыч, махая руками, – что ты! что ты! ты, пожалуй, опять по-намеднишнему налижешься! Вот уедет его высокородие – тогда хоть графин выпей… Эй, музыканты!
Музыка трогается, но танцоров урезонить не легко. Они становятся посреди залы в каре, устроивают между собой совет и решают не танцевать, покуда не будет выполнено справедливое требование протоколиста.
– Что ж это за страм такой! хоть бы прохладительное какое-нибудь подали! – говорит протоколист.
– Не танцуй, братцы, да и баста! – подсказывает муж совета Петька Трясучкин.
– Не хотим танцевать! – раздается общий отголосок.
Происходит смятение. Городничиха поспешает сообщить своему мужу, что приказные бунтуются, требуют водки, а водки, дескать, дать невозможно, потому что пот еще намеднись, у исправника, столоначальник Подгоняйчиков до того натенькался, что даже вообразил, что домой спать пришел, и стал при всех раздеваться.
Дмитрий Борисыч выбегает увещевать.
– Бога вы не боитесь, свиньи вы этакие! – говорит он, – знаете сами, какая у нас теперича особа! Нешто жалко мне водки-то, пойми ты это!.. Эй, музыканты!
– Да нет; танцевать совсем невозможно… нам что водка-с! а совсем нам танцевать невозможно-с!
– Да почему же невозможно?
– Да так-с… оченно уж труд велик-с…
– Господи! Иван Перфильич! и ты-то! голубчик! ну, ты умница! Прохладись же ты хоть раз, как следует образованному человеку! Ну, жарко тебе – выпей воды, иль выдь, что ли, на улицу… а то водки! Я ведь не стою за нее, Иван Перфильич! Мне что водка! Христос с ней! Я вам всем завтра утром по два стаканчика поднесу… ей-богу! да хоть теперь-то ты воздержись… а! ну, была не была! Эй, музыканты!
На этот раз убеждения подействовали, и кадриль кой-как составилась. Из-за дверей коридора, примыкавшего к зале, выглядывали лица горничных и других зрителей лакейского звания, впереди которых, в самой уже зале, стоял камердинер его высокородия. Он держал себя, как и следует камердинеру знатной особы, весьма серьезно, с прочими лакеями не связывался и, заложив руки назад, производил глубокомысленные наблюдения над танцующим уездом.
– Ну, а что, Федя, ведь и мы веселиться умеем? – спрашивал Дмитрий Борисыч, изредка забегая к нему.
– Веселиться – отчего не веселиться! – отвечал Федор.
– Ну, а как, Федя, против ваших-то балов: наш, поди, никуда, чан, не годится?
– Да, против наших… разумеется… а впрочем, мне ваш больше нравится… проще!
– Ты, Федя, добрый! Приходи ужо, я тебе полтинничек пожертвую… а чай пил?
– Пил-с, благодарим покорно.
– Ты, братец, требуй… знаешь, без церемоний… распорядись сам, коли чего захочется… леденчиков там, икорки, балычку… тебе, братец, отказу не будет…
В начале пятой фигуры в гостиной послышался шум, вскоре затем сменившийся шушуканьем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10