Джельсомино пытался было отказаться. Он твердил, что хочет спать, но маэстро Домисоль пообещал уложить его на двуспальную кровать с пуховым одеялом. Джельсомино заикнулся было, что никогда не учился музыке, но маэстро стал клясться, что с таким голосом, как у него, нет нужды разбираться в нотах.
Между тем голос Джельсомино тоже решил не теряться: «Смелее! Разве ты забыл, что хочешь стать певцом? Соглашайся! Может быть, это принесет тебе счастье».
Маэстро Домисоль положил конец разговорам, решительно взял Джельсомино за руку и силой потащил его за собой. Он привел его к себе домой, сел за пианино, взял несколько аккордов и приказал:
– Пой!
– Может быть, лучше открыть окна? – робко предложил Джельсомино.
– Нет, нет, я не хочу тревожить соседей.
– А что петь?
– Что хочешь… Какую-нибудь песенку… Ну хотя бы из тех, что поют у тебя в деревне…
Джельсомино начал петь свою любимую песенку, которую так часто пел дома. Он старался петь как можно тише и не сводил глаз с оконных стекол. Те звенели и каждую секунду готовы были вылететь.
Стекла уцелели, но в начале второго куплета разбилась люстра, и в комнате стало темно.
– Прекрасно! – воскликнул маэстро Домисоль, зажигая свечу. – Великолепно! Чудесно! Вот уже тридцать лет, как в этой комнате поют тенора, и никому из них еще ни разу не удавалось разбить даже кофейной чашечки!
В конце третьего куплета случилось то, чего так опасался Джельсомино, – оконные стекла разделили участь люстры. Маэстро Домисоль вскочил из-за пианино и бросился обнимать Джельсомино.
– Мой мальчик! – кричал он, чуть не плача от восторга. – Я вижу, что не ошибся! Ты будешь самым великим певцом всех времен! Толпы поклонников будут отвинчивать колеса твоего автомобиля, чтобы носить тебя на руках!
– Но у меня нет автомобиля, – заметил Джельсомино.
– У тебя их будет десять, сто! У тебя будет свой особый автомобиль для каждого дня в году! Благодари судьбу за то, что тебе довелось встретить маэстро Домисоля! А теперь спой-ка мне еще что-нибудь.
Джельсомино заволновался. Еще бы – впервые в жизни он слышал, что кому-то нравится его пение. Не в его привычках было задирать нос, но ведь похвала каждому приятна. Он спел еще одну песню и на этот раз дал своему голосу чуть побольше свободы, совсем чуточку, да и то ненадолго. Но натворил он таких бед, что всем показалось, будто наступил конец света.
В соседних домах одно за другим повылетали все стекла. Люди испуганно выглядывали из окон и кричали:
– Землетрясение! Караул! На помощь! Спасайся кто может!
С пронзительным воем помчались пожарные машины. Улицы запрудили толпы людей, устремившихся за город. Многие несли на руках плачущих ребятишек и толкали перед собой тележки, груженные домашним скарбом.
Маэстро Домисоль был вне себя от радости.
– Грандиозно! Изумительно! Невиданно!
Он расцеловал Джельсомино, обвязал ему горло теплым шарфом, чтобы уберечь от сквозняков, потом усадил за стол и угостил таким обедом, которым можно было бы накормить целый десяток безработных.
– Ешь, сынок, ешь, – приговаривал он, – попробуй вот этого цыпленка. Он хорошо укрепляет верхние ноты. И вот эта баранья лопатка тоже очень полезна. От нее низкие ноты становятся мягкими и бархатистыми. Ешь! С сегодняшнего дня ты – мой гость! Я отведу тебе лучшую комнату в доме и велю обить ее стены войлоком. Ты сможешь упражняться сколько угодно, и никто тебя не услышит.
Джельсомино очень хотелось выбежать на улицу и успокоить перепуганных горожан или по крайней мере позвонить в пожарную команду, чтобы они не носились понапрасну по городу… Но маэстро Домисоль и слышать об этом не хотел.
– Сиди, сынок, дома! Пусть себе мечутся! Ведь тебе пришлось бы заплатить за разбитые стекла, а у тебя пока нет ни сольдо. Не говоря уже о том, что тебя могут арестовать. А попадешь в тюрьму, тогда прощай твоя музыкальная карьера!
– А что, если я нечаянно сломаю ваш театр? Домисоль рассмеялся:
– Театры для того и строятся, чтобы певцы могли в них петь. Театрам не страшны не только голоса певцов, но даже бомбы. Ну, теперь ложись спать, а я тем временем сочиню афишу и немедленно отнесу ее в типографию.
Глава десятая, в которой Джельсомино выступает с концертом
На следующее утро жители города увидели, что на всех углах расклеены вот такие афишы:
Сегодня утром (но не сразу после захода солнца)
самый скверный тенор на свете
ДЖЕЛЬСОМИНО,
обладающий ужасно противным голосом и закиданный тухлыми яйцами во всех театрах Африки и Америки,
не даст никакого концерта в городском театре.
Почтеннейшую публику просят не приходить.
Входные билеты ничего не стоят.
Разумеется, афишу следовало читать наоборот, и горожане прекрасно поняли все, что в ней было написано. «Закиданный тухлыми яйцами» означало – «имевший невероятный успех», а под выражением «не даст никакого концерта» нужно было понимать, что Джельсомино начнет свое выступление, едва зайдет солнце, то есть ровно в девять часов вечера.
По правде говоря, Джельсомино не хотел, чтобы в афише упоминалось о поездке в Америку.
– Ведь я там никогда не был! – протестовал он.
– Вот именно, – отвечал маэстро Домисоль, – значит, это ложь, и все обстоит как нельзя лучше! Если б ты бывал в Америке, нам пришлось бы написать, что ты ездил в Австралию. Таков закон. Но ты не думай о законах. На уме у тебя должно быть только пение.
В то утро, как помнят наши читатели, был взбудоражен весь город – на фасаде королевского дворца была обнаружена надпись Цоппино. Но к вечеру все успокоились, и задолго до девяти часов театр, как потом писали газеты, «был пуст, как барабан». И это означало, что он ломился от публики.
Народу действительно собралось очень много – все надеялись услышать наконец настоящего певца. К то му же маэстро Домисоль, чтобы собрать в театр побольше публики, распустил по городу самые невероятные слухи о голосе Джельсомино.
– Захватите с собой побольше ваты, чтобы затыкать уши, – советовали на каждом перекрестке наемные агенты Домисоля, – у этого певца преотвратительный голос, он доставляет поистине адские мучения.
– Представьте себе, что собрался десяток простуженных дворняжек, которые лают все сразу, прибавьте к ним сотню кошек, которым кто-то подпалил хвосты, смешайте все это с воем пожарной сирены, взболтайте хорошенько, и вы получите некоторое представление о голосе Джельсомино.
– Одним словом, чудовище?
– Самое настоящее чудовище! Ему следовало бы не в театре выступать, а квакать в каком-нибудь болоте вместе с лягушками. Но еще лучше было бы сунуть его в реку и приставить специального сторожа, чтобы тот не давал ему высунуть голову наружу.
Все эти разговоры люди понимали, разумеется, наоборот, как и полагается в Стране Лгунов. Неудивительно, что задолго до девяти часов вечера театр был набит битком.
Ровно в девять в королевской ложе появился его величество Джакомоне Первый. На его голове гордо красовался неизменный оранжевый парик. Все присутствующие в театре поднялись со своих мест, поклонились ему и снова сели, стараясь не смотреть на его парик. Никто не отважился даже намекнуть на утреннее происшествие, – все знали, что театр кишит шпионами, держащими наготове свои записные книжки, чтобы записывать все, что говорится в народе. Домисоль, который, глядя сквозь дырочку в занавесе, с нетерпением ожидал приезда короля, дал Джельсомино знак приготовиться, а сам прошел в оркестр. Он поднял дирижерскую палочку, и раздались звуки национального гимна Страны Лгунов. Гимн начинался словами:
Привет королю Джакомоне, привет!
Да здравствует оранжевый цвет!
Разумеется, никто не позволил себе засмеяться. Некоторые потом клялись, что Джакомоне в эту минуту слегка покраснел. Но в это трудно поверить, так как король, чтобы казаться моложе, в тот вечер покрыл свое лицо густым слоем пудры.
Едва Джельсомино вышел на сцену, как агенты Домисоля засвистели и принялись кричать:
– Долой Джельсомино!
– Убирайся выть в свою конуру!
– Пошел петь в болото к лягушкам!
Джельсомино терпеливо переждал, пока крики умолкнут, потом прокашлялся и запел первую песню из своей программы. Он запел самым тихим и нежным голосом, какой только смог извлечь из своего горла. При этом он почти не разжимал губ, и издали казалось, что он поет с закрытым ртом. Это была простая песенка, которую пели в родном селении Джельсомино, и слова в ней были самые обыкновенные и даже чуточку глупые, но Джельсомино исполнил ее с таким чувством, что по театру пронесся ветер, так как все слушатели разом достали свои носовые платки и принялись утирать слезы. Песенка кончалась высокой нотой, и Джельсомино не стал на этой ноте прибавлять голоса, наоборот, он постарался взять ее как можно тише. И все-таки, несмотря на все его старания, на галерке вдруг раздался громкий треск – одна за другой полопались лампочки. Но звуки эти тотчас же заглушил мощный ураган свистков. Зрители, вскочив с мест, орали что было сил:
– Убирайся вон!
– Шут! Скоморох!
– Закрой свою пасть!
– Отправляйся петь свои серенады котам!
В общем, как сообщили бы газеты, если б в них говорилась правда, «публикой овладел неудержимый восторг».
Джельсомино поклонился и запел вторую песню. На этот раз он, прямо скажем, немного разошелся. Песня была ему по душе, все слушали его с восхищением. Немудрено, что Джельсомино забыл осторожность и взял высокую ноту, которая была слышна за несколько километров и привела в восторг не только публику, сидевшую в зале, но и всех людей, которые не сумели достать билеты и толпились на улице возле театра.
Джельсомино ожидал услышать в ответ аплодисменты, то есть новый ураган свистков, но вместо этого раздался взрыв хохота, совершенно ошеломивший его. Публика, казалось, забыла о нем. Все смотрели не на него, а совсем в другую сторону и громко смеялись. Джельсомино тоже взглянул туда, и кровь в его жилах застыла, а голос пропал. Высокая нота, которую он только что взял, не разнесла вдребезги тяжелые люстры, висевшие над партером. Произошло нечто гораздо более страшное: с головы Джакомоне слетел его знаменитый оранжевый парик. Его величество, нервно барабаня пальцами по перилам ложи, тщетно пытался понять, почему его подданные так веселятся. Бедняга не заметил, что остался без парика, и никто из его свиты не осмеливался сказать ему правду. Все очень хорошо помнили, что стало нынче утром с языком одного чересчур ретивого придворного.
Домисоль, который дирижировал спиной к публике, подал Джельсомино знак, чтобы тот начал петь третью песню.
«Люди смеются над Джакомоне, – подумал Джельсомино, – и нет никакой нужды, чтобы они посмеялись и надо мной. На этот раз я должен спеть еще лучше!»
И он запел так прекрасно, с таким чувством, таким звучным голосом, что с первой же ноты театр буквально затрещал по всем швам. Прежде всего разбились и рухнули люстры, придавив некоторых зрителей, не успевших укрыться в надежное место. Потом обрушился целый ярус, как раз тот, посередине которого находилась королевская ложа. Но Джакомоне, на свое счастье, уже успел покинуть театр. Незадолго до этого он глянул в зеркало, чтобы проверить, не нужно ли ему, случаем, припудрить нос, и в ужасе обнаружил, что остался без парика. Говорят, что в тот вечер он велел отрезать язык всем придворным, которые были с ним в театре, за то, что они не сообщили ему об этом злосчастном происшествии.
Джельсомино между тем, увлекшись, продолжал петь, хотя публика осаждала выходные двери. Когда рухнули последние ярусы и обвалилась галерка, в зале остались только Джельсомино и маэстро Домисоль. Первый, закрыв глаза, все еще продолжал петь – он забыл, что находится в театре, забыл, что он Джельсомино, и думал лишь о том наслаждении, которое доставляло ему пение. Глаза Домисоля были, напротив, широко открыты. Схватившись за голову, он в ужасе закричал:
– Мой театр! Мой театр! Я разорен! Разорен! А на площади перед театром толпа кричала: «Браво! Браво!»
И звучало это так странно, что полицейские короля Джакомоне переглядывались и говорили друг другу:
– Ведь они хвалят его за то, что он поет хорошо, а вовсе не потому, что им не нравится его пение…
Джельсомино закончил концерт такой высокой нотой, что развалины театра подбросило вверх, отчего поднялось огромное облако пыли. Только теперь Джельсомино заметил, каких натворил бед, и увидел, что Домисоль, угрожающе размахивая дирижерской палочкой, бежит к нему, перепрыгивая через груды кирпича и обломков.
«Кажется, моя песенка спета, – в отчаянии подумал Джельсомино, – прощай, музыкальная карьера… Нужно уносить ноги пока не поздно!»
Через пролом в стене он выбрался на площадь. Прикрывая лицо руками, смешался с толпой, добрался до какой-то темной улочки и побежал так быстро, что едва не обогнал собственную тень.
Но Домисоль, не терявший его из виду, несся за ним вдогонку и кричал:
– Остановись, несчастный! Заплати мне за мой театр!
Джельсомино свернул в переулок, юркнул в первый же попавшийся подъезд, задыхаясь, взбежал по лестнице до самого чердака, толкнул какую-то дверь и очутился в мастерской Бананито как раз в тот момент, когда Цоппино спрыгнул с подоконника,
Глава одиннадцатая, из которой видно, что все нарисованной настоящим художником не только прекрасно, но и правдиво
Джельсомино и Цоппино принялись рассказывать друг другу о своих злоключениях. А Бана-нито, слушая их, так и стоял, открыв от изумления рот. Он все еще не выпускал из рук ножа, но совсем забыл, зачем взял его.
– Что вы собираетесь делать? – с беспокойством спросил его Цоплинс.
– Как раз об этом я и думаю сейчас, – ответил Бананито.
Но едва он огляделся по сторонам, как его снова охватило полное отчаяние: его картины были так же безобразны, как и в девятой главе нашей книги.
– Я вижу, вы художник, – с уважением сказал Джельсомино, который еще не успел сделать это открытие.
– Я тоже так думал, – с грустью ответил Бананито, – тоже думал, что я художник. А теперь вижу, мне лучше подыскать себе какое-нибудь другое занятие, где бы не пришлось возиться с красками. Можно, например, стать могильщиком, тогда я буду иметь дело лишь с одним черным цветом.
– Но ведь даже на могилах растут цветы, – заметил Джельсомино. – В жизни нет ничего, что было бы только черного цвета.
– А уголь? – вставил Цопинно.
– Да, но когда он горит, то становится красным, голубым, белым…
– А чернила? Они черные – и все тут! – настаивал котенок.
– Но ими можно написать веселый и красочный рассказ!
– Тогда сдаюсь, – сказал Цоппино, – хорошо, что я не предложил тебе поспорить на одну из моих лапок, а то у меня осталось бы всего две.
– Все-таки я поищу себе какое-нибудь другое занятие, – вздохнул Бананито.
Пройдясь по комнате, Джельсомино остановился перед трехносым портретом, который некоторое время назад так озадачил Цоппино.
– Кто это? – удивился Джельсомино.
– Один очень важный придворный.
– Счастливчик! У него три носа! Наверное, он в три раза сильнее чувствует все вкусные запахи! Но почему все-таки у него три носа?
– О, это целая история… Когда он заказал мне свой портрет, то поставил непременное условие, чтобы я изобразил его с тремя носами! Мы долго спорили. Я хотел нарисовать только один нос, потом посоветовал удовольствоваться хотя бы двумя. Но он заупрямился – или рисуй три носа, или сам останешься с носом! И вот что получилось; настоящее пугало, которое годится лишь на то, чтобы пугать капризных детей.
– Скажите, а вот эта лошадь, – спросил Джельсомино, – она тоже придворная?
– Лошадь? Разве вы не видите, что это самая настоящая корова?!
Джельсомино почесал в затылке.
– Может быть, это и корова, но для меня она остается самой настоящей лошадью. Точнее говоря, это была бы лошадь, будь у нее четыре ноги, а не тринадцать. Этих тринадцати ног хватило бы для трех лошадей и еще осталось бы для четвертой.
– Но у любой коровы как раз тринадцать ног! – возразил Бананито. – Это знает каждый мальчишка!
Джельсомино и Цоппино переглянулись, вздохнули и прочли в глазах друг у друга одну и ту же мысль: «Будь перед нами лживый кот, мы быстро научили бы его мяукать. Но чему мы можем научить этого беднягу?»
– По-моему, – сказал Джельсомино, – картина станет гораздо лучше, если убрать с нее лишние ноги.
– Вот еще! И все поднимут меня на смех! А критики посоветуют упрятать в сумасшедший дом… Теперь я вспомнил, зачем взял нож! Я хотел изрезать на куски все мои картины. Этим я сейчас и займусь!
Бананито снова схватил нож и с грозным видом подскочил к тому холсту, где в неописуемом беспорядке были нагромождены лошадиные ноги, которые он называл коровьими. Художник уже занес было руку, чтобы нанести первый удар, но вдруг передумал.
– Ведь это труд многих месяцев!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11