А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Адамово яблоко движется вверх-вниз на его худой птичьей шее. Ест, как мой отец, с той лишь разницей, что на столе у него – какая-то еврейская колбаса.
Чердак был такой же жалкий, как и магазинчик. На стене висела старая одежда, на полу стоял сундук, в котором, очевидно, держали белье, в углу – железная кровать, покрытая коричневым одеялом, две табуретки, уже упомянутый стол – вот и все. Охватившее меня тягостное чувство объяснялось не этой внешней бедностью. Несколько дней назад, впервые побывав у молодого Марка Бехара, я увидел, что он живет в такой же нищете. Помню, как он радовался, купив простой деревянный стол, обычный кухонный стол, ибо до этого вынужден был рисовать на сундуке. Там, у Марка, были рисунки, было искусство, была цель и надежда, все остальное не имело значения. А здесь – серое существование без смысла и тепла, механическое, безрадостное движение вперед-назад, вперед-назад между чердаком-жилищем и магазином-коридором. И этот чердак, и тот коридор вели в никуда, а небосвод над головой был безнадежно черен и пуст, и взойти на нем могла только страшная желтая звезда.
Когда через несколько лет я увидел на его потертом пиджаке позорный знак – позорный не для тех, кто его носил, а для тех, кто заставил евреев носить его, – Аврам даже не напомнил мне о своем предсказании. Он только покачал головой, будто хотел сказать: «Пессимист? А как же иначе? На это есть причины».
Я вспоминаю еще одну мансарду, нанимателя, а точнее нанимательницу, которой я никогда не видел.
Мне всегда открывала дверь худенькая девочка, лет девяти. У нее были большие черные глаза и бледное лицо.
– Кто-нибудь из взрослых дома? – спросил я, когда пришел в первый раз.
– Мамы и папы нет.
– Они на работе?
– Их нет, – повторила девочка, разводя руками, словно приглашая меня самому убедиться в их отсутствии.
Позднее я узнал, что никогда не застану их дома. Мать девочки умерла вскоре после родов, а отец уехал искать счастья в Канаду, да так и не вернулся. Может, его пугала перспектива остаться одному с грудным ребенком на руках, а может, поехал зарабатывать деньги именно для этого ребенка. Как бы то ни было, но больше его никто не видел.
– Ты одна дома? – спросил я.
– Одна. Бабушка на работе.
– Тогда я оставлю тебе продуктовые карточки, а ты распишешься там, где я тебе покажу.
Девочка, явно не понимая, о чем идет речь, поколебавшись, впустила меня в дом. Мансарда была чуть шире чердака Аврама, но из-за объемистой мебели выглядела тесной. Трехстворчатый шкаф, огромная двуспальная кровать и две ночные тумбочки из тех, что фигурируют, как правило, в каждом спальном гарнитуре, но, не исполняя обычно других функций, служат всего лишь складом для пустых бутылочек из-под лекарств, лоскутов, ниток и прочего хлама, который можно выбросить и который не выбрасывается только потому, что когда-нибудь может понадобиться.
Гарнитур, вероятно, был куплен лет десять назад на деньги, которые долго копили, и предназначался для того, чтобы стать солидной основой для хозяйства новой семьи. Но нет семьи, осталась только потрескавшаяся и потерявшая блеск дешевая мебель да никому не нужный бледный ребенок.
Между кроватью и шкафом стоял столик, покрытый не совсем чистой плюшевой скатертью. Он занял все оставшееся пространство, но, нужно признать, это было единственное место, куда его можно было поставить. Я разложил на столике бумаги, присел на край кровати и занялся работой.
– С такими карточками тоже нужно платить за хлеб? – спросила девочка после того, как я покончил со справками и церемонией вручения.
– Конечно, нужно.
– Зачем тогда эти карточки?
Я постарался объяснить ей основные принципы карточной системы, но не знаю, насколько мне это удалось. Девочка слушала меня, сидя на кровати и глядя в чердачное окно, где на фоне серого городского неба выделялся силуэт закопченной трубы. В больших черных глазах застыло какое-то особенное выражение. Сначала мне показалось, что они косят. Девочка смотрела на меня озабоченно, как смотрят взрослые.
Мне больше нечего было делать здесь, пора было уходить, но, не знаю почему, я чувствовал себя неловко и не мог уйти так сразу, оставив ребенка одного в этой мрачной мансарде.
– Ты вышиваешь? – спросил я, увидев на кровати цветные нитки.
– Штопаю носки.
Она показала штопаные-перештопанные коричневые носочки.
– Их, наверное, уже можно выбросить.
– Бабушка сказала, что вещи нужно донашивать до конца, – возразила девочка.
И добавила для большей убедительности:
– Потому что мы бедные.
На это я ничего не мог возразить и, сказав какую-то поучительную банальность вроде того, что бедность – не порок, наконец ушел.
Ее звали Камелия. Я узнал это, когда заполнял ведомость. Имя прекрасного цветка, которое носила эта хилая косоглазая девочка, воспринималось как плохая шутка. Может быть, ее мать смотрела фильм «Дама с камелиями» или просто ей нравилась экзотика и она думала, что это имя подойдет ее ребенку, который расцветет как прекрасный цветок. Но имя не шло девочке.
Через месяц, когда я снова пришел в тот дом, Камелия тоже была одна. На этот раз она без боязни впустила меня и гораздо уверенней расписалась в графе крупным детским почерком: Камелия. Не помню, чья. Ничья. Только бабушкина.
Бабушка, видно, распоряжалась и в мансарде, и в сознании ребенка как абсолютный монарх. Однажды я вынул из кармана конфеты. Купил их, между нами говоря, не для Камелии, а для себя. Тогда я в очередной раз безнадежно бросал курить, сосал, чтобы отвлечься, кисленькие леденцы.
– Возьми конфетку.
Девочка посмотрела на меня, потом на жалкое лакомство, и я заметил, как в озабоченном взгляде темных глаз отразилось душевное смятение. Желание взять конфету было сильно, но бабушкин запрет оказался сильнее.
– Не хочу! – ответила она и так сильно затрясла головой, словно хотела убедить и меня, и себя, что действительно не хочет.
– Почему? Ты не любишь конфеты?
– Бабушка сказала, что от сладкого бывает сахарная болезнь.
– Глупости. Сахарной болезнью болеют вовсе не от сахара.
– Бабушка не говорит глупостей.
– Не сомневаюсь. Просто она не знает. Человек не может знать всего. Я, например, знаю про сахарную болезнь, но если ты меня спросишь, что такое шизофрения, вряд ли смогу ответить.
– А что такое шизофрения?
– Не знаю. Я же сказал, что не знаю. Вот про конфеты знаю.
И поскольку в темных глазах я снова заметил колебание, пришлось прибегнуть к эксперименту:
– Смотри: разворачиваю конфетку, кладу в рот и – готово! Ну и что? Разве я заболел сахарной болезнью?
Девочку рассмешила моя глупая выходка. Смех был тихий, как у человека, который не привык смеяться. Но конфетку она взяла.
– Ты опять работаешь… – сказал я, увидев на кровати кусок простой белой материи и два клубка ниток – зеленых и красных. – Вышиваешь?
– Передник.
– Любишь вышивать?
– Не знаю…
– А кем ты станешь, когда вырастешь?
– Швеей.
– Неужели?
– Да. В той же мастерской, где работает бабушка. Там шьют детскую одежду.
– Зачем же становиться швеей, если тебе это дело не нравится?
– Потому… потому что мы бедные.
– И что из того?
– Бабушка говорит, что бедные должны по одежке протягивать ножки, а не гоняться за химерами…
«Как твой отец», – мысленно дополнил я бабушку.
– Тебе нравится в мастерской?
Девочка подняла на меня свои взрослые глаза, потом отвела взгляд и сказала:
– Там очень темно…
Последний раз, кажется, я видел Камелию весной. Поздней весной, потому что в тот день было очень тепло. Девочка, очевидно, по дороге из школы зашла в магазин. В одной руке она несла портфель – из тех, картонных, на которых написано традиционное: «Учение – свет, неучение – тьма», а в другой маленькую сетку, в которой лежала половинка буханки выдаваемого по «моим» карточкам хлеба, твердого и тяжелого, как кирпич, и какой-то промокший сверток.
– Я уже без ног от этих очередей… – Она говорила как взрослая. – Сейчас поедим с бабушкой хлеба с брынзой.
Пока Камелия говорила это, ее взгляд невольно остановился на продавце мороженого, который стоял со своей тележкой на противоположной стороне улицы, в тени пыльной акации, и сейчас обслуживал трех маленьких покупателей. Наполнив вафельные стаканчики ванильным мороженым, сверху для красоты и вкуса он положил по ложечке малинового.
Перехватив взгляд ребенка, я машинально полез в карман, где одиноко лежала пятилевовая бумажка. Ровно столько стоила пачка третьесортных сигарет «Солнце». К тому времени я уже отказался от борьбы с курением. И потому был немного удивлен, услышав собственный вопрос:
– А тебе не хочется мороженого?
Девочка испуганно посмотрела на меня, собираясь что-то возразить, но я опередил ее:
– Знаю, знаю, бабушка говорит, что вы бедные, а мороженое не для бедных.
– Бабушка говорит, что от мороженого болит горло, – невозмутимо поправила меня Камелия.
– Да, но это приятная боль.
– На лев или на три? – лаконично спросил меня продавец блаженства, когда я предстал перед его тележкой.
– На три, – с царственной небрежностью ответил я и подумал, что на оставшиеся два лева смогу купить только «Кариоку» – так мы называли тогда жалкую коробочку всего с восемью сигаретами.
Девочка напряженно следила за движениями продавца блаженства, а он, желая показать, что и ему не чужда известная царственная щедрость, добавил сверх порции еще одну ложечку.
Камелия протянула к стаканчику тонкую, испачканную чернилами руку, поднесла лакомство ко рту и зажмурилась. Трепетное ожидание было оправдано – мороженое с сахарином стали делать гораздо позже – и на лице девочки появилось счастливое выражение.
Но забытье продолжалось недолго.
– Давайте спрячемся за углом, – прошептала она.
– Зачем?
– Бабушка убьет меня, если увидит.
– Ну, хорошо.
За углом она продолжила вкушать лакомство, растягивая удовольствие. Но одним мороженым нельзя наслаждаться бесконечно. В конце концов дошла очередь до стаканчика, она сгрызла и его. Нам не оставалось ничего другого, как разойтись, отправиться каждому по своим делам. Я оглянулся, посмотрел ей вслед. Она шла, держа в одной руке картонный портфель, а в другой – сетку с нищенским пайком – половинкой твердой, как кирпич, буханки и куском сухой, как гипс, брынзы.
Я смотрел, как она уходит, и, казалось, видел весь предстоящий ей путь: работу в темной швейной мастерской, длинные тягостные вечера в мансарде, озвученные скучными бабушкиными напутствиями, дни одиночества, когда бабушки уже не станет, и ночи одиночества в старой двуспальной кровати и нелегкий крест слишком звучного для нее имени, по поводу которого за ее спиной будут раздаваться насмешки: «наша косоглазая Камелия», «наша дурнушка Камелия».
Она, как все недоедающие дети, была маленького росточка и здесь, на улице, казалась еще меньше. Наблюдая, как она шагает вдоль серых, обшарпанных домов, прижимаясь почти вплотную к стенке, чтобы не мешать прохожим, я чувствовал, что к горлу подступает комок, что я готов заплакать. Тогда я иногда еще плакал. С возрастом человек грубеет или старается огрубеть, чтобы меньше плакать. Ему кажется, что, чем меньше он плачет, тем легче жить.
Впечатления о домах, в которых я бывал по долгу службы, были живыми, но поверхностными, как моментальные снимки уличного фотографа. Обстановка и люди представали предо мной всего на один миг, не раскрывая того, что было, и не подсказывая, что будет. Я заходил в дом и видел, например, что в кухне обедают какой-то усталый мужчина и какая-то бледная девушка, только и всего. Из служебной справки узнавал, что мужчина – вдовец, а девушка – его дочь, ей девятнадцать лет, не замужняя, только и всего. Я замечал, что у обоих одинаково синие и одинаково грустные глаза, только и всего.
Но в квартале все или почти все было известно, и не нужно было быть Шерлоком Холмсом, чтобы узнать подробности, которые незаметны на моментальном снимке. Достаточно было прислушаться к разговорам в кафе Македонца, или к сплетням в парикмахерской, или к болтовне нашего слуги, чтобы получить массу сведений. Самым обильным источником информации был сапожник, мастерская которого находилась в конце нашего пассажа. Благодаря своим широким связям – сексуальным и чисто деловым – с домработницами, он, безусловно, оказывался в курсе всех семейных драм. И верный правилу «светоч знания должен светить всем», охотно делился с нами, молодыми, не только сведениями, но и рассуждениями по поводу каждого происшествия.
Раньше все это меня не интересовало, и я жил в квартале как посторонний. Выходил из дому и шел в «Средец», где играли в карты или обсуждались вопросы политики и литературы. Возвращался домой, где меня ожидали незаконченные и неопубликованные рукописи. Иногда заходил в квартальные центры информации, но со строго определенной целью. В кафе Македонца, например, – бесплатно читал газеты, в парикмахерской – стригся, когда волосы становились безобразно длинными, а к сапожнику ходил, чтобы он меня подковал. В те трудные времена карточной системы на каблуки и подметки, чтобы они дольше не снашивались, мы набивали подковки. При ходьбе они громко цокали, зато поступь казалась более мужественной. Приятно слышать, как отпечатывается каждый твой шаг. Это создавало иллюзию, будто шагаешь по жизни смело и уверенно.
Но к сплетням я никогда не прислушивался. Стал прислушиваться только сейчас, вероятно, потому, что знал моих героев по имени, и эти герои, каждый по-своему, озадачивали меня – человек с сонным лицом и загадочной «свободной профессией»; Камелия, которая на вопрос «где твои родители?» только и смогла ответить: «Нет их»; усталый мужчина и бледная девушка, хлебавшие говяжий суп в унылой атмосфере кухни, настолько унылой, что охватывал ужас при одной только мысли, что такая атмосфера не на один вечер, а на всю жизнь.
Его жена скончалась в прошлом году, совсем некстати. Есть люди, которые умирают некстати, потому что они являются мотором семейного механизма, хотя близкие понимают это лишь тогда, когда их уже нет в живых. «Он был всего-навсего мужем своей жены и ничего в доме не умел делать. Иногда, правда, ходил в магазин, при этом ему нужно было точно сказать: купи сто граммов соли и два килограмма помидоров. Потому что иначе он мог купить сто граммов помидоров и два килограмма соли», – комментировал сапожник, тот, что прибивал мне подковки. К тому же покойница оставила ему дочь, с которой вдовец не знал, что делать. Нет, она ему не мешала. Наоборот, это было единственное существо, которое он любил, ибо жена внушала ему только страх.
Девушка окончила гимназию и теперь вела дом, но хозяйство налогового чиновника не так уж велико, и у нее оставалось много свободного времени. («Дочка в опасном возрасте, и несчастный отец места себе не находит, когда она выходит на улицу. Ему кажется, что ее непременно изнасилуют. Хотя, между нами говоря, если вас интересует мое мнение, то я бы дал премию тому, кто изнасилует такое чучело»). Она была не столько некрасивой, сколько бесцветной, с бледным продолговатым лицом и голубыми глазами – одно из тех существ, которые остаются незаметными, так что ей не грозила опасность быть изнасилованной за первым же углом. Но в глазах отца она была красавицей, и он все время, пока был на работе, терзал себя мыслью о том, что может случиться, если его девочка, несмотря на его запрет, выйдет из дому и какой-нибудь бездельник вскружит ей голову.
После рабочего дня положение особенно не менялось. («С собой в кафе он ее не брал, чтобы, не дай бог, она не услышала там что-нибудь неприличное. Друзей в дом не приглашал, потому что эти старые развратники… И она, бедняжка, кукует целый день одна и не имеет права никому открыть дверь, кроме своей старой тети. Они договорились: тетя звонит три раза. Так что если когда-нибудь захочешь воспользоваться отсутствием зануды-папаши, звони три раза»).
О пароле – трехкратном звонке было известно во всем квартале, как было известно и точное расписание воскресного пиршества. Вообще, в воскресенье вся семья предавалась наслаждениям, беря реванш за всю неделю. С утра вдовец отправлялся в кафе Македонца сыграть партию в нарды. В это время дочь с теткой готовили воскресный обед, праздничность которого подчеркивалась наличием жаркого и десерта. После обеда для переваривания пищи отец укладывался подремать, а затем выводил дочь на прогулку – в Борисов сад, точнее, к озеру с рыбками. Самые трепетные блаженства ждали их на обратном пути: пирожное в кондитерской «Савоя», кинофильм в пропахшем мастикой кинозале «Глория» или «Капитоль». А потом – снова тесная и душная квартира с неистребимым запахом говяжьего супа.
Неизвестно, как представлял себе будущее дочки налоговый чиновник. Об этом у сплетниц нашего квартала не было никаких сведений, но догадаться было нетрудно:
1 2 3 4 5