..
- Получается, в сущности, ерунда. Посему не исключено, что сочинением и чтением книг занимаются люди не совсем нормальные, то есть нормальные, но не очень, у которых в крови недостает какого-то ценного элемента. Вероятно, тем и другим достаточно было бы простого общения, доброй застольной беседы, недаром говорят, что Дидро гораздо лучше рассказывал, чем писал.
- Но, с другой стороны, - сказал я, - трудно отрицать, что каждый серьезный писатель несет с собой что-то новое, хотя бы невиданный характер или свежий поворот темы. Я уже не говорю про выдуманные миры.
- Полноте, сударь! - весело сказал Гете. - Вот если бы какой-нибудь писатель новый знак препинания выдумал, тогда бы я еще призадумался, ибо тут дело попахивает наукой. Ведь только наука открывает новое знание, причем главным образом потому, что учеными движет объективная причина священное любопытство, а литература может быть нова и неповторима только в той степени, в какой ново и неповторимо у каждого человека расстояние между верхней губой и носом, поскольку каждый писатель воспроизводит не объективное, а себя. Уж на что велик Вальтер Скотт, а и этот на поверку не более, чем прозаическое пособие по Шекспиру. Вот, к слову сказать, был у нас в Веймаре булочник, который по субботам выпекал хлеб размером с тележное колесо, - по вкусу тот же самый хлеб, но только булка размером с тележное колесо. Так вот между поэтом-новатором и этим булочником я существенной разницы не нахожу. Разве что поэт сочиняет от страха смерти, а впрочем, и булка размером с тележное колесо - это тоже своего рода протест против бренности нашей жизни. Позвольте предложить вам еще одну аллегорию: значит ли, что на небе всякий раз появляется новое светило, когда под разным углом зрения воды моего Ильма окрашиваются то в желто-серое, то в маренго с янтарем, то в глубокую синеву...
- Странно, - прервал я моего великого немца, - вроде бы я не сумасшедший и не круглый дурак, а между тем дня не живу без книги.
- Сейчас видно, что вы воспитывались не при дворе.
- Это вы к чему?
- К тому, что вы меня все время перебиваете, хотя я вас старше на двести лет.
- Ну, извините...
- С удовольствием принимаю ваши извинения.
- Разрешите мне продолжить, уж коли воспитывался я и правда не при дворе. Если я как читатель есть в некотором роде преемник писателя, то значит ли это, что я понапрасну теряю время?
Гете сказал:
- Я вовсе не настаиваю на том, что писать и читать суть занятия вредные. Я веду к тому, что круг эстетических и нравственных понятий, необходимых для человека, настолько узок, а сами эти понятия так давно и накрепко внедрены в нас Богом, что, в общем, можно и не читать. Иов вон вовсе ничего не читал, а был прекрасным человеком, и наш прародитель Адам катался как сыр в масле, пока не покусился на избыточное знание о добре и зле. Но художественное творчество - это особь статья. И пчела созидает, и бобер мастерит, но способность и страсть к творению как бы действительности и как бы живых людей есть, по всей вероятности, аномалия, так как эта способность и эта страсть выходят за рамки той программы, в соответствии с которой существует и развивается все живое. Вы согласны, что в биологическом отношении человек нисколько не совершеннее лошади?
- Ну согласен.
- Между тем это нормально, когда лошадь возит воду, и это аномалия, когда она сочиняет теологические трактаты.
- По-вашему, выходит, - с некоторой обидой в голосе сказал я, - что норма - это когда человек пашет, жнет, ест, пьет, рожает детей и умирает от скарлатины.
- Так оно, скорее всего, и есть. Истина в том, что человеком должно быть в меру, если ты хочешь дожить до седых волос. Если же ты берешь на себя дерзость творения - жди беды. Ну чем были, скажем, войны до изобретения доменных печей? Банальными потасовками вроде тех, что мы можем наблюдать по субботам возле портерных заведений. И вот попомните мое слово: дар творения доведет человека до катастрофы...
- Стало быть, чтение побоку? - сказал я.
- Это хозяин - барин.
На какое-то время мы замолчали, каждый думая о своем. Вдруг заиграло радио у соседа - следовательно, исполнилось шесть утра. После государственного гимна передавали последние известия: алжирские фундаменталисты требовали от президента Ширака, чтобы тот принял ислам и повелел парижанкам носить чадру. Гете спросил:
- Кто это разговаривает за стеной?
- Радио, - сказал я.
- Ах да... радио!.. Вот видите: вы додумались до говорящих устройств, изобрели множество других хитрых приспособлений, а между тем манеры у вас дурные, как у франкфуртских скорняков середины семнадцатого столетия, поскольку вы, милостивый государь, все время перебиваете старика.
С этими словами Гете стал таять, таять, и через считанные секунды проступило овальное сальное пятно на спинке кресла, которое он только что занимал.
Около восьми часов утра ко мне зашел сосед Волосков, уселся на край моей постели и закурил. Я у него спросил:
- Что у нас сегодня в программе дня?
- Водопровод в подвале будем чинить. Больше вроде бы ничего.
- Что-то наш Красулин раздухарился...
- Его тоже можно понять: начальство-то нажимает, потому что есть-пить, колоться, на прачечную, туда-сюда - от этого не уйдешь.
Я повернулся на другой бок и впился глазами в стену. Чувство было такое, точно у меня отняли что-то насущное, без чего нельзя жить, как без зубной щетки и табаку. "Ах да! - сообразил я. - Это с чтением покончено безвозвратно и навсегда". Мне действительно было ясно, что я уже ни за что не смогу читать без того, чтобы не чувствовать себя дураком, который по бесхарактерности покоряется шарлатану гипнотизеру или по легкомыслию подыгрывает в какую-нибудь нехитрую игру вроде детского домино.
- Ты с кем это трепался всю ночь? - спросил меня Волосков.
- Да так... заходил один товарищ обменяться впечатлениями, а что?
- Да ничего. Это я к тому, что сам до трех часов ночи спорил с Красулиным на предмет Куликовской битвы. Поскольку Красулин дурак, да еще отравленный патриотическими настроениями, то он, конечно, стоял на том, что Куликовская битва - величайшее событие в нашей истории, показавшее всему миру несокрушимую мощь русского человека. Я же, со своей стороны, доказывал ему то, что куликовская авантюра, организованная князем Дмитрием Ивановичем и Сергием Радонежским, была именно авантюрой! Ну как же не авантюра, если всех сил в стране хватило только на то, чтобы разгромить армию какого-то темного темника Мамая, если через два года князю Дмитрию пришлось позорно бежать из Москвы, оставив ее на разграбление Тохтамышу, если татарское иго длилось еще сто лет, наконец, если наша зависимость от Орды была чисто номинальной, как зависимость Армении от римского сената, и мы тихо-мирно существовали под сенью ордынского бунчука. Хулиган был этот князь Дмитрий, безответственный и честолюбивый мальчишка, а вовсе не национальный герой, каким его рисуют Карамзин, Соловьев, Ключевский и наш идиот Красулин!..
Я спросил:
- Послушай, Волосков, ты давно не мылся?
- Да, наверно, недели с две.
- То-то и оно! - сказал я и принялся одеваться.
Бдение второе
В четверг Гете явился мне самым обыкновенным способом - через дверь. Около полуночи кто-то ко мне настойчиво постучал, я подумал, что это наконец явился сантехник чинить подтекавший кран, но, отперев дверь (она у меня запирается на самодельный крючок из стали), увидел на пороге моего великого немца и обрадовался, как дитя, хотя накануне он и лишил меня счастья чтения, а впрочем, оно всегда действовало на меня расслабляюще, нездорово. Гете вошел, приятным движением оправил на себе фрак и уселся в кресло. Затем сказал:
- Итак, молодой человек, на чем мы с вами остановились?
- Мы остановились на том, что технические новинки и дурные манеры - это знамение наших дней. Видимо, вы хотели сказать, что в ваше время манеры были на высоте.
- Мое время было благодатно тем, что всяк сверчок знал свой шесток. Иначе говоря, в мое время у людей не было комплекса социальной неполноценности и посему большой редкостью были смуты. Культурная часть общества мыслила и предавалась прекрасному, а некультурная часть добывала хлеб насущный в поте лица своего и шастала по шинкам. Впрочем, у нас в Веймаре на десять тысяч поэтов приходилось несколько горожан.
- Позвольте! - воскликнул я. - А Французская революция, от которой пошел весь этот базар-вокзал?! А Наполеон Бонапарт, окультуренный Аттила восемнадцатого столетия?! А псих Занд, зарезавший Коцебу?!
- Ну, положим, Французская революция - это эксцесс, от которого было гораздо больше шума, чем социальных новелл. И трех лет не прошло со дня взятия Бастилии, как всем, и французам в первую очередь, стало ясно, что революция - "вещь в себе", что она разгорается, потому что она разгорается, и затухает, потому что она затухает, что никакой Мирабо не может помешать производить детей известным образом, что Конвент сам по себе, а хозяйство само по себе и пересечение их силовых линий может дать только трагический результат.
- За такие слова, - сказал я, - году этак в тысяча семьсот девяносто втором вы бы в качестве врага народа точно угодили на эшафот.
- Разумеется, я не могу назвать себя другом революционной черни, которая, под вывеской общественного блага, пускается поджигать, грабить и убивать, ибо это невозможно, чтобы из-за любви к детям люди пускались поджигать, грабить и убивать. Этим дикарям я, конечно, не друг, так же, как не друг какому-нибудь Людовику Пятнадцатому, в отличие от беспринципного честолюбца Ньютона, который якшался с британской знатью. Я ненавижу всякий насильственный переворот, ибо он разрушает столько же хорошего, сколько и созидает. Ненавижу тех, кто его совершает, равно как и тех, кто его вызывает. Я радуюсь любому улучшению, которое нам сулит будущее, но моя душа не принимает ничего насильственного, скачкообразного, ибо оно противно природе. Я друг растений. Я люблю розу, этот совершеннейший из цветов, которыми дарит нас немецкая природа, но я не такой дурак, чтобы ожидать цветения розовых кустов в конце апреля. Я доволен, когда вижу первые зеленые листочки, доволен, когда в мае появляются бутоны, и счастлив, когда июнь дарит мне розу во всей ее красоте и благоухании.
- В России, - сказал я, - году этак в тысяча девятьсот восемнадцатом вы бы тоже угодили, фигурально выражаясь, на эшафот. Из чего я, между прочим, делаю вывод, что история имеет свои константы, а человеческое общество вряд ли движется вперед, но, скорее всего, зигзагами или, лучше сказать, галсами и поэтому как-то вбок. Вероятно, минувшее - плохой учитель, а люди - плохие ученики, если из столетия в столетие вершится примерно одно и то же.
- Совершенно с вами согласен! - воскликнул Гете. - Более того: зная человеческие повадки, нетрудно угадать, что случится в ближайшие десять лет. К примеру, я написал своего "Эгмонта" в тысяча семьсот семьдесят пятом году, во всем придерживаясь закономерностей истории и стремясь ко всей возможной правдивости. И что же?.. Десять лет спустя, находясь в Риме, я узнаю из газет, что революционные сцены, воссозданные в "Эгмонте", до последней подробности повторились во время смятения в Нидерландах!.. Из этого я заключил еще за четыре года до Французской революции, что мир неизменен по своей сути и все на свете можно предугадать. Я, кстати сказать, видный прорицатель, я с точностью до одного часа угадал землетрясение в Мессине, о котором газеты сообщили только через две недели. Я за пятьдесят лет предсказал, что будет построен Панамский канал и что его приберут к рукам канальи американцы.
- Кстати, о Панаме, - заметил я. - Еще при вашей земной жизни родился один злостный немец, который предсказал, что со временем городские низы повсюду захватят власть и учинят строй всеобщего благоденствия. Что и произошло в России в начале следующего столетия. Этот ваш немец только не угадал, в какую "панаму" выродится предприятие, да еще в "панаму", сверх всякой меры замешанную на крови. Какое легкомыслие, ей-богу, вы только подумайте: миллионы убитых, замученных, обездоленных того ради, чтобы суббота наступила сразу после понедельника и, таким образом, исполнился завет мертвого немецкого еврея, который и Россию презирал, и русских терпеть не мог! И ведь это чисто вавилонское действо развернулось не во втором веке новой эры, где, собственно, и место этой фантасмагории, а в эпоху повсеместной радиофикации и двигателей внутреннего сгорания, сто пятьдесят лет спустя после того, как высказались Дидро, Вольтер, ваша милость, как Лафатер объявил, что смысл жизни заключается в самой жизни, как опростоволосилась Французская революция, когда люди давно позабыли о проскрипционных списках, пытках, публичных казнях и предсказателях по кишкам! Вы знаете: просто скучно жить, потому что все наперед известно. Работяги будут по-прежнему гнуть спины, а дураки по-прежнему править бал. Вообще я никак не могу понять, почему люди уповают на будущее, ожидая от него только лучшего, в то время как, может быть, от него именно худшего следует ожидать?! И даже при том условии, что технический прогресс сулит, так сказать, количественное благоденствие, как в случае с радио и телевидением, да ведь в том-то все и дело, что радио и телевидению место в раннем средневековье, когда простонародье обожало ярмарочные клоунады и никто не умел читать! Тем не менее люди с детским упорством ожидают от грядущего только блага, хотя каждая бабка скажет, что, если рассвет багрян, не приходится рассчитывать на ведренную погоду.
- Дело в том, - заговорил, оживившись, Гете, - что в определенной воздушной среде багряный цвет способен давать отсветы, близкие к синеве. Например, если зажечь свечу и поставить ее на лист белой бумаги, а рядом поместить палочку, так чтобы огонек свечи отбрасывал тень от нее в направлении дневного света, то с одной стороны палочки образуется синевато-желтая тень, а с другой - чистая синева. Объяснение этого феномена вам знать ни к чему, оно слишком глупо, достаточно и того, что опыт показывает: минорный свет способен давать мажорный отсвет, равно как гнусное настоящее может подразумевать приятную перспективу.
- Сомневаюсь, чтобы в нашем случае имело смысл опираться на законы физики, - сказал я. - Тут, скорее, работают законы самой забубенной метафизики, о которых мы имеем самое смутное представление и на которых свихнулся сам Исаак Ньютон.
- О да! - горячо согласился Гете. - Этот человек несмотря на то, что он кое-что сделал для науки, большой был святоша и обскурант!
Я продолжал:
- Во всяком случае, война за испанское наследство - это так же глупо, как финская кампания, проигранная Сталиным, а террор Робеспьера так же нецелесообразен, как освоение целины. И хотя по логике вещей мы вроде бы имеем все основания чаять в будущем развития нравственности и прогресса в общественных отношениях, на деле в лучшем случае ничего не меняется, а в худшем - налицо деградация и упадок. Ну как вам это покажется: человечество преодолело природно непреодолимую силу - земное тяготение, а люди по-прежнему отрезают друг у друга головы и выкалывают глаза. Правда, в старину этих дикостей не стеснялись, и, следовательно, прогресс заключается только в том, что со времен Калигулы появилась масса щадящих формулировок. Вот и вся разница: нынешний мир ужасается страшным своим делам, а давешний мир, в общем, не ужасался.
- А может быть, - предположил Гете, - вопрос отношения и есть вопрос общественного прогресса?.. Это ли не явный прибыток нравственного чувства, если в свое время французы не постеснялись гласно судить и осудить Орлеанскую Деву, а в мое время для вторжений выдумывались почти гуманистические причины?
- Живучи среди людей, невольно приходишь к убеждению, что у них не может быть ничего такого, чего вовсе не может быть. Да вот только даже дикие амазонцы не оправляются у очага и прикрывают срам тряпочками, которые они неизвестно где и берут. А правда: где они их берут?
- Почем я знаю, - с неудовольствием сказал Гете. - Вот про башкирский лук я вам могу рассказать абсолютно все.
- Ну так вот: если даже амазонские дикари стесняются оправляться у очага и прикрывают срам тряпочками, которые они неведомо где берут, то можно ли говорить об эволюции отношения, каковую вы трактуете как прибыток нравственного богатства... Добавлю, что во времена моей юности публику еще коробила матерная брань, а теперь она - молодежный сленг. Впрочем, не исключено, что в будущем столетии публику вновь будет коробить матерная брань, но зато войдут в обыкновение дуэли и кулачные бои на Москве-реке. Тем более не исключено, что вообще развитие социального самочувствия опирается на какие-то постоянные величины. Например, с тех пор как ведется криминальная статистика, нам известно, что существует почти неизменное соотношение между численностью населения и количеством преступлений.
1 2 3 4 5
- Получается, в сущности, ерунда. Посему не исключено, что сочинением и чтением книг занимаются люди не совсем нормальные, то есть нормальные, но не очень, у которых в крови недостает какого-то ценного элемента. Вероятно, тем и другим достаточно было бы простого общения, доброй застольной беседы, недаром говорят, что Дидро гораздо лучше рассказывал, чем писал.
- Но, с другой стороны, - сказал я, - трудно отрицать, что каждый серьезный писатель несет с собой что-то новое, хотя бы невиданный характер или свежий поворот темы. Я уже не говорю про выдуманные миры.
- Полноте, сударь! - весело сказал Гете. - Вот если бы какой-нибудь писатель новый знак препинания выдумал, тогда бы я еще призадумался, ибо тут дело попахивает наукой. Ведь только наука открывает новое знание, причем главным образом потому, что учеными движет объективная причина священное любопытство, а литература может быть нова и неповторима только в той степени, в какой ново и неповторимо у каждого человека расстояние между верхней губой и носом, поскольку каждый писатель воспроизводит не объективное, а себя. Уж на что велик Вальтер Скотт, а и этот на поверку не более, чем прозаическое пособие по Шекспиру. Вот, к слову сказать, был у нас в Веймаре булочник, который по субботам выпекал хлеб размером с тележное колесо, - по вкусу тот же самый хлеб, но только булка размером с тележное колесо. Так вот между поэтом-новатором и этим булочником я существенной разницы не нахожу. Разве что поэт сочиняет от страха смерти, а впрочем, и булка размером с тележное колесо - это тоже своего рода протест против бренности нашей жизни. Позвольте предложить вам еще одну аллегорию: значит ли, что на небе всякий раз появляется новое светило, когда под разным углом зрения воды моего Ильма окрашиваются то в желто-серое, то в маренго с янтарем, то в глубокую синеву...
- Странно, - прервал я моего великого немца, - вроде бы я не сумасшедший и не круглый дурак, а между тем дня не живу без книги.
- Сейчас видно, что вы воспитывались не при дворе.
- Это вы к чему?
- К тому, что вы меня все время перебиваете, хотя я вас старше на двести лет.
- Ну, извините...
- С удовольствием принимаю ваши извинения.
- Разрешите мне продолжить, уж коли воспитывался я и правда не при дворе. Если я как читатель есть в некотором роде преемник писателя, то значит ли это, что я понапрасну теряю время?
Гете сказал:
- Я вовсе не настаиваю на том, что писать и читать суть занятия вредные. Я веду к тому, что круг эстетических и нравственных понятий, необходимых для человека, настолько узок, а сами эти понятия так давно и накрепко внедрены в нас Богом, что, в общем, можно и не читать. Иов вон вовсе ничего не читал, а был прекрасным человеком, и наш прародитель Адам катался как сыр в масле, пока не покусился на избыточное знание о добре и зле. Но художественное творчество - это особь статья. И пчела созидает, и бобер мастерит, но способность и страсть к творению как бы действительности и как бы живых людей есть, по всей вероятности, аномалия, так как эта способность и эта страсть выходят за рамки той программы, в соответствии с которой существует и развивается все живое. Вы согласны, что в биологическом отношении человек нисколько не совершеннее лошади?
- Ну согласен.
- Между тем это нормально, когда лошадь возит воду, и это аномалия, когда она сочиняет теологические трактаты.
- По-вашему, выходит, - с некоторой обидой в голосе сказал я, - что норма - это когда человек пашет, жнет, ест, пьет, рожает детей и умирает от скарлатины.
- Так оно, скорее всего, и есть. Истина в том, что человеком должно быть в меру, если ты хочешь дожить до седых волос. Если же ты берешь на себя дерзость творения - жди беды. Ну чем были, скажем, войны до изобретения доменных печей? Банальными потасовками вроде тех, что мы можем наблюдать по субботам возле портерных заведений. И вот попомните мое слово: дар творения доведет человека до катастрофы...
- Стало быть, чтение побоку? - сказал я.
- Это хозяин - барин.
На какое-то время мы замолчали, каждый думая о своем. Вдруг заиграло радио у соседа - следовательно, исполнилось шесть утра. После государственного гимна передавали последние известия: алжирские фундаменталисты требовали от президента Ширака, чтобы тот принял ислам и повелел парижанкам носить чадру. Гете спросил:
- Кто это разговаривает за стеной?
- Радио, - сказал я.
- Ах да... радио!.. Вот видите: вы додумались до говорящих устройств, изобрели множество других хитрых приспособлений, а между тем манеры у вас дурные, как у франкфуртских скорняков середины семнадцатого столетия, поскольку вы, милостивый государь, все время перебиваете старика.
С этими словами Гете стал таять, таять, и через считанные секунды проступило овальное сальное пятно на спинке кресла, которое он только что занимал.
Около восьми часов утра ко мне зашел сосед Волосков, уселся на край моей постели и закурил. Я у него спросил:
- Что у нас сегодня в программе дня?
- Водопровод в подвале будем чинить. Больше вроде бы ничего.
- Что-то наш Красулин раздухарился...
- Его тоже можно понять: начальство-то нажимает, потому что есть-пить, колоться, на прачечную, туда-сюда - от этого не уйдешь.
Я повернулся на другой бок и впился глазами в стену. Чувство было такое, точно у меня отняли что-то насущное, без чего нельзя жить, как без зубной щетки и табаку. "Ах да! - сообразил я. - Это с чтением покончено безвозвратно и навсегда". Мне действительно было ясно, что я уже ни за что не смогу читать без того, чтобы не чувствовать себя дураком, который по бесхарактерности покоряется шарлатану гипнотизеру или по легкомыслию подыгрывает в какую-нибудь нехитрую игру вроде детского домино.
- Ты с кем это трепался всю ночь? - спросил меня Волосков.
- Да так... заходил один товарищ обменяться впечатлениями, а что?
- Да ничего. Это я к тому, что сам до трех часов ночи спорил с Красулиным на предмет Куликовской битвы. Поскольку Красулин дурак, да еще отравленный патриотическими настроениями, то он, конечно, стоял на том, что Куликовская битва - величайшее событие в нашей истории, показавшее всему миру несокрушимую мощь русского человека. Я же, со своей стороны, доказывал ему то, что куликовская авантюра, организованная князем Дмитрием Ивановичем и Сергием Радонежским, была именно авантюрой! Ну как же не авантюра, если всех сил в стране хватило только на то, чтобы разгромить армию какого-то темного темника Мамая, если через два года князю Дмитрию пришлось позорно бежать из Москвы, оставив ее на разграбление Тохтамышу, если татарское иго длилось еще сто лет, наконец, если наша зависимость от Орды была чисто номинальной, как зависимость Армении от римского сената, и мы тихо-мирно существовали под сенью ордынского бунчука. Хулиган был этот князь Дмитрий, безответственный и честолюбивый мальчишка, а вовсе не национальный герой, каким его рисуют Карамзин, Соловьев, Ключевский и наш идиот Красулин!..
Я спросил:
- Послушай, Волосков, ты давно не мылся?
- Да, наверно, недели с две.
- То-то и оно! - сказал я и принялся одеваться.
Бдение второе
В четверг Гете явился мне самым обыкновенным способом - через дверь. Около полуночи кто-то ко мне настойчиво постучал, я подумал, что это наконец явился сантехник чинить подтекавший кран, но, отперев дверь (она у меня запирается на самодельный крючок из стали), увидел на пороге моего великого немца и обрадовался, как дитя, хотя накануне он и лишил меня счастья чтения, а впрочем, оно всегда действовало на меня расслабляюще, нездорово. Гете вошел, приятным движением оправил на себе фрак и уселся в кресло. Затем сказал:
- Итак, молодой человек, на чем мы с вами остановились?
- Мы остановились на том, что технические новинки и дурные манеры - это знамение наших дней. Видимо, вы хотели сказать, что в ваше время манеры были на высоте.
- Мое время было благодатно тем, что всяк сверчок знал свой шесток. Иначе говоря, в мое время у людей не было комплекса социальной неполноценности и посему большой редкостью были смуты. Культурная часть общества мыслила и предавалась прекрасному, а некультурная часть добывала хлеб насущный в поте лица своего и шастала по шинкам. Впрочем, у нас в Веймаре на десять тысяч поэтов приходилось несколько горожан.
- Позвольте! - воскликнул я. - А Французская революция, от которой пошел весь этот базар-вокзал?! А Наполеон Бонапарт, окультуренный Аттила восемнадцатого столетия?! А псих Занд, зарезавший Коцебу?!
- Ну, положим, Французская революция - это эксцесс, от которого было гораздо больше шума, чем социальных новелл. И трех лет не прошло со дня взятия Бастилии, как всем, и французам в первую очередь, стало ясно, что революция - "вещь в себе", что она разгорается, потому что она разгорается, и затухает, потому что она затухает, что никакой Мирабо не может помешать производить детей известным образом, что Конвент сам по себе, а хозяйство само по себе и пересечение их силовых линий может дать только трагический результат.
- За такие слова, - сказал я, - году этак в тысяча семьсот девяносто втором вы бы в качестве врага народа точно угодили на эшафот.
- Разумеется, я не могу назвать себя другом революционной черни, которая, под вывеской общественного блага, пускается поджигать, грабить и убивать, ибо это невозможно, чтобы из-за любви к детям люди пускались поджигать, грабить и убивать. Этим дикарям я, конечно, не друг, так же, как не друг какому-нибудь Людовику Пятнадцатому, в отличие от беспринципного честолюбца Ньютона, который якшался с британской знатью. Я ненавижу всякий насильственный переворот, ибо он разрушает столько же хорошего, сколько и созидает. Ненавижу тех, кто его совершает, равно как и тех, кто его вызывает. Я радуюсь любому улучшению, которое нам сулит будущее, но моя душа не принимает ничего насильственного, скачкообразного, ибо оно противно природе. Я друг растений. Я люблю розу, этот совершеннейший из цветов, которыми дарит нас немецкая природа, но я не такой дурак, чтобы ожидать цветения розовых кустов в конце апреля. Я доволен, когда вижу первые зеленые листочки, доволен, когда в мае появляются бутоны, и счастлив, когда июнь дарит мне розу во всей ее красоте и благоухании.
- В России, - сказал я, - году этак в тысяча девятьсот восемнадцатом вы бы тоже угодили, фигурально выражаясь, на эшафот. Из чего я, между прочим, делаю вывод, что история имеет свои константы, а человеческое общество вряд ли движется вперед, но, скорее всего, зигзагами или, лучше сказать, галсами и поэтому как-то вбок. Вероятно, минувшее - плохой учитель, а люди - плохие ученики, если из столетия в столетие вершится примерно одно и то же.
- Совершенно с вами согласен! - воскликнул Гете. - Более того: зная человеческие повадки, нетрудно угадать, что случится в ближайшие десять лет. К примеру, я написал своего "Эгмонта" в тысяча семьсот семьдесят пятом году, во всем придерживаясь закономерностей истории и стремясь ко всей возможной правдивости. И что же?.. Десять лет спустя, находясь в Риме, я узнаю из газет, что революционные сцены, воссозданные в "Эгмонте", до последней подробности повторились во время смятения в Нидерландах!.. Из этого я заключил еще за четыре года до Французской революции, что мир неизменен по своей сути и все на свете можно предугадать. Я, кстати сказать, видный прорицатель, я с точностью до одного часа угадал землетрясение в Мессине, о котором газеты сообщили только через две недели. Я за пятьдесят лет предсказал, что будет построен Панамский канал и что его приберут к рукам канальи американцы.
- Кстати, о Панаме, - заметил я. - Еще при вашей земной жизни родился один злостный немец, который предсказал, что со временем городские низы повсюду захватят власть и учинят строй всеобщего благоденствия. Что и произошло в России в начале следующего столетия. Этот ваш немец только не угадал, в какую "панаму" выродится предприятие, да еще в "панаму", сверх всякой меры замешанную на крови. Какое легкомыслие, ей-богу, вы только подумайте: миллионы убитых, замученных, обездоленных того ради, чтобы суббота наступила сразу после понедельника и, таким образом, исполнился завет мертвого немецкого еврея, который и Россию презирал, и русских терпеть не мог! И ведь это чисто вавилонское действо развернулось не во втором веке новой эры, где, собственно, и место этой фантасмагории, а в эпоху повсеместной радиофикации и двигателей внутреннего сгорания, сто пятьдесят лет спустя после того, как высказались Дидро, Вольтер, ваша милость, как Лафатер объявил, что смысл жизни заключается в самой жизни, как опростоволосилась Французская революция, когда люди давно позабыли о проскрипционных списках, пытках, публичных казнях и предсказателях по кишкам! Вы знаете: просто скучно жить, потому что все наперед известно. Работяги будут по-прежнему гнуть спины, а дураки по-прежнему править бал. Вообще я никак не могу понять, почему люди уповают на будущее, ожидая от него только лучшего, в то время как, может быть, от него именно худшего следует ожидать?! И даже при том условии, что технический прогресс сулит, так сказать, количественное благоденствие, как в случае с радио и телевидением, да ведь в том-то все и дело, что радио и телевидению место в раннем средневековье, когда простонародье обожало ярмарочные клоунады и никто не умел читать! Тем не менее люди с детским упорством ожидают от грядущего только блага, хотя каждая бабка скажет, что, если рассвет багрян, не приходится рассчитывать на ведренную погоду.
- Дело в том, - заговорил, оживившись, Гете, - что в определенной воздушной среде багряный цвет способен давать отсветы, близкие к синеве. Например, если зажечь свечу и поставить ее на лист белой бумаги, а рядом поместить палочку, так чтобы огонек свечи отбрасывал тень от нее в направлении дневного света, то с одной стороны палочки образуется синевато-желтая тень, а с другой - чистая синева. Объяснение этого феномена вам знать ни к чему, оно слишком глупо, достаточно и того, что опыт показывает: минорный свет способен давать мажорный отсвет, равно как гнусное настоящее может подразумевать приятную перспективу.
- Сомневаюсь, чтобы в нашем случае имело смысл опираться на законы физики, - сказал я. - Тут, скорее, работают законы самой забубенной метафизики, о которых мы имеем самое смутное представление и на которых свихнулся сам Исаак Ньютон.
- О да! - горячо согласился Гете. - Этот человек несмотря на то, что он кое-что сделал для науки, большой был святоша и обскурант!
Я продолжал:
- Во всяком случае, война за испанское наследство - это так же глупо, как финская кампания, проигранная Сталиным, а террор Робеспьера так же нецелесообразен, как освоение целины. И хотя по логике вещей мы вроде бы имеем все основания чаять в будущем развития нравственности и прогресса в общественных отношениях, на деле в лучшем случае ничего не меняется, а в худшем - налицо деградация и упадок. Ну как вам это покажется: человечество преодолело природно непреодолимую силу - земное тяготение, а люди по-прежнему отрезают друг у друга головы и выкалывают глаза. Правда, в старину этих дикостей не стеснялись, и, следовательно, прогресс заключается только в том, что со времен Калигулы появилась масса щадящих формулировок. Вот и вся разница: нынешний мир ужасается страшным своим делам, а давешний мир, в общем, не ужасался.
- А может быть, - предположил Гете, - вопрос отношения и есть вопрос общественного прогресса?.. Это ли не явный прибыток нравственного чувства, если в свое время французы не постеснялись гласно судить и осудить Орлеанскую Деву, а в мое время для вторжений выдумывались почти гуманистические причины?
- Живучи среди людей, невольно приходишь к убеждению, что у них не может быть ничего такого, чего вовсе не может быть. Да вот только даже дикие амазонцы не оправляются у очага и прикрывают срам тряпочками, которые они неизвестно где и берут. А правда: где они их берут?
- Почем я знаю, - с неудовольствием сказал Гете. - Вот про башкирский лук я вам могу рассказать абсолютно все.
- Ну так вот: если даже амазонские дикари стесняются оправляться у очага и прикрывают срам тряпочками, которые они неведомо где берут, то можно ли говорить об эволюции отношения, каковую вы трактуете как прибыток нравственного богатства... Добавлю, что во времена моей юности публику еще коробила матерная брань, а теперь она - молодежный сленг. Впрочем, не исключено, что в будущем столетии публику вновь будет коробить матерная брань, но зато войдут в обыкновение дуэли и кулачные бои на Москве-реке. Тем более не исключено, что вообще развитие социального самочувствия опирается на какие-то постоянные величины. Например, с тех пор как ведется криминальная статистика, нам известно, что существует почти неизменное соотношение между численностью населения и количеством преступлений.
1 2 3 4 5