Поездите-ка сами по деревням и попробуйте…
– Генрих, – кротко прерывает его Георг. – Мы же знаем, что ты из кожи вон лезешь, но мы живем сейчас в такое время, когда продажи разоряют. В стране уже давно инфляция. С тех пор как кончилась война. Но в этом году инфляция усиливается и развивается, как скоротечная чахотка. Поэтому цифры уже не имеют никакого значения.
– Это я и без тебя знаю. Я же не идиот. Ни один из нас не возражает. Только идиоты утверждают, что они не идиоты. Противоречить им бесполезно. Я знаю это на основании тех воскресений, которые провожу в лечебнице для душевнобольных. Генрих вытаскивает из кармана записную книжку.
– При покупке памятник с крестом обошелся нам в пятьдесят тысяч. А продали мы его за три четверти миллиона – кажется, прибыль неплохая.
Он снова барахтается в мелководье тупых сарказмом. Генрих считает, что должен воспользоваться случаем и поддеть меня – ведь я когда-то был школьным учителем. Вскоре после войны я в течение девяти месяцев учил ребят в глухой степной деревне, пока не бежал оттуда, преследуемый по пятам воющим псом зимнего одиночества.
– Еще выгоднее было бы, если бы вы вместо нашего великолепного креста продали вон тот чертов обелиск, который торчит перед окном, – говорю я. – Судя по рассказам, ваш покойный папаша шестьдесят лет назад, при основании фирмы, приобрел его еще дешевле – за какие-нибудь пятьдесят марок.
– Обелиск? Какое отношение обелиск имеет к нашему делу? Обелиск продать нельзя, это понятно каждому младенцу.
– Именно поэтому его было бы и не жаль, – настаиваю я. – А крест жаль. Нам придется за большие деньги выкупить его обратно.
Генрих Кроль отрывисто сопит. В его толстом носу сидят полипы, и нос легко распухает.
– Может быть, вы вздумаете уверять меня, что сейчас можно выкупить такой крест за три четверти миллиона?
– Это мы скоро узнаем, – замечает Георг Кроль. – Завтра приезжает Ризенфельд. Нам придется делать новый заказ Оденвэльдскому гранитному заводу; на складе у нас осталось мало гранитных памятников.
– Ну, у нас есть еще обелиск, – коварно вставляю я.
– Почему же вы тогда сами не продаете? – задыхаясь от возмущения, спрашивает Генрих. – Значит, Ризенфельд приезжает завтра утром? Тогда и я останусь дома и сам с ним переговорю! Посмотрим, каковы цены!
Мы с Георгом обмениваемся взглядами. Мы отлично понимаем, что нельзя допускать встречи Ризенфельда с Генрихом, даже если придется напоить Генриха пьяным или подмешать касторки в его воскресную кружку пива. Этот честный, но допотопный делец нестерпимо надоел бы Ризенфельду своими воспоминаниями о войне и рассказами о добром старом времени, когда марка была маркой и верна себе, а верность была основой чести, как превосходно выразился наш обожаемый фельдмаршал. Генрих очень высокого мнения о подобных пошлостях, Ризенфельд
– нет. Ризенфельд считает верностью то, когда другие выполняют по отношению к нам обязательства, которые им невыгодны, а для нас – когда мы выполняем то, что нам выгодно.
– Цены меняются каждый день, – говорит Георг. – Тут и спорить не о чем.
– Ах так? Может быть, и ты считаешь, что я продешевил?
– Смотря по обстоятельствам. Деньги привез?
Генрих смотрит на Георга, вытаращив глаза.
– Привез? Опять новая выдумка? Как я мог их привезти, если мы креста еще не доставили? Это же невозможно!
– Это не невозможно, – отвечаю я, – а, напротив, теперь очень принято. И называется – уплатить деньги вперед.
– Деньги вперед! – Генрих презрительно морщит толстый нос. – Что вы, школьный учитель, понимаете? Как можно в нашем деле требовать денег вперед? От скорбящих родственников? Когда венки на могиле не успели завянуть? А вы хотите требовать денег за то, что еще не доставлено?
– Конечно! А когда же? В такие минуты люди становятся мягче и деньги из них легче выжать.
– Становятся мягче? Ну что вы понимаете! Да они в такие минуты тверже, чем сталь! Они ведь только что заплатили врачу, священнику, за гроб, за могилу, за цветы, устроили поминки… И они вам, молодой человек, десяти тысяч вперед не дадут! Людям надо сначала опомниться, им нужно сначала убедиться, что этот самый памятник, который они заказали, действительно стоит на кладбище, увидеть его там, а не на бумаге в каталоге, даже если надписи и скорбящих родственников в придачу вы намалюете китайской тушью и золотом.
Опять бестактность, типичная для Генриха! Но я на нее не обращаю внимания. Верно, для нашего каталога я не только нарисовал надгробия и размножил рисунки на «престо», но, чтобы усилить воздействие, раскрасил их и воссоздал «настроение» – плакучие ивы, клумбы анютиных глазок, кипарисы и вдов под траурной вуалью, поливающих цветы. Конкуренты чуть не лопнули от зависти, когда мы завели это новшество; у них-то ничего не было, кроме обыкновенных фотоснимков с имеющихся на складе надгробий, и даже Генрих решил, что это блестящая идея, особенно золотая краска. Чтобы придать изображениям большую натуральность, я украсил нарисованные и раскрашенные памятники соответствующими надписями, сделанными тем же золотом на олифе. Это были для меня чудесные дни: каждого человека, которого я терпеть не мог, я отправлял на тот свет и рисовал его надгробие; моему унтер-офицеру из рекрутских времен – он и до сих пор еще благополучно здравствует – я сделал, например, такую надпись: «Здесь покоится прах полицейского Карла Флюмера, скончавшегося после бесконечных мучительных страданий и утраты всех близких, ушедших в иной мир до него». Впрочем, он это заслужил: Флюмер жестоко угнетал меня во время войны и дважды посылал в разведку, причем я не погиб только благодаря счастливой случайности. Как тут не пожелать ему всяких бед.
– Господин Кроль, – говорю я, – разрешите, мы еще раз вкратце объясним вам суть нашей эпохи. Те принципы, на которых вы воспитаны, – благородные принципы, но в наше время приводят только к банкротству. Деньги нынче может заработать почти каждый, а вот сохранить их стоимость – почти никто. Важно не продавать, а покупать и как можно быстрее получать деньги за проданное. Мы живем в век реальных ценностей. Деньги – иллюзия; каждый это знает, но многие еще до сих пор не могут в это поверить. А пока дело обстоит так: инфляция будет расти до тех пор, пока мы не докатимся до полного ничто. Человек живет, на семьдесят пять процентов исходя из своих фантазий и только на двадцать пять – исходя из фактов; в этом его сила и его слабость, и потому в теперешней дьявольской пляске цифр все еще есть выигрывающие и проигрывающие. Мы знаем, что быть в абсолютном выигрыше не можем, но не хотели бы оказаться и в числе окончательно проигравших. Те три четверти миллиона, за которые вы сегодня продали крест, если их уплатят только через два месяца, будут стоить не больше, чем сегодня пятьдесят тысяч марок. Поэтому…
Генрих багровеет. Он останавливает меня, заявляя вторично:
– Я же не идиот. И незачем читать мне дурацкие лекции. Я лучше вас знаю практическую жизнь и предпочитаю честно погибнуть, чем пользоваться сомнительными спекулянтскими методами, чтобы существовать. Пока я в нашей фирме заведую продажей, все будет вестись по-старому, пристойно – и баста! Что я умею, то умею, до сих пор дело шло – так оно пойдет и дальше! Какая мерзость – испортить человеку радость от удачной сделки! И почему вы не остались паршивым учителем?
Генрих хватает шляпу и с грохотом захлопывает дверь. Нам видно, как он на своих крепких кривых ногах топает через двор; велосипедные зажимы придают ему что-то военное. Генрих отправляется в ресторан Блюме, где, как обычно, усядется за свой любимый столик.
– Он, видите ли, желает испытывать радость от своих сделок, этот буржуазный садист, – возмущаюсь я. – Еще и это! Да как можно заниматься нашим делом иначе, чем с благочестивым цинизмом, если хочешь сберечь свою душу? А этот лицемер желает вдобавок получать удовольствие от шахер-махеров с покойниками да еще считает это своим прирожденным правом!
Георг смеется.
– Бери свои деньги, и пошли. Ты, кажется, хотел купить галстук? Ну что ж, поспеши! Сегодня никакого повышения оклада больше не будет.
Чемодан с деньгами он небрежно ставит на пол в своей комнате рядом с конторой. Я с трудом запихиваю пачки денег в пакет с надписью: «Кондитерская Келлера – богатый ассортимент лучшего печенья, доставка на дом».
– Ризенфельд действительно приезжает? – осведомляюсь я.
– Да, он телеграфировал.
– Что ему нужно? Получить деньги или продать товар?
– А вот увидим, – отвечает Георг и запирает контору.
II
Мы выходим на улицу. Стоит конец апреля, и жаркое солнце словно опрокидывает на нас гигантскую чашу, полную ветра и света. Мы останавливаемся. Сад охвачен зеленым пламенем, весна поет в молодой листве тополей, точно арфа, и зацветает сирень.
– Инфляция! – говорю я. – Вот перед тобой еще одна, и притом – самая неудержимая. Как будто даже природа знает, что теперь счет ведется только на десятки тысяч и на миллионы. Посмотри, что вытворяют тюльпаны! А белизна вон там, а пунцовые и желтые тона повсюду! А как пахнет!
Георг кивает, нюхает воздух и затягивается бразильской сигарой; природа становится для него вдвое прекраснее, если он к тому же курит сигару.
Мы чувствуем на своих лицах теплый солнечный свет и созерцаем окружающее великолепие. Сад позади нашего дома служит в то же время выставочной территорией для надгробий. Вон они стоят в строю, словно рота под командой тощего лейтенанта – обелиска Отто, пост которого тут же, возле двери. Именно этот памятник я и посоветовал Генриху продать – старейшее надгробие фирмы, как бы ее неизменная примета, нечто чудовищное по своей безвкусице. А за ним следуют сначала самые дешевые маленькие надгробия из песчаника или цемента, могильные камни для бедняков, которые честно и скромно жили и трудились и потому, разумеется, ничего не достигли. Затем идут памятники побольше, уже па цоколях, но все еще достаточно дешевые, – памятники для тех, кто жаждал все же стать кем-нибудь поважнее, хотя бы после смерти, если уж не удалось при жизни. Таких памятников мы продаем больше, чем совсем простых, и трудно определить, что преобладает в этом запоздалом внимании близких – трогательная забота или нелепое честолюбие. За ними стоят надгробия из песчаника, но с вделанными в них досками из мрамора, серого сиенита или черного шведского гранита. Они уже недоступны для человека, жившего трудами рук своих. В данном случае наша клиентура – мелкие торговцы, фабричные мастера, ремесленники, владеющие собственной мастерской, и, разумеется, вечный неудачник – мелкий чиновник, честный пролетарий в стоячем воротничке, который всегда должен казаться более значительной особой, чем на самом деле, причем совершенно неизвестно, каким образом в наши дни он еще ухитряется существовать, ибо повышение его заработной платы каждый раз происходит слишком поздно.
Но все эти надгробия – что называется, мелкий домашний скот, лишь после них следуют солидные, глыбообразные памятники из гранита и мрамора. Сначала – те, у которых отполирован только фасад, а бока, задняя сторона и весь цоколь не обработаны и бугристы. Эта категория предназначена для состоятельных людей среднего достатка – для работодателей, дельцов, более крупных коммерсантов и, разумеется, для тех же неудачников чиновников, но повыше рангом, ибо они, так же как и мелкота, должны посмертно истратить больше, чем зарабатывали при жизни, лишь бы сохранить декорум.
Однако истинная аристократия нашего сборища надгробий – это мрамор, отполированный со всех сторон, и черный шведский гранит. Тут уже нет ни бугристых поверхностей, ни необработанной задней стороны, все доведено до полного блеска, все части одинаковы, видно их или не видно, даже цоколи, причем бывает не один, а два, иногда и скошенный третий; но шедевры в подлинном смысле слова венчает еще и статный крест из того же материала. Разумеется, такая штука предназначена в наше время только для богатых крестьян – владельцев крупных реальных ценностей, спекулянтов и ловких дельцов, зарабатывающих на долгосрочных векселях и живущих за счет государственного банка, который все оплачивает, выпуская новые и новые не обеспеченные золотом денежные знаки.
Мы рассматриваем одновременно и тот единственный роскошный памятник, который еще четверть часа назад считали собственностью фирмы. Вон он стоит, черный и блестящий, как новенький лакированный автомобиль, его овевают ароматы весны, к нему склоняются грозди цветущей сирени, он похож на важную, холодную и бесстрастную даму, которая еще несколько часов будет непорочна, а затем на девственном животе ее выгравируют латинским позолоченным шрифтом – по восемьсот марок за букву – имя владельца хутора Генриха Фледерсена.
– Счастливого пути, черная Диана, – говорю я и приподнимаю шляпу. – Прощай. Поэту вечно будет непонятно, что даже красота, отмеченная совершенством, подвластна, как и все, законам рока и также смертна! Счастливого пути! Отныне ты станешь бесстыдной рекламой для души скупердяя Фледерсена, который отнимал у бедных городских вдов последние банкноты в десять тысяч за непомерно дорогое фальсифицированное масло – вернее, маргарин, не говоря уже о зверских ценах на шницеля, свиные отбивные и жареную телятину! Счастливого пути!
– От твоих слов мне даже есть захотелось, – восклицает Георг. – Пошли в «Валгаллу»! Или тебе непременно надо сначала приобрести галстук?
– Нет, я успею до закрытия магазинов. По субботам курс доллара после полудня не меняется. С двенадцати часов дня до утра понедельника валюта остается стабильной. А, собственно, почему? Должно быть, тут кроется какой-то огромный подвох. Почему марка в конце педели не падает? Господь Бог ее удерживает, что ли?
– Просто в эти дни биржа не работает. Еще вопросы есть?
– Да. Живет ли человек изнутри наружу или снаружи внутрь?
– Человек живет – и точка. В «Валгалле» сегодня дают гуляш. Гуляш с картошкой, огурцами и салатом. Я видел меню, когда шел из банка.
– Гуляш! – Я срываю примулу и вставляю в петлицу. – Человек живет, ты прав! Кто пытается вникнуть глубже, тот пропал. Пойдем позлим Эдуарда Кноблоха!
* * *
Мы входим в большой обеденный зал гостиницы «Валгалла». Эдуард Кноблох, ее владелец, жирный великан в коричневом парике, облаченный в черный сюртук с развевающимися при движении фалдами. Завидев нас, он делает такую гримасу, словно, лакомясь седлом косули, попал зубом на дробинку.
– Здравствуйте, господин Кноблох, – приветствует его Георг. – Хорошая нынче погодка! Вызывает бешеный аппетит!
Эдуард нервно поводит плечами.
– Есть слишком много не годится! Вредно для печени, для желчного пузыря, для всего.
– Но не у вас, господин Кноблох, – горячо возражает ему Георг. – Ваши обеды исключительно полезны для здоровья.
– Полезны – да. Но слишком много полезного может и повредить. Согласно новейшим научным данным, излишек мяса…
Я прерываю Эдуарда легким шлепком по животу. Он отскакивает, словно его схватили за одно место.
– Успокойся и покорись своей участи, – говорю я. – Мы не объедим тебя. А что поделывает поэзия?
– Побирается! Нет времени! В такие времена!
Я не смеюсь над этой глупостью. Эдуард не только владелец ресторана, он и поэт; но так легко ему от меня не отделаться.
– Есть свободный столик? – спрашиваю я.
Кноблох окидывает взглядом зал. Вдруг его лицо светлеет.
– Мне искренне жаль, господа, но я вижу, что ни одного свободного столика нет.
– Не беда. Мы подождем.
Эдуард еще раз озирается.
– Похоже на то, что скоро ни один и не освободится, – возвещает он, окончательно просияв. – Господа еще только кушают суп. Может быть, вам сегодня больше повезет в «Альтштедтергоф» или в ресторане вокзальной гостиницы? Говорят, там кормят довольно прилично.
Прилично! Сегодня день словно пропитан сарказмом. Сначала Генрих, теперь Эдуард. Но мы будем бороться за гуляш, хотя бы нам пришлось ждать целый час. Гуляш – эта «гвоздь» меню «Валгаллы».
Все же Эдуард, как видно, не только поэт, он способен читать чужие мысли.
– Ждать нет смысла, – заявляет он. – У нас гуляша никогда не хватает, его тут же весь разбирают. А может, вы желаете немецкий бифштекс? Вы можете его скушать, не отходя от стойки.
– Лучше смерть, – отвечаю я. – Гуляш мы раздобудем, даже если бы тебя самого пришлось изрубить на кусочки.
– Вот как? – Теперь Эдуард воплощение жирного торжествующего скептицизма.
– Да, – говорю я и вторично хлопаю его по брюху. – Пошли, Георг, я вижу столик.
– Где? – торопливо спрашивает Эдуард.
– Да вон там, где сидит этот господии, похожий на гардероб. Ну вон тот, рыжий, с элегантной дамой. Сейчас он встал и машет нам рукой. Это мой друг Вилли. Присылай кельнера, мы сделаем заказ.
1 2 3 4 5 6 7
– Генрих, – кротко прерывает его Георг. – Мы же знаем, что ты из кожи вон лезешь, но мы живем сейчас в такое время, когда продажи разоряют. В стране уже давно инфляция. С тех пор как кончилась война. Но в этом году инфляция усиливается и развивается, как скоротечная чахотка. Поэтому цифры уже не имеют никакого значения.
– Это я и без тебя знаю. Я же не идиот. Ни один из нас не возражает. Только идиоты утверждают, что они не идиоты. Противоречить им бесполезно. Я знаю это на основании тех воскресений, которые провожу в лечебнице для душевнобольных. Генрих вытаскивает из кармана записную книжку.
– При покупке памятник с крестом обошелся нам в пятьдесят тысяч. А продали мы его за три четверти миллиона – кажется, прибыль неплохая.
Он снова барахтается в мелководье тупых сарказмом. Генрих считает, что должен воспользоваться случаем и поддеть меня – ведь я когда-то был школьным учителем. Вскоре после войны я в течение девяти месяцев учил ребят в глухой степной деревне, пока не бежал оттуда, преследуемый по пятам воющим псом зимнего одиночества.
– Еще выгоднее было бы, если бы вы вместо нашего великолепного креста продали вон тот чертов обелиск, который торчит перед окном, – говорю я. – Судя по рассказам, ваш покойный папаша шестьдесят лет назад, при основании фирмы, приобрел его еще дешевле – за какие-нибудь пятьдесят марок.
– Обелиск? Какое отношение обелиск имеет к нашему делу? Обелиск продать нельзя, это понятно каждому младенцу.
– Именно поэтому его было бы и не жаль, – настаиваю я. – А крест жаль. Нам придется за большие деньги выкупить его обратно.
Генрих Кроль отрывисто сопит. В его толстом носу сидят полипы, и нос легко распухает.
– Может быть, вы вздумаете уверять меня, что сейчас можно выкупить такой крест за три четверти миллиона?
– Это мы скоро узнаем, – замечает Георг Кроль. – Завтра приезжает Ризенфельд. Нам придется делать новый заказ Оденвэльдскому гранитному заводу; на складе у нас осталось мало гранитных памятников.
– Ну, у нас есть еще обелиск, – коварно вставляю я.
– Почему же вы тогда сами не продаете? – задыхаясь от возмущения, спрашивает Генрих. – Значит, Ризенфельд приезжает завтра утром? Тогда и я останусь дома и сам с ним переговорю! Посмотрим, каковы цены!
Мы с Георгом обмениваемся взглядами. Мы отлично понимаем, что нельзя допускать встречи Ризенфельда с Генрихом, даже если придется напоить Генриха пьяным или подмешать касторки в его воскресную кружку пива. Этот честный, но допотопный делец нестерпимо надоел бы Ризенфельду своими воспоминаниями о войне и рассказами о добром старом времени, когда марка была маркой и верна себе, а верность была основой чести, как превосходно выразился наш обожаемый фельдмаршал. Генрих очень высокого мнения о подобных пошлостях, Ризенфельд
– нет. Ризенфельд считает верностью то, когда другие выполняют по отношению к нам обязательства, которые им невыгодны, а для нас – когда мы выполняем то, что нам выгодно.
– Цены меняются каждый день, – говорит Георг. – Тут и спорить не о чем.
– Ах так? Может быть, и ты считаешь, что я продешевил?
– Смотря по обстоятельствам. Деньги привез?
Генрих смотрит на Георга, вытаращив глаза.
– Привез? Опять новая выдумка? Как я мог их привезти, если мы креста еще не доставили? Это же невозможно!
– Это не невозможно, – отвечаю я, – а, напротив, теперь очень принято. И называется – уплатить деньги вперед.
– Деньги вперед! – Генрих презрительно морщит толстый нос. – Что вы, школьный учитель, понимаете? Как можно в нашем деле требовать денег вперед? От скорбящих родственников? Когда венки на могиле не успели завянуть? А вы хотите требовать денег за то, что еще не доставлено?
– Конечно! А когда же? В такие минуты люди становятся мягче и деньги из них легче выжать.
– Становятся мягче? Ну что вы понимаете! Да они в такие минуты тверже, чем сталь! Они ведь только что заплатили врачу, священнику, за гроб, за могилу, за цветы, устроили поминки… И они вам, молодой человек, десяти тысяч вперед не дадут! Людям надо сначала опомниться, им нужно сначала убедиться, что этот самый памятник, который они заказали, действительно стоит на кладбище, увидеть его там, а не на бумаге в каталоге, даже если надписи и скорбящих родственников в придачу вы намалюете китайской тушью и золотом.
Опять бестактность, типичная для Генриха! Но я на нее не обращаю внимания. Верно, для нашего каталога я не только нарисовал надгробия и размножил рисунки на «престо», но, чтобы усилить воздействие, раскрасил их и воссоздал «настроение» – плакучие ивы, клумбы анютиных глазок, кипарисы и вдов под траурной вуалью, поливающих цветы. Конкуренты чуть не лопнули от зависти, когда мы завели это новшество; у них-то ничего не было, кроме обыкновенных фотоснимков с имеющихся на складе надгробий, и даже Генрих решил, что это блестящая идея, особенно золотая краска. Чтобы придать изображениям большую натуральность, я украсил нарисованные и раскрашенные памятники соответствующими надписями, сделанными тем же золотом на олифе. Это были для меня чудесные дни: каждого человека, которого я терпеть не мог, я отправлял на тот свет и рисовал его надгробие; моему унтер-офицеру из рекрутских времен – он и до сих пор еще благополучно здравствует – я сделал, например, такую надпись: «Здесь покоится прах полицейского Карла Флюмера, скончавшегося после бесконечных мучительных страданий и утраты всех близких, ушедших в иной мир до него». Впрочем, он это заслужил: Флюмер жестоко угнетал меня во время войны и дважды посылал в разведку, причем я не погиб только благодаря счастливой случайности. Как тут не пожелать ему всяких бед.
– Господин Кроль, – говорю я, – разрешите, мы еще раз вкратце объясним вам суть нашей эпохи. Те принципы, на которых вы воспитаны, – благородные принципы, но в наше время приводят только к банкротству. Деньги нынче может заработать почти каждый, а вот сохранить их стоимость – почти никто. Важно не продавать, а покупать и как можно быстрее получать деньги за проданное. Мы живем в век реальных ценностей. Деньги – иллюзия; каждый это знает, но многие еще до сих пор не могут в это поверить. А пока дело обстоит так: инфляция будет расти до тех пор, пока мы не докатимся до полного ничто. Человек живет, на семьдесят пять процентов исходя из своих фантазий и только на двадцать пять – исходя из фактов; в этом его сила и его слабость, и потому в теперешней дьявольской пляске цифр все еще есть выигрывающие и проигрывающие. Мы знаем, что быть в абсолютном выигрыше не можем, но не хотели бы оказаться и в числе окончательно проигравших. Те три четверти миллиона, за которые вы сегодня продали крест, если их уплатят только через два месяца, будут стоить не больше, чем сегодня пятьдесят тысяч марок. Поэтому…
Генрих багровеет. Он останавливает меня, заявляя вторично:
– Я же не идиот. И незачем читать мне дурацкие лекции. Я лучше вас знаю практическую жизнь и предпочитаю честно погибнуть, чем пользоваться сомнительными спекулянтскими методами, чтобы существовать. Пока я в нашей фирме заведую продажей, все будет вестись по-старому, пристойно – и баста! Что я умею, то умею, до сих пор дело шло – так оно пойдет и дальше! Какая мерзость – испортить человеку радость от удачной сделки! И почему вы не остались паршивым учителем?
Генрих хватает шляпу и с грохотом захлопывает дверь. Нам видно, как он на своих крепких кривых ногах топает через двор; велосипедные зажимы придают ему что-то военное. Генрих отправляется в ресторан Блюме, где, как обычно, усядется за свой любимый столик.
– Он, видите ли, желает испытывать радость от своих сделок, этот буржуазный садист, – возмущаюсь я. – Еще и это! Да как можно заниматься нашим делом иначе, чем с благочестивым цинизмом, если хочешь сберечь свою душу? А этот лицемер желает вдобавок получать удовольствие от шахер-махеров с покойниками да еще считает это своим прирожденным правом!
Георг смеется.
– Бери свои деньги, и пошли. Ты, кажется, хотел купить галстук? Ну что ж, поспеши! Сегодня никакого повышения оклада больше не будет.
Чемодан с деньгами он небрежно ставит на пол в своей комнате рядом с конторой. Я с трудом запихиваю пачки денег в пакет с надписью: «Кондитерская Келлера – богатый ассортимент лучшего печенья, доставка на дом».
– Ризенфельд действительно приезжает? – осведомляюсь я.
– Да, он телеграфировал.
– Что ему нужно? Получить деньги или продать товар?
– А вот увидим, – отвечает Георг и запирает контору.
II
Мы выходим на улицу. Стоит конец апреля, и жаркое солнце словно опрокидывает на нас гигантскую чашу, полную ветра и света. Мы останавливаемся. Сад охвачен зеленым пламенем, весна поет в молодой листве тополей, точно арфа, и зацветает сирень.
– Инфляция! – говорю я. – Вот перед тобой еще одна, и притом – самая неудержимая. Как будто даже природа знает, что теперь счет ведется только на десятки тысяч и на миллионы. Посмотри, что вытворяют тюльпаны! А белизна вон там, а пунцовые и желтые тона повсюду! А как пахнет!
Георг кивает, нюхает воздух и затягивается бразильской сигарой; природа становится для него вдвое прекраснее, если он к тому же курит сигару.
Мы чувствуем на своих лицах теплый солнечный свет и созерцаем окружающее великолепие. Сад позади нашего дома служит в то же время выставочной территорией для надгробий. Вон они стоят в строю, словно рота под командой тощего лейтенанта – обелиска Отто, пост которого тут же, возле двери. Именно этот памятник я и посоветовал Генриху продать – старейшее надгробие фирмы, как бы ее неизменная примета, нечто чудовищное по своей безвкусице. А за ним следуют сначала самые дешевые маленькие надгробия из песчаника или цемента, могильные камни для бедняков, которые честно и скромно жили и трудились и потому, разумеется, ничего не достигли. Затем идут памятники побольше, уже па цоколях, но все еще достаточно дешевые, – памятники для тех, кто жаждал все же стать кем-нибудь поважнее, хотя бы после смерти, если уж не удалось при жизни. Таких памятников мы продаем больше, чем совсем простых, и трудно определить, что преобладает в этом запоздалом внимании близких – трогательная забота или нелепое честолюбие. За ними стоят надгробия из песчаника, но с вделанными в них досками из мрамора, серого сиенита или черного шведского гранита. Они уже недоступны для человека, жившего трудами рук своих. В данном случае наша клиентура – мелкие торговцы, фабричные мастера, ремесленники, владеющие собственной мастерской, и, разумеется, вечный неудачник – мелкий чиновник, честный пролетарий в стоячем воротничке, который всегда должен казаться более значительной особой, чем на самом деле, причем совершенно неизвестно, каким образом в наши дни он еще ухитряется существовать, ибо повышение его заработной платы каждый раз происходит слишком поздно.
Но все эти надгробия – что называется, мелкий домашний скот, лишь после них следуют солидные, глыбообразные памятники из гранита и мрамора. Сначала – те, у которых отполирован только фасад, а бока, задняя сторона и весь цоколь не обработаны и бугристы. Эта категория предназначена для состоятельных людей среднего достатка – для работодателей, дельцов, более крупных коммерсантов и, разумеется, для тех же неудачников чиновников, но повыше рангом, ибо они, так же как и мелкота, должны посмертно истратить больше, чем зарабатывали при жизни, лишь бы сохранить декорум.
Однако истинная аристократия нашего сборища надгробий – это мрамор, отполированный со всех сторон, и черный шведский гранит. Тут уже нет ни бугристых поверхностей, ни необработанной задней стороны, все доведено до полного блеска, все части одинаковы, видно их или не видно, даже цоколи, причем бывает не один, а два, иногда и скошенный третий; но шедевры в подлинном смысле слова венчает еще и статный крест из того же материала. Разумеется, такая штука предназначена в наше время только для богатых крестьян – владельцев крупных реальных ценностей, спекулянтов и ловких дельцов, зарабатывающих на долгосрочных векселях и живущих за счет государственного банка, который все оплачивает, выпуская новые и новые не обеспеченные золотом денежные знаки.
Мы рассматриваем одновременно и тот единственный роскошный памятник, который еще четверть часа назад считали собственностью фирмы. Вон он стоит, черный и блестящий, как новенький лакированный автомобиль, его овевают ароматы весны, к нему склоняются грозди цветущей сирени, он похож на важную, холодную и бесстрастную даму, которая еще несколько часов будет непорочна, а затем на девственном животе ее выгравируют латинским позолоченным шрифтом – по восемьсот марок за букву – имя владельца хутора Генриха Фледерсена.
– Счастливого пути, черная Диана, – говорю я и приподнимаю шляпу. – Прощай. Поэту вечно будет непонятно, что даже красота, отмеченная совершенством, подвластна, как и все, законам рока и также смертна! Счастливого пути! Отныне ты станешь бесстыдной рекламой для души скупердяя Фледерсена, который отнимал у бедных городских вдов последние банкноты в десять тысяч за непомерно дорогое фальсифицированное масло – вернее, маргарин, не говоря уже о зверских ценах на шницеля, свиные отбивные и жареную телятину! Счастливого пути!
– От твоих слов мне даже есть захотелось, – восклицает Георг. – Пошли в «Валгаллу»! Или тебе непременно надо сначала приобрести галстук?
– Нет, я успею до закрытия магазинов. По субботам курс доллара после полудня не меняется. С двенадцати часов дня до утра понедельника валюта остается стабильной. А, собственно, почему? Должно быть, тут кроется какой-то огромный подвох. Почему марка в конце педели не падает? Господь Бог ее удерживает, что ли?
– Просто в эти дни биржа не работает. Еще вопросы есть?
– Да. Живет ли человек изнутри наружу или снаружи внутрь?
– Человек живет – и точка. В «Валгалле» сегодня дают гуляш. Гуляш с картошкой, огурцами и салатом. Я видел меню, когда шел из банка.
– Гуляш! – Я срываю примулу и вставляю в петлицу. – Человек живет, ты прав! Кто пытается вникнуть глубже, тот пропал. Пойдем позлим Эдуарда Кноблоха!
* * *
Мы входим в большой обеденный зал гостиницы «Валгалла». Эдуард Кноблох, ее владелец, жирный великан в коричневом парике, облаченный в черный сюртук с развевающимися при движении фалдами. Завидев нас, он делает такую гримасу, словно, лакомясь седлом косули, попал зубом на дробинку.
– Здравствуйте, господин Кноблох, – приветствует его Георг. – Хорошая нынче погодка! Вызывает бешеный аппетит!
Эдуард нервно поводит плечами.
– Есть слишком много не годится! Вредно для печени, для желчного пузыря, для всего.
– Но не у вас, господин Кноблох, – горячо возражает ему Георг. – Ваши обеды исключительно полезны для здоровья.
– Полезны – да. Но слишком много полезного может и повредить. Согласно новейшим научным данным, излишек мяса…
Я прерываю Эдуарда легким шлепком по животу. Он отскакивает, словно его схватили за одно место.
– Успокойся и покорись своей участи, – говорю я. – Мы не объедим тебя. А что поделывает поэзия?
– Побирается! Нет времени! В такие времена!
Я не смеюсь над этой глупостью. Эдуард не только владелец ресторана, он и поэт; но так легко ему от меня не отделаться.
– Есть свободный столик? – спрашиваю я.
Кноблох окидывает взглядом зал. Вдруг его лицо светлеет.
– Мне искренне жаль, господа, но я вижу, что ни одного свободного столика нет.
– Не беда. Мы подождем.
Эдуард еще раз озирается.
– Похоже на то, что скоро ни один и не освободится, – возвещает он, окончательно просияв. – Господа еще только кушают суп. Может быть, вам сегодня больше повезет в «Альтштедтергоф» или в ресторане вокзальной гостиницы? Говорят, там кормят довольно прилично.
Прилично! Сегодня день словно пропитан сарказмом. Сначала Генрих, теперь Эдуард. Но мы будем бороться за гуляш, хотя бы нам пришлось ждать целый час. Гуляш – эта «гвоздь» меню «Валгаллы».
Все же Эдуард, как видно, не только поэт, он способен читать чужие мысли.
– Ждать нет смысла, – заявляет он. – У нас гуляша никогда не хватает, его тут же весь разбирают. А может, вы желаете немецкий бифштекс? Вы можете его скушать, не отходя от стойки.
– Лучше смерть, – отвечаю я. – Гуляш мы раздобудем, даже если бы тебя самого пришлось изрубить на кусочки.
– Вот как? – Теперь Эдуард воплощение жирного торжествующего скептицизма.
– Да, – говорю я и вторично хлопаю его по брюху. – Пошли, Георг, я вижу столик.
– Где? – торопливо спрашивает Эдуард.
– Да вон там, где сидит этот господии, похожий на гардероб. Ну вон тот, рыжий, с элегантной дамой. Сейчас он встал и машет нам рукой. Это мой друг Вилли. Присылай кельнера, мы сделаем заказ.
1 2 3 4 5 6 7