Пакет с хлебом, круглый и
тяжелый, как вымя, успел коснуться льда - только пустой верх да ручки,
напряженно скомканные ветром, висели неподвижно, как впечатанные. А слева в
поле зрения уже появились бампер и угол радиатора, покрытые натеками грязи;
именно невидимая часть радиатора уткнулась в бок.
Ну, вот. Скоро прильнувшее железо превратится в давящее и станет
больно; потом станет невыносимо больно; пройдет эпоха и затрещат кости...
Вот так же, постепенно и мучительно, умирали распятые.
Теперь уж не уснуть.
Не крикнуть даже. Ведь за все это время, вдруг осознал Иван Ильич, я
ни разу не вздохнул.
Ни разу не успело ударить сердце; тишина.
И тут до Ивана Ильича дошло, что этот окаянный "камазюка", на скорости
не меньше пятидесяти прыгнувший с поворота на тротуар, не только его самого
размесит в сдобренную собачьим калом кашу - впрочем, подумал Иван Ильич с
давно вошедшей в привычку ироничной отрешенностью, когда кишки расплющит,
моего кала тут окажется не в пример больше, и лучше бы Татке этого не
видеть; он, зараза, и хлеб наш раздавит! Свежий, ароматный, теплый еще; уж
как Татка любит кофейку навернуть с ломтиком пшеничного! Теперь отчетливо
видно было, что слизисто отблескивающий протектор, крупнорубчатый, весь в
вихревом ореоле расплеванных им неподвижных брызг, целенаправленным злодеем
прет на пакет.
Иван Ильич отчаянно напрягся, пытаясь дотянуться. Нет, никак. Муха в
янтаре. Но в бок накатывало все напористей; и тут гулко, протяжно, будто
колокол в полночь, ударило наконец сердце, тишину смело; Ивану Ильичу
показалось, что пространство подается. Он снова забился; душа всем весом
своим - но какой у души вес? - вывалилась в пальцы, пытаясь продавить их
сквозь резиновый воздух. Выбить в падении, как мяч из ворот... Сердце
однотонно ревело, в последний раз буравя сосуды кровью вдоль. Это еще была
жизнь. Подается! "Камаз" явно задвигался шустрее - тоже заспешил, тварь.
Кто первей? Медленно хрустнуло ребро, и сразу - другое. Боль адова.
Плевать! Подается!!
Иван Ильич не успел узнать, выручил он хлеб, или нет. Когда кончики
его пальцев коснулись твердых, как кровельное железо, складок оседающего
пластика, склеенный мир рывком - все рывком, все! - расклеился и вновь со
скрежетом и воплем полетел по ветру.
Ничего еще толком не понимая, женщина поднялась. По лицу ее, по рукам,
по голубому полупальто, так счастливо купленному еще по советским ценам,
буквально за неделю до Пущи, стекала грязная вода. Лязгнув, оттопырилась
дверца "камаза", уткнувшегося в стену дома тупым широким лбом. Из кабины
выпал трясущийся шофер и принялся перепуганно материться, с каждым загибом
распаляя себя праведным гневом на недоумка, подвернувшегося под колеса.
Женщина слепо провела ладонью по лицу, на щеке осталась кровь. Толпа
собралась мигом.
- Хорошо, что тяжелогрузом, а не "вольвой" какой, - авторитетно сказал
кто-то. - Мужик и почухать ничего не успел.
Декабрь 1995,
Санкт-Петербург.
1 2
тяжелый, как вымя, успел коснуться льда - только пустой верх да ручки,
напряженно скомканные ветром, висели неподвижно, как впечатанные. А слева в
поле зрения уже появились бампер и угол радиатора, покрытые натеками грязи;
именно невидимая часть радиатора уткнулась в бок.
Ну, вот. Скоро прильнувшее железо превратится в давящее и станет
больно; потом станет невыносимо больно; пройдет эпоха и затрещат кости...
Вот так же, постепенно и мучительно, умирали распятые.
Теперь уж не уснуть.
Не крикнуть даже. Ведь за все это время, вдруг осознал Иван Ильич, я
ни разу не вздохнул.
Ни разу не успело ударить сердце; тишина.
И тут до Ивана Ильича дошло, что этот окаянный "камазюка", на скорости
не меньше пятидесяти прыгнувший с поворота на тротуар, не только его самого
размесит в сдобренную собачьим калом кашу - впрочем, подумал Иван Ильич с
давно вошедшей в привычку ироничной отрешенностью, когда кишки расплющит,
моего кала тут окажется не в пример больше, и лучше бы Татке этого не
видеть; он, зараза, и хлеб наш раздавит! Свежий, ароматный, теплый еще; уж
как Татка любит кофейку навернуть с ломтиком пшеничного! Теперь отчетливо
видно было, что слизисто отблескивающий протектор, крупнорубчатый, весь в
вихревом ореоле расплеванных им неподвижных брызг, целенаправленным злодеем
прет на пакет.
Иван Ильич отчаянно напрягся, пытаясь дотянуться. Нет, никак. Муха в
янтаре. Но в бок накатывало все напористей; и тут гулко, протяжно, будто
колокол в полночь, ударило наконец сердце, тишину смело; Ивану Ильичу
показалось, что пространство подается. Он снова забился; душа всем весом
своим - но какой у души вес? - вывалилась в пальцы, пытаясь продавить их
сквозь резиновый воздух. Выбить в падении, как мяч из ворот... Сердце
однотонно ревело, в последний раз буравя сосуды кровью вдоль. Это еще была
жизнь. Подается! "Камаз" явно задвигался шустрее - тоже заспешил, тварь.
Кто первей? Медленно хрустнуло ребро, и сразу - другое. Боль адова.
Плевать! Подается!!
Иван Ильич не успел узнать, выручил он хлеб, или нет. Когда кончики
его пальцев коснулись твердых, как кровельное железо, складок оседающего
пластика, склеенный мир рывком - все рывком, все! - расклеился и вновь со
скрежетом и воплем полетел по ветру.
Ничего еще толком не понимая, женщина поднялась. По лицу ее, по рукам,
по голубому полупальто, так счастливо купленному еще по советским ценам,
буквально за неделю до Пущи, стекала грязная вода. Лязгнув, оттопырилась
дверца "камаза", уткнувшегося в стену дома тупым широким лбом. Из кабины
выпал трясущийся шофер и принялся перепуганно материться, с каждым загибом
распаляя себя праведным гневом на недоумка, подвернувшегося под колеса.
Женщина слепо провела ладонью по лицу, на щеке осталась кровь. Толпа
собралась мигом.
- Хорошо, что тяжелогрузом, а не "вольвой" какой, - авторитетно сказал
кто-то. - Мужик и почухать ничего не успел.
Декабрь 1995,
Санкт-Петербург.
1 2