не уверен, что у нагого это выглядело слишком уж изящно, но что оставалось делать! Затем распрямился и обратился к сановникам с речью. Я сказал, что благодарен от всей души за мое спасение и рад буду отплатить за это услугами, какими только смогу, что родом я из могучей и просвещенной державы, которая имеет много заморских владений и охотно установит отношения с данной территорией; а сейчас я желал бы, чтобы меня выпустили из этой комнаты, вернули одежду и дали поесть. Последние просьбы я подкрепил красноречивыми жестами. Люлька с худым туземцем и неподвижной дамой в это время приблизилась ко мне. Вряд ли я был понят и даже отчетливо услышан через стекло, но сановники смотрели на меня благосклонно, а один даже кивнул. Во всяком случае мои манеры и внятная речь могли произвести на них впечатление, что я не дикарь. Внезапно в амфитеатре произошло оживление. Туземцы указывали на меня, переговаривались. Затем зааплодировали, причем аплодисменты явно адресовались тем троим на пирамиде: они довольно кланялись. До сих пор я так самозабвенно рассматривал прозрачников, что не задумывался над тем, какое впечатление произвожу на них сам – своим телом, кожей, осанкой, лицом. А оно тоже должно быть изрядным, все-таки белый человек не такой частый гость в этих широтах. И чего это они возбудились, указывают на меня – будто только увидели, а не рассматривают добрый час?
Я подошел к зеркалам, образующим левый угол комнаты, взглянул… и едва не грянулся на пол от стыда, отчаяния и ярости. Я был теперь более чем голый, на мне не было кожи!
То есть она сохранилась, я ощутил прошедший по ней, по спине и бокам, мороз, чувствовал и на ощупь – и в то же время исчезла, растворилась, сделалась прозрачной. Моя белая кожа, признак европейца, признак расы! Я стоял перед зеркалом как освежеванный,весь в багровых мышцах, которые около суставов переходили в белую бахрому соединительной ткани и в тяжи сухожилий. Нетрудно было угадать, что произойдет дальше. Так вот для чего меня вчера кололи, впрыскивали что-то в тело: меня хотят сделать прозрачником, таким же, как и они все. И зачем мне вчера не дали умереть спокойно?!
Шатаясь, я дошел до топчана, рухнул на него ниц. При этом в левой руке, которую я нерасчетливо выставил для опоры, что-то снова хрустнуло – и от сильной боли я потерял сознание.
Глава вторая
Автор становится прозрачным. Его размышления о покровах и скрытности. Он исправляет себе перелом. Опрометчивый поступок. Первый контакт
Вероятно, я довольно долго пролежал в беспамятстве: когда очнулся, солнце уже не грело мою спину, ушло за крышу. По и придя в себя, я счел за лучшее лежать; чтобы обдумать ситуацию, это было удобней, чем маячить перед глазами у всех. Тем более, что я знал, каким теперь предстану перед туземцами.
Этот ужас, отчаяние… что, собственно, случилось? Все мое при мне, если не считать одежды. Я жив, на пути к выздоровлению (хотя вчера уже примирился с гибелью), в сравнительной безопасности. Почему же чувствую себя так, будто меня непоправимо изуродовали?
Потому что я, хоть и медик, но человек своей среды и своего времени. Скелет для нас символ смерти, тлена и праха, а уж потом каркас тела, опора его и учебное пособие. Вид внутренностей – тоже признак либо смерти (вскрытие), либо страшной зияющей раны, от которой недалеко до смерти. (Прибавим сюда и постоянные впечатления от потрохов рыб, кур, уток, поросят – всей разделываемой на кухне живности). Да еще многовековые старания святой церкви, коя протестует против «пролития крови-» в хирургических операциях, против анатомических исследований – против всего, покушающегося на идею божественного происхождения человека, идею, которой мы охотно следуем и без усилий святош: конечно же, мы не такие, как прочие твари. Да, внутренности у нас есть – но их существование неприлично.
Несколько приличней нагая натура. Церковь и за нее по головке не гладила, низвергала и разбивала античные скульптуры. Но художники приноравливались, запечатлевали на полотнах натурщиков и натурщиц в виде библейских святых: распятые Христы, Марии Магдалины, святые Инессы, прикрытые только волосами, побиваемые камнями святые же Себастьяны, искушающие Иосифов Вирсавии, искушаемый святой Иероним… и прочая, и прочая. Если отвлечься от казенно-постных сюжетов, то сутью всех картин было одно: утверждение облика человека. Именно с обнаженной натурой связаны художественные каноны красоты тела, классические пропорции.
Но это в искусстве, коего обычная жизнь всегда пошлей. В ней приличен и красив Человек Одетый. Хорошо одетый. Именно он и есть гомо сапиэнс. К тому же можно скрыть изъяны телосложения, с помощью тканей, стеганой ваты, каблуков, шнуровки и т. п. повыгодней подать себя. Я оскорблен (и даже напуган) неприличием того, что сделали с собой туземцы и что они делают со мной. Но чем, скажите,приличней все эти ватные груди и плечи, засупоненные в тугие корсеты вялые животы или ватные валики, подкладываемые дамами под юбку, чтобы соблазнительно выпятить свой невоодушевляюще плоский зад! Я уже не говорю о подкрашивании и оштукатуривании лиц. Да и у мужчин… Какое громадное значение, к примеру, мы придаем своим волосам – и какое значение вслед за нами им придают портретисты и романисты, как старательно они выписывают и описывают наши шевелюры, прически, усы, бороды, баки, брови! Чем, скажите, волосы на голове для выявления индивидуальности нашей важней тех, что растут под мышками, на груди или в паху? Взял и сбрил; внешность изменилась, а суть?
Покровы защищают нас от стихий? О да: нижнее белье – от воздействия на кожу верхнего платья, дом или экипаж с лакеем на запятках – от воздействия сырости на верхнее платье. Для защиты от стихий так много всего не надо.
Мы лжем своим видом но меньше, чем словами. Скрытничаем в одном, выпячиваем сверх меры другое. Изо дня в день, из века в век. И так привыкли, что остаться без прикрытия – одеждой, волосами или хотя бы непрозрачностью тела – для нас катастрофа. И для меня тоже? Ведь я-то знаю, что главное в нас – внутри, а не кожа и не румянец на ней. Почему же это должно быть скрыто? Что красивее – внешность или внутренность?
…Был такой Леонардо да Винчи, флорентиец, известный картинами и фресками. В Виндзорской библиотеке хранятся кипы его анатомических рисунков; они, безусловно, всегда будут менее популярны, чем «Мона Лиза» или «Тайная вечеря», но я их рассматривал подолгу. И не только из профессионального любопытства: там даже рисунок распиленного пополам черепа наводит на размышления о смысле и красе живого. Картины Леонардо, где выписано внешнее, будут жить долго именно потому. что он хорошо знал и внутреннее.
И то, и другое – прекрасно, если в этом есть правда, есть жизнь, есть мысль.
…И вот люди, у которых все пошло в другую сторону: их «внешность» суть внутренность. И ведь похоже, что не от природы это, а сами делают свое тело прозрачным. (Качество для живой ткани, кстати, не такое и диковинное: медузы прозрачны, улитки, некоторые морские рыбы; да и у нас в тонких местах тело просвечивает, особенно у детей). Ну, не без того, что климат здесь благодатный, тропический, одежды не слишком нужны. У них из этого всего возникли свои нормы общежития, приличия, представления о человеческой красоте… лучше или хуже наших? В одном отношении должны быть лучше: меньше возможности лгать своим видом, меньше скрытности. (Боюсь, что это слишком хорошо и для меня самого, – но куда денешься!..) И – это интересно.
Эти сумбурные мысли были хороши тем, что дали мне мужество подняться. Я сел на топчане, стараясь не обеспокоить левую руку. Туземцев в амфитеатре поубавилось; многие приветствовали меня поднятием руки – теперь я был им свой. Люлька с худым мужчиной и полной дамой (которая все так же стояла спиной ко мне) висела перед домом.
Я подошел к зеркалам в углу. И – как ни убедительны доводы рассудка, но чувствам не прикажешь, – после первого взгляда на себя зажмурился; это было бессмысленно, ибо и сквозь веки я теперь видел, только искаженно. «Что же они со мной сделали?! Что от меня осталось?!..»
Раскрыл глаза, принялся смотреть – что.
Из внешнего – только волосы: отросшие за время скитаний темные пряди, щетина усов и бородки, брови; все они видны с корнями, не касающимися костей черепа. Еще глаза, синие радужницы с черными зрачками на белых глазных яблоках, которые свободно царят в глазницах. И зубы – все тридцать два на виду: по четыре крепких белых резца сверху и снизу, по паре клыков и по десятку коренных. Я обычно гордился тем, что, несмотря на трудную жизнь, у меня целы и крепки все зубы, – но сейчас был не прочь, если бы их оказалось поменьше.
Вот и все черты, которые я могу признать своими. А в остальном я не я и плоть не моя.
…Нос, мой прямой, правильный нос с четко вырезанными удлиненными ноздрями и умеренной высокой горбинкой, нос, который делал мое лицо мужественным и привлекательным, которым я любовался, бреясь по утрам, – где он?! На месте его постыдный черный провал, как у сифилитика, а сверху короткий костный выступ, разделенный трещинкой-швом. Потрогал – есть, повернул голову – что-то чуть обрисовалось, обозначилось переливом света и искажением контуров провала. Но это же не то!
А уши? Вместо красивых, прилегающих к черепу ушных раковин с короткими мочками – чутошныеблики – переливы света да несколько прожилок у височных костей. И все?..
(Читатель поморщится: то размышлял на нескольких страницах, теперь вертится перед зеркалом, как кокотка… а где действие?! Какое вам еще, к едреной бабушке, действие, уважаемый читатель? Должен же я разобраться в своем имуществе. Случись такое с вами, вы бы дольше торчали У зеркала).
Словом, хорош. «Веселый Роджер», прямо хоть на пиратский флаг.
Для полноты впечатления сложил крестом перед грудью прозрачные руки – и левая сразу напомнила о себе толчком боли. Что у меня там? Рука просматривается насквозь: лучевая и локтевая кости, вена, артерия, сухожилия… только в больном месте все мутное, будто в розовом тумане. Ага, вон что: скрытый перелом лучевой вблизи локтя, косой разлом, верхняя и нижняя части кости разошлись, между ними просвет.
Приблизил левое предплечье к зеркалу так, чтобы видеть все с двух позиций, стиснул зубы – и правой рукой (не обращая вниманияна то, что вместо пальцев видны одни фаланги) свел обломки точно, излом в излом. На лбу, на незримой коже, от боли выступил пот. Но сразу стало легче: попал. Хотел бы я всегда так вправлять переломы!
Шум за стеклами. Оглянулся: мне аплодируют, некоторые подняли большие пальцы. Оценили, смотри-ка!
От этой операции я ослабел. Вернулся к топчану, сел. Меня сейчас мало занимало то, что я – зрелище для прозрачников. Оглядел комнату и понял, что, пока я лежал в беспамятстве, в ней побывали: угол возле глухой стены был отгорожен бамбуковыми ширмочками. Подошел, заглянул – что там?
Стульчак из досок, под ним посудина с крышкой и одной ручкой… как мило с их стороны. Рядом сиденье, во всем похожее на стульчак, только без дыры; на нем три такие же посудины с одной ручкой, но меньших размеров. Поднял крышки: в одной нечто вроде супа с кусочками овощей и мяса, в другой – отварной рис с какими-то мелкими фруктами, в третьей – комки душистого поджаренного теста. От вида и запаха пищи у меня даже в голове помутилось: наконец-то! Зацепил здоровой рукой сразу две кастрюльки, отнес на топчан, сбегал за третьей, сел и принялся поглощать рис и выловленные из супа куски мяса, запивая бульоном и заедая пончиками. Сначала даже челюсти сводило от голода.
В увлечении я совсем забыл о туземцах, но после нескольких глотков спиной почувствовал: что-то не так! Оглянулся: люлька исчезла, зрители поднимались со ступенек, удалялись вверх. К лицам некоторых настолько прилила кровь, что я увидел – едва ли не единственный раз – их внешние черты. Очертания были промежуточными между европейскими и азиатскими и у всех выражали негодование. Негодование цвета зреющего помидора. С пирамиды поспешно спускался «сановник» с папкой.
…Откуда мне было знать, что сейчас я совершаю неприличный поступок и невозвратимо роняю себя в глазах тикитаков. Конечно, не будь я так смертельно голоден, то все-таки задумался бы, почему еду мне оставили за ширмой и рядом со стульчаком. Я подумал бы и о том, что поскольку прилична прозрачность, то должно быть неприличным все непрозрачное в теле, чужеродное, как отторгаемое, так и усвояемое. Прилично ли выглядит наполненная экскрементами прямая кишка? Но ведь подобная картина получается в верхней части тела при питании, в пищеводе и желудке. Ни один тикитак не позволит себе показаться на людях как с непереваренной пищей в желудке и кишечнике, так и с неопорожненными нижними кишками; исключения допускаются только для младенцев. (Иное дело тогда, когда пищеварительная система используется для украшения, но об этом я расскажу особо).
Боюсь, что этому своему промаху – наряду с так и оставшимся непрозрачным скелетом – я и обязан кличке «Демихом Гули» – получеловек Гули; от нее я не избавился до самого конца. Животные оба действия, и питание, и испражнение, совершают открыто; подлинно разумные люди (то есть тикитаки) скрывают от посторонних глаз; существо же, которое одно совершает скрытно, а другое нет, – получеловек. Логика есть. К тому же я, изголодавшись, накинулся на пищу с животной жадностью, жрал… Так и пошло.
«Сановник» с папкой ворвался в комнату, быстро переместил ширмы к топчану, чтобы они заслонили меня от стеклянных стен, погрозил мне рукой и исчез, защелкнув дверь. Я только успел разглядеть, что он невысок и широк в кости. (Очень скоро я узнал, что трое на пирамиде были вовсе не сановники, а простые медики, проводившие эксперимент со мной, пробу на прозрачность. А этот, ворвавшийся, Имельдин, стал моим опекуном, другом-приятелем, а затем и родственником. Сановники же и городская элита как раз и сидели в первых рядах.)
Как бы там ни было, я очистил все три посудины и почувствовал себя бодрее; жизнь продолжалась. То, что в амфитеатре поубавилось зрителей, мне тоже пришлось по душе: надоели. Я вернулся к зеркалам – осматривать себя, привыкать к новому виду.
…Да, теперь я непохож на себя и похож на них: прежде всего замечается скелет, размытые алые пятна печени и пульсирующего сердца, полосы крупных сосудов – всюду парами, артерии и вены. Выделяется наполненный пищей желудок – прежде он был почти не заметен. Все оплетено ветвящимися до полной неразличимости нитями капилляров и тонкой сетью белых нервов. Мышцы же, соединительные хрящи, стенки извилистых кишок, перепонка диафрагмы – прозрачны, как вода, лишь преломляют-искажают контуры того, что за ними.
(Кстати, почему так? Надо подумать… Меня кололи под мышками и в паху, туда вводили эту дурманящую жидкость, а не в вены. Похоже, что они в лимфатические узлы ее вводили, в ту систему тканевой жидкости в нас, что век назад открыл итальянец Бартолини. В «бартолиниевы узлы». Поэтому и опрозрачнились ткани, более других богатые лимфой. Поэтому же выделяются кости, нервы и сухожилия.
Скелет мой выглядит контрастней, чем у туземцев, все кости непрозрачны, без намеков на янтарь; видимо, не сразу это достигается. В остальном же – крупный, хорошо сложенный мужской костяк. Прекрасно сохранившийся, как сказал бы тот старьевщик с Риджент-стрит, у которого мы студентами вскладчину покупали такие по цене от двух до двух с половиной гиней; женские шли дороже – от трех. Только этот еще неважно отпрепарирован, у суставов бахрома и обрывки тяжей-сухожилий, – их полагается срезать.
Я поймал себя на этих профессиональных мыслях, потер лоб: о чем я, ведь это же мой скелет, основа моего нынешнего облика! И он живой, ибо я жив. Его (мои!) сухожилия держат невидимые мышцы. Качнулся, подбоченился, отставил ногу… все выглядело так страшно, что снова мороз прогулялся по незримой коже: оживши» препарируемый мертвец сбежал из анатомического театра и рассматривает себя в зеркало.
Ничего, спокойно, все мое – со мной, никуда не делось.
…И легкие видны не сами по себе, а лишь густой сетью мелких сосудов, оплетающих две полости под реберной решеткой. Поскольку же и сосуды заметны лишь по наполнению их кровью, то эти сетчатые полости будто мерцают в такт с ударами сердца: то есть, то нет. (У курившего прозрачника из первого ряда легкие обозначались по-настоящему… не начать ли курить?) Сделал несколько глубоких вдохов: ребра приподнимались и раздавались в бока, затем опадали, сетка сосудов на легких тоже расширялась и съеживалась – и нитяные потоки крови в них стали ярче. Вот оно как!
А какова теперь мимика, движениялица, выражающие мои чувства? Например, удивление: поднять брови, расширить глаза. Худо дело: брови-то поднялись, но из-за невидимости морщин на прозрачной коже движение смазалось ;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Я подошел к зеркалам, образующим левый угол комнаты, взглянул… и едва не грянулся на пол от стыда, отчаяния и ярости. Я был теперь более чем голый, на мне не было кожи!
То есть она сохранилась, я ощутил прошедший по ней, по спине и бокам, мороз, чувствовал и на ощупь – и в то же время исчезла, растворилась, сделалась прозрачной. Моя белая кожа, признак европейца, признак расы! Я стоял перед зеркалом как освежеванный,весь в багровых мышцах, которые около суставов переходили в белую бахрому соединительной ткани и в тяжи сухожилий. Нетрудно было угадать, что произойдет дальше. Так вот для чего меня вчера кололи, впрыскивали что-то в тело: меня хотят сделать прозрачником, таким же, как и они все. И зачем мне вчера не дали умереть спокойно?!
Шатаясь, я дошел до топчана, рухнул на него ниц. При этом в левой руке, которую я нерасчетливо выставил для опоры, что-то снова хрустнуло – и от сильной боли я потерял сознание.
Глава вторая
Автор становится прозрачным. Его размышления о покровах и скрытности. Он исправляет себе перелом. Опрометчивый поступок. Первый контакт
Вероятно, я довольно долго пролежал в беспамятстве: когда очнулся, солнце уже не грело мою спину, ушло за крышу. По и придя в себя, я счел за лучшее лежать; чтобы обдумать ситуацию, это было удобней, чем маячить перед глазами у всех. Тем более, что я знал, каким теперь предстану перед туземцами.
Этот ужас, отчаяние… что, собственно, случилось? Все мое при мне, если не считать одежды. Я жив, на пути к выздоровлению (хотя вчера уже примирился с гибелью), в сравнительной безопасности. Почему же чувствую себя так, будто меня непоправимо изуродовали?
Потому что я, хоть и медик, но человек своей среды и своего времени. Скелет для нас символ смерти, тлена и праха, а уж потом каркас тела, опора его и учебное пособие. Вид внутренностей – тоже признак либо смерти (вскрытие), либо страшной зияющей раны, от которой недалеко до смерти. (Прибавим сюда и постоянные впечатления от потрохов рыб, кур, уток, поросят – всей разделываемой на кухне живности). Да еще многовековые старания святой церкви, коя протестует против «пролития крови-» в хирургических операциях, против анатомических исследований – против всего, покушающегося на идею божественного происхождения человека, идею, которой мы охотно следуем и без усилий святош: конечно же, мы не такие, как прочие твари. Да, внутренности у нас есть – но их существование неприлично.
Несколько приличней нагая натура. Церковь и за нее по головке не гладила, низвергала и разбивала античные скульптуры. Но художники приноравливались, запечатлевали на полотнах натурщиков и натурщиц в виде библейских святых: распятые Христы, Марии Магдалины, святые Инессы, прикрытые только волосами, побиваемые камнями святые же Себастьяны, искушающие Иосифов Вирсавии, искушаемый святой Иероним… и прочая, и прочая. Если отвлечься от казенно-постных сюжетов, то сутью всех картин было одно: утверждение облика человека. Именно с обнаженной натурой связаны художественные каноны красоты тела, классические пропорции.
Но это в искусстве, коего обычная жизнь всегда пошлей. В ней приличен и красив Человек Одетый. Хорошо одетый. Именно он и есть гомо сапиэнс. К тому же можно скрыть изъяны телосложения, с помощью тканей, стеганой ваты, каблуков, шнуровки и т. п. повыгодней подать себя. Я оскорблен (и даже напуган) неприличием того, что сделали с собой туземцы и что они делают со мной. Но чем, скажите,приличней все эти ватные груди и плечи, засупоненные в тугие корсеты вялые животы или ватные валики, подкладываемые дамами под юбку, чтобы соблазнительно выпятить свой невоодушевляюще плоский зад! Я уже не говорю о подкрашивании и оштукатуривании лиц. Да и у мужчин… Какое громадное значение, к примеру, мы придаем своим волосам – и какое значение вслед за нами им придают портретисты и романисты, как старательно они выписывают и описывают наши шевелюры, прически, усы, бороды, баки, брови! Чем, скажите, волосы на голове для выявления индивидуальности нашей важней тех, что растут под мышками, на груди или в паху? Взял и сбрил; внешность изменилась, а суть?
Покровы защищают нас от стихий? О да: нижнее белье – от воздействия на кожу верхнего платья, дом или экипаж с лакеем на запятках – от воздействия сырости на верхнее платье. Для защиты от стихий так много всего не надо.
Мы лжем своим видом но меньше, чем словами. Скрытничаем в одном, выпячиваем сверх меры другое. Изо дня в день, из века в век. И так привыкли, что остаться без прикрытия – одеждой, волосами или хотя бы непрозрачностью тела – для нас катастрофа. И для меня тоже? Ведь я-то знаю, что главное в нас – внутри, а не кожа и не румянец на ней. Почему же это должно быть скрыто? Что красивее – внешность или внутренность?
…Был такой Леонардо да Винчи, флорентиец, известный картинами и фресками. В Виндзорской библиотеке хранятся кипы его анатомических рисунков; они, безусловно, всегда будут менее популярны, чем «Мона Лиза» или «Тайная вечеря», но я их рассматривал подолгу. И не только из профессионального любопытства: там даже рисунок распиленного пополам черепа наводит на размышления о смысле и красе живого. Картины Леонардо, где выписано внешнее, будут жить долго именно потому. что он хорошо знал и внутреннее.
И то, и другое – прекрасно, если в этом есть правда, есть жизнь, есть мысль.
…И вот люди, у которых все пошло в другую сторону: их «внешность» суть внутренность. И ведь похоже, что не от природы это, а сами делают свое тело прозрачным. (Качество для живой ткани, кстати, не такое и диковинное: медузы прозрачны, улитки, некоторые морские рыбы; да и у нас в тонких местах тело просвечивает, особенно у детей). Ну, не без того, что климат здесь благодатный, тропический, одежды не слишком нужны. У них из этого всего возникли свои нормы общежития, приличия, представления о человеческой красоте… лучше или хуже наших? В одном отношении должны быть лучше: меньше возможности лгать своим видом, меньше скрытности. (Боюсь, что это слишком хорошо и для меня самого, – но куда денешься!..) И – это интересно.
Эти сумбурные мысли были хороши тем, что дали мне мужество подняться. Я сел на топчане, стараясь не обеспокоить левую руку. Туземцев в амфитеатре поубавилось; многие приветствовали меня поднятием руки – теперь я был им свой. Люлька с худым мужчиной и полной дамой (которая все так же стояла спиной ко мне) висела перед домом.
Я подошел к зеркалам в углу. И – как ни убедительны доводы рассудка, но чувствам не прикажешь, – после первого взгляда на себя зажмурился; это было бессмысленно, ибо и сквозь веки я теперь видел, только искаженно. «Что же они со мной сделали?! Что от меня осталось?!..»
Раскрыл глаза, принялся смотреть – что.
Из внешнего – только волосы: отросшие за время скитаний темные пряди, щетина усов и бородки, брови; все они видны с корнями, не касающимися костей черепа. Еще глаза, синие радужницы с черными зрачками на белых глазных яблоках, которые свободно царят в глазницах. И зубы – все тридцать два на виду: по четыре крепких белых резца сверху и снизу, по паре клыков и по десятку коренных. Я обычно гордился тем, что, несмотря на трудную жизнь, у меня целы и крепки все зубы, – но сейчас был не прочь, если бы их оказалось поменьше.
Вот и все черты, которые я могу признать своими. А в остальном я не я и плоть не моя.
…Нос, мой прямой, правильный нос с четко вырезанными удлиненными ноздрями и умеренной высокой горбинкой, нос, который делал мое лицо мужественным и привлекательным, которым я любовался, бреясь по утрам, – где он?! На месте его постыдный черный провал, как у сифилитика, а сверху короткий костный выступ, разделенный трещинкой-швом. Потрогал – есть, повернул голову – что-то чуть обрисовалось, обозначилось переливом света и искажением контуров провала. Но это же не то!
А уши? Вместо красивых, прилегающих к черепу ушных раковин с короткими мочками – чутошныеблики – переливы света да несколько прожилок у височных костей. И все?..
(Читатель поморщится: то размышлял на нескольких страницах, теперь вертится перед зеркалом, как кокотка… а где действие?! Какое вам еще, к едреной бабушке, действие, уважаемый читатель? Должен же я разобраться в своем имуществе. Случись такое с вами, вы бы дольше торчали У зеркала).
Словом, хорош. «Веселый Роджер», прямо хоть на пиратский флаг.
Для полноты впечатления сложил крестом перед грудью прозрачные руки – и левая сразу напомнила о себе толчком боли. Что у меня там? Рука просматривается насквозь: лучевая и локтевая кости, вена, артерия, сухожилия… только в больном месте все мутное, будто в розовом тумане. Ага, вон что: скрытый перелом лучевой вблизи локтя, косой разлом, верхняя и нижняя части кости разошлись, между ними просвет.
Приблизил левое предплечье к зеркалу так, чтобы видеть все с двух позиций, стиснул зубы – и правой рукой (не обращая вниманияна то, что вместо пальцев видны одни фаланги) свел обломки точно, излом в излом. На лбу, на незримой коже, от боли выступил пот. Но сразу стало легче: попал. Хотел бы я всегда так вправлять переломы!
Шум за стеклами. Оглянулся: мне аплодируют, некоторые подняли большие пальцы. Оценили, смотри-ка!
От этой операции я ослабел. Вернулся к топчану, сел. Меня сейчас мало занимало то, что я – зрелище для прозрачников. Оглядел комнату и понял, что, пока я лежал в беспамятстве, в ней побывали: угол возле глухой стены был отгорожен бамбуковыми ширмочками. Подошел, заглянул – что там?
Стульчак из досок, под ним посудина с крышкой и одной ручкой… как мило с их стороны. Рядом сиденье, во всем похожее на стульчак, только без дыры; на нем три такие же посудины с одной ручкой, но меньших размеров. Поднял крышки: в одной нечто вроде супа с кусочками овощей и мяса, в другой – отварной рис с какими-то мелкими фруктами, в третьей – комки душистого поджаренного теста. От вида и запаха пищи у меня даже в голове помутилось: наконец-то! Зацепил здоровой рукой сразу две кастрюльки, отнес на топчан, сбегал за третьей, сел и принялся поглощать рис и выловленные из супа куски мяса, запивая бульоном и заедая пончиками. Сначала даже челюсти сводило от голода.
В увлечении я совсем забыл о туземцах, но после нескольких глотков спиной почувствовал: что-то не так! Оглянулся: люлька исчезла, зрители поднимались со ступенек, удалялись вверх. К лицам некоторых настолько прилила кровь, что я увидел – едва ли не единственный раз – их внешние черты. Очертания были промежуточными между европейскими и азиатскими и у всех выражали негодование. Негодование цвета зреющего помидора. С пирамиды поспешно спускался «сановник» с папкой.
…Откуда мне было знать, что сейчас я совершаю неприличный поступок и невозвратимо роняю себя в глазах тикитаков. Конечно, не будь я так смертельно голоден, то все-таки задумался бы, почему еду мне оставили за ширмой и рядом со стульчаком. Я подумал бы и о том, что поскольку прилична прозрачность, то должно быть неприличным все непрозрачное в теле, чужеродное, как отторгаемое, так и усвояемое. Прилично ли выглядит наполненная экскрементами прямая кишка? Но ведь подобная картина получается в верхней части тела при питании, в пищеводе и желудке. Ни один тикитак не позволит себе показаться на людях как с непереваренной пищей в желудке и кишечнике, так и с неопорожненными нижними кишками; исключения допускаются только для младенцев. (Иное дело тогда, когда пищеварительная система используется для украшения, но об этом я расскажу особо).
Боюсь, что этому своему промаху – наряду с так и оставшимся непрозрачным скелетом – я и обязан кличке «Демихом Гули» – получеловек Гули; от нее я не избавился до самого конца. Животные оба действия, и питание, и испражнение, совершают открыто; подлинно разумные люди (то есть тикитаки) скрывают от посторонних глаз; существо же, которое одно совершает скрытно, а другое нет, – получеловек. Логика есть. К тому же я, изголодавшись, накинулся на пищу с животной жадностью, жрал… Так и пошло.
«Сановник» с папкой ворвался в комнату, быстро переместил ширмы к топчану, чтобы они заслонили меня от стеклянных стен, погрозил мне рукой и исчез, защелкнув дверь. Я только успел разглядеть, что он невысок и широк в кости. (Очень скоро я узнал, что трое на пирамиде были вовсе не сановники, а простые медики, проводившие эксперимент со мной, пробу на прозрачность. А этот, ворвавшийся, Имельдин, стал моим опекуном, другом-приятелем, а затем и родственником. Сановники же и городская элита как раз и сидели в первых рядах.)
Как бы там ни было, я очистил все три посудины и почувствовал себя бодрее; жизнь продолжалась. То, что в амфитеатре поубавилось зрителей, мне тоже пришлось по душе: надоели. Я вернулся к зеркалам – осматривать себя, привыкать к новому виду.
…Да, теперь я непохож на себя и похож на них: прежде всего замечается скелет, размытые алые пятна печени и пульсирующего сердца, полосы крупных сосудов – всюду парами, артерии и вены. Выделяется наполненный пищей желудок – прежде он был почти не заметен. Все оплетено ветвящимися до полной неразличимости нитями капилляров и тонкой сетью белых нервов. Мышцы же, соединительные хрящи, стенки извилистых кишок, перепонка диафрагмы – прозрачны, как вода, лишь преломляют-искажают контуры того, что за ними.
(Кстати, почему так? Надо подумать… Меня кололи под мышками и в паху, туда вводили эту дурманящую жидкость, а не в вены. Похоже, что они в лимфатические узлы ее вводили, в ту систему тканевой жидкости в нас, что век назад открыл итальянец Бартолини. В «бартолиниевы узлы». Поэтому и опрозрачнились ткани, более других богатые лимфой. Поэтому же выделяются кости, нервы и сухожилия.
Скелет мой выглядит контрастней, чем у туземцев, все кости непрозрачны, без намеков на янтарь; видимо, не сразу это достигается. В остальном же – крупный, хорошо сложенный мужской костяк. Прекрасно сохранившийся, как сказал бы тот старьевщик с Риджент-стрит, у которого мы студентами вскладчину покупали такие по цене от двух до двух с половиной гиней; женские шли дороже – от трех. Только этот еще неважно отпрепарирован, у суставов бахрома и обрывки тяжей-сухожилий, – их полагается срезать.
Я поймал себя на этих профессиональных мыслях, потер лоб: о чем я, ведь это же мой скелет, основа моего нынешнего облика! И он живой, ибо я жив. Его (мои!) сухожилия держат невидимые мышцы. Качнулся, подбоченился, отставил ногу… все выглядело так страшно, что снова мороз прогулялся по незримой коже: оживши» препарируемый мертвец сбежал из анатомического театра и рассматривает себя в зеркало.
Ничего, спокойно, все мое – со мной, никуда не делось.
…И легкие видны не сами по себе, а лишь густой сетью мелких сосудов, оплетающих две полости под реберной решеткой. Поскольку же и сосуды заметны лишь по наполнению их кровью, то эти сетчатые полости будто мерцают в такт с ударами сердца: то есть, то нет. (У курившего прозрачника из первого ряда легкие обозначались по-настоящему… не начать ли курить?) Сделал несколько глубоких вдохов: ребра приподнимались и раздавались в бока, затем опадали, сетка сосудов на легких тоже расширялась и съеживалась – и нитяные потоки крови в них стали ярче. Вот оно как!
А какова теперь мимика, движениялица, выражающие мои чувства? Например, удивление: поднять брови, расширить глаза. Худо дело: брови-то поднялись, но из-за невидимости морщин на прозрачной коже движение смазалось ;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13