А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Кто же это может теперь подходить?
Случай такой был:
— Показался человек на болоте, маячит и маячит во мхах, и там есть одна-единственная сосенка, подходит к ней, наклоняется, копает, взваливает на плечи мешок и опять замаячил, а под сосной яма осталась, ну, что это? Азар знает, что это:
— Барон Кыш, это он за пищей ходил. Там у него есть остров верст на восемьдесят вокруг в болотах, разные ямы, мужики носят пищу в ямы, у него есть лозунг с мужиками на пути демократическом и прогрессивном.
— Так не барон ли и теперь к нам является?
— И очень просто, слышь, опять постукивает.
— Ну, барон так не ходит, тот сразу раздвинет кусты:
«Наливайте!» — выпьет стакан, другой и: «Прощайте, кланяется вам барон Кыш!»
Все спорят между собой: одни, что Кыш настоящий барон, другие, что Кыш из нашего брата, третьи, что Кыш — есть звук и притча. Верно знает только Азар:
— Категорически заявляю, барон Кыш попов сын и ученый человек, семинарию кончил, а в консистории ему отказали. «Ладно, — говорит, — коли вы меня не принимаете, я отцовскую хитрость разовью на пути демократическом и прогрессивном для бедного человека». Вот кто барон Кыш.
— Ежели он на пути демократическом, — спросил гармонист, — то почему же он барон называется?
— Отчего тоже называется Князь Серебряный, какой он князь, такой же мужик, как и мы, жил недалеко на хуторе, захотел воли и стал князь. Так и Кыш, любитель в карты играть, когда выиграет, говорит: «Я теперь барон», — а проиграет: «Кшш…» И стал барон Кыш, значит, страх; «Кшш, вороны!» — крикнет, красные разбегутся, он заберет, что ему нужно, и — кони какие у него! — летит через изгороди, через канавы, как по ровной дороге, у леса остановился, шапку снял, и до свиданья.
Так беседуют между собой самогонщики, а топорик все ближе и ближе постукивает, вот и человек показался, и видит он огонь и людей, а все будто не видит и жерди рубит, так уж всегда полагается подходить к чужому вину.
Ладно, ладно, иди!
И вдруг это Фомка.
— Ай, ты жив?
— Жив.
И поднимает рубашку, а там против сердца рубец вершок шириной.
— Кто же это тебя так чкнул?
— Персюк, родной брат.
— Ну, Персюк и отца родного чкнет.
— А думаешь, я его не чкну?
— Чкнешь и ты, а мы сидим, все дожидаемся, когда у вас дело кончится.
— Когда кончится? я отвечу вам: когда у нас не будет статуя.
— Какого статуя?
— Какого?
Вдруг в это время на манку отозвался матерый, прибылые, переярки, завыло болото, и Фомка бежит, улюлюкает, спасает коня.
Все дело испортил Алпатову.
— Стой, куда ты бежишь, чего ты орешь?
— Коня потерял.
— Вот твоя лошадь.
Устроив коня поближе к огню, Алпатов с Фомкой подошли к самогонщикам, и учителю, редкому гостю, там очень обрадовались. Простой на разговоры с лесными своими предками, Алпатов тут же поделился своей затеей добывать себе пропитание волчьим делом, оттого что в школе пайка не дают (…)
Азар сказал:
— Категорически вам сочувствую, потому что взять вам нечего, и мысль ваша правильная, волков бить необходимо, дело очень полезное.
Гармонист:
Волки одолели деревню, через Полом дорога стала вовсе непроезжая.
Скрипач:
И через Кудеяровку.
Балалайка:
— А в Кудеяровке волки с гривами.
— Будет брехать, — оборвал Чугунок Балалайку, — волки обыкновенные, только вот что я вам скажу, был ли такой, кто от волков разживался?
— Не разжиться, а только бы просуществовать.
— И существовать от волков невозможно, я вам советую бросить учительство и поступить писарем в совхоз или колхоз.
Азар плюнул:
— Бросьте и совхозы, и колхозы, иди, брат, в темную.
— Куда же еще темнее, весь во тьме сижу.
— В темноте сидите, это я сочувствую вам, а сами смотрите светлыми очами на мир, вы сами идите в темную.
Фомка вмешался:
— Вы охотник, стрелок и учитель, вам самый правильный путь к нам: барон Кыш был тоже учителем.
— На что же вам нужен учитель?
— Образованный человек нужен на каждом месте, нам нужно статуя свалить.
— Красных?
— Ну да, и красных, и белых, бей всякого статуя.
— Другого назначат.
— Вы другого, он третьего.
— Чем же мы кончим?
— Кончим чем? Чтобы нет никого и никаких.
— Сидит же у вас барон Кыш?
— Кыш это звук, и я Кыш, и вы Кыш, это все звук: Кшш — и нет никого, и никаких.
Подумав про себя: «Новая запорожская сечь возвращается, как вернулась лучина, и при лучине вспомнили старинные песни».
Алпатов сказал:
— Это воля, я свое отгулял, мне бы хотелось свободы.
— Самая и есть наша свобода.
— Нет, свободный в законе живет, и ему нельзя убивать.
— Ну, отчего же нельзя, это вас не задевало, а дай-ка вас чкнут, как меня. — Фомка опять приподнял рубашку. — Вот как меня чкнул Персюк, родной брат, что же, мне его так оставить?
— Почему же не оставить, взять да отвернуться в другую сторону.
— Эх, брат, — вмешался снова Азар, — сам я был раньше охотником и светлыми очами глядел на мир, а вот теперь обсеменился и смотрю в темную. Подожди немного, вот только выпьем, и научу. Ну, за работу живее, Яша, тащи воды.
Поставили на огонь котел и налили туда из бочки завар, на котел вверх дном насадили бочонок и примазали глиной. В дырочку дна вставили трубку и тоже примазали, а гнутый конец трубки, змеевик, опустили в бочку с холодной водой, выпустили вниз конец и сюда чайник подставили для собирания жидкого хлеба.
Устроились и сидят в ожидании, тихо между собою о былом беседуют ветераны великой войны Илюха, гвардеец, и Яша, австрийский солдат.
Илюха говорит:
— Ваши Сан переходят, я за деревом, и как только ваши на мост, я тюк! — в голову, и он брык! — в воду: семь голов насчитал, занятно!
— А помнишь, тут был аэроплан?
— Как же, наш забрал кверху и ну вашего поливать из пулемета, потом ваш забрал и нашего, и наш опять забрал, а ваш заковылял.
— Куда он упал, к нашим или вашим?
— Промеж наших и ваших.
— Вот какие друзья стали, — сказал Фомке Алпатов, — а ведь тоже убивали и были врагами.
— Врагов не было, — ответил Илья, — теперь только и поняли, кто наши враги.
— Кто?
Известно кто: капиталисты.
Яша вздохнул:
А какое государство-то было.
Илья:
И все в прах!
Балалайка:
Вдрызг!
Гармонист и скрипач:
— Вдрызг, в прах и распрах!
Чугунок задумался и с большим любопытством обернулся к учителю спросить, как все спрашивали друг друга на Руси в это смутное время, загадывая загадку о том, как и когда все это кончится.
— Погадать надо на картах, — ответил Алпатов.
— Что вы гадалкой бросаетесь, — схватился Азар, — вы думаете, гадалки не знают? Под Москвой есть одна Марфуша (…) Молот и серп вышел у Марфуши (…) Понимаете? А очень просто, ну-ка, бумажку, учитель, вот серп и молот, читайте: «Толомипрес».
— Что же это такое?
— То-ло-ми-прес.
— Понимаю, — сказал Алпатов.
— Ну, ну!
— Как при Навуходоносоре, рука написала на стене, и никто не мог понять, гадалка намекнула на конец Навуходоносора.
— Нет не то, вот как надо писать: «Молот серп», — читай теперь, как кончится.
— Престолом.
— Вот престолом и кончится.
— Значит, царем?
— Зачем царем, может быть, президентом.
Гадалка же сказала: престолом.
С вожделением ответил Азар:
— А у президента, думаешь, престола нет, у президента, может быть, престол-то почище царского.
— По мне, — вырвался Фомка, — все единственно, царь, президент или брат мой Персюк — статуй.
— Надо же кому-нибудь управлять государством.
— Управляющий один должен быть — барон Кыш: «Кшш, вороны!» — и нет никого и никаких.
Кшш! — сказал Чугунок. — Будто воздух не тот?
Понюхали воздух из трубки.
— Скоро пойдет. И все повеселели.
Сова просто летела и вдруг, заметив огонь, бочку, людей, ужасно шарахнулась.
— Рано! — сказали ей вслед. — Прилетай, когда побежит.
Развеселился Азар:
— А что вы думаете, животные не понимают, животные все понимают, лошадь пьяная бежит, корова прыгает, свинья повертится, поцелуется и ляжет — все это есть у них, как у нас.
— Где же ты пьяных свиней видал?
— Рогач, помнишь, злейший был мой враг. Я тогда в бане у себя самогонку варил. «Кидай все! — кричит. — Рогач комиссаров ведет!» Я живо распорядился: посуду в лес, завар свиньям. Приезжают — свиньи пляшут. Покосились гости на свиней и велят показывать. Туда-сюда, нет ничего. «А что же у тебя свиньи такие?» — «Это, — говорю, — ученые свиньи». — «Как ученые?» — «А вот смотрите». Свиньи шатаются, свиньи плачут, перед истинным Богом говорю, на глазах слезы, и одна повалилась, другая рылом ее в зад поцеловала, и все полегли, как поленница. «Это, — говорю, — ученые свиньи: гости приехали — пляшут, радуются, гости уезжают, свиньи мои плачут». Вот вам про свиней, а как лошадь, корова, баран, можно сказать, всякая тварь, это было в другой раз.
— Стой, капнуло!
— Полегче огонь!
— Пошла!
Сливая весело в четверть чайник за чайником самый крепкий первак, Азар рассказывает:
— Это было в Поломе, за мельницей, у глухого ручья. Завар был на весь Исполком. Сидим тоже, как здесь, тихо беседуем. Первак прошел весь, другак начинается — и на тебе, здравствуйте! Рогач, подлец, тащит ко мне пять комиссаров. Старший комиссар, умнейший пес, велит мне строго: «Наливай стакан, наливай другой!» Дает один Рогачу, другой мне: «Пейте!» Зверями лютыми посмотрели мы, а выпить выпили. Теперь велит: «Миритесь!» — «Не желаем!» — «Пейте по другому!» Выпили по другому. «Миритесь!» — «Издохну, — отвечаю, — а не помирюсь!» И Рогач тоже говорит: «Издохну, а не помирюсь». — «Ну, так издыхайте, пейте по третьему». И так у нас шло до пятого; как выпили мы по пятому, глянули в морды. «Друг мой любезный, братец мой родимый!» — и целоваться и обниматься. «Ну, — говорю, — судьи праведные, за прогрессивную жизнь катай весь завар». И пили мы тут за жизнь прогрессивную и за демократическую и за поповскую хитрость. Было тут великое ликование, весь Полом гудел. Землемер приехал на лошади с астролябией. Пил землемер, и лошадь его пила, и астролябия, корова пила и баран пил, и лег пастух рядом с бараном. Не помню уж, сколько времени была тишина, голову подымаю, и баран с другого конца подымает и так умненько на меня смотрит, а все лежат, как сила побитая.
Кончив рассказ, хозяин первый стакан пригубил, перебрал губой, собрал дух в одну точку и, туда, внутрь, заглянув своим глазом, уверился, осушил, сморщился, зашипел, будто двенадцать змей проглотил, потом плюнул, крякнул и, просияв, сказал:
— Хороша!
Не первый уже раз пробовал Алпатов этот ужасный напиток, но все-таки страх охватывал его перед каждым стаканом: это не рюмка водки, это большой чайный стакан такого вонючего спирта, что, кажется, лес далеко вокруг пахнет внутренностью волостного комиссара, и этот стакан выпивается при общем напряженном внимании, отмечающем всякую подробность лица. Кажется, свергаешься в огромный кипящий чан, заваренный богом черного передела русской земли. В том чану вертятся и крутятся черные люди со всем своим скарбом вонючим и грязным, не разуваясь, не раздеваясь, с портянками, штанинами, там лапоть, там юбка, там хвост, там рога, и черт, и бык, и мужик, и баба варит ребенка своего в чугуне, и мальчик целится отцу своему прямо в висок, и все это называется мир.
Рассудить, кажется, просто: не из-за чего кипеть в одном котле, разойтись на отдельную жизнь, и всем будет хорошо. Рассудить — так просто все кажется, а спросись тут у самой Богородицы в судьи, спустись с Архангелом по веревочке в варево — ничего не выйдет: баба, оказывается, не сама посадила в чугун ребеночка, а это черт ее надоумил; Боже сохрани, да разве она не мать дитю своему, а черт и не отказывается, на то он черт, а бык просто ревет, с быка взять нечего, и свидетели все в один голос посоветуют одалиться и не упреждать времена, придет час Божий и все осветит.
Всякий суд отстраняется, все крутится и орет от злости и боли, жара и холода, вдруг на одну только минуту отдышка, и все это вместе — и бык, и черт, и мужик, и баба вылезают на край чана под солнышко, наскоро обтираются, обсушиваются, закусывают, закуривают и благодарят Создателя за дивную его премудрость на земле, на небе и на водах. Безделицу тут им покажи, какую-нибудь зажигалку чикни, и сколько тут будет удивления, неожиданных мыслей, слов, тут же рожденных, веселья самого искреннего, задушевного, пока старший не крикнет: «Ребята, в чан!» «Стой!» — где-то услышишь один голос в многомиллионном народе — и все опять завертится, только голос соседа услышишь в утешение: «Это, брат, безобидно, всем одинаково».
— Ну, как? — спросил Азар.
— Хороша! — ответил Алпатов, брызнув остатки спирта из стакана в огонь. Синее пламя вспыхнуло и свидетельствовало, что сын народа причастился его горькой и подчас веселой судьбе.
— Я, брат, научу тебя теперь, потому как взять тебе нечего, и я сочувствую, сундук этот пустой я сам за три пуда возьму.
— Нет, сундук не продам, нет ли какого другого пути?
— Другого? — подумал Азар, — есть и другой, вот бородавки отчего-то пошли у коров на сиськах, человек ты ученый, заговоры тебе все известны, записочку бабе дашь, она тебя с удовольствием ублаготворит.
«Я как будто чувствую себя виноватым перед ними, — думал Алпатов, отходя от костра, — будто извиняюсь, живя с ворами, за свою честность, что не могу нашептывать заговоры от коровьих бородавок, продавать казенное добро».
Что-то хрустнуло у него под ногой. Неужели первый мороз? Опять хрустнуло — болотные мелкие лужи схвачены. Небо лунело на востоке перед рассветом. Далеко в полях шальная деревенская гончая затявкала по зайцу.
«А как же другие, — продолжал размышлять Алпатов, все подвигаясь к тому месту, где ночью отзывались волки, — как они гордятся своей честностью и чистотой?» Пересмотрев эти знакомые лица, Алпатов сказал: «У них добродушный ум и неумное сердце, а моя виноватость от страха испить до конца всю эту чашу мирскую».
Лай гончей все приближался. Небо оказалось при рассвете покрытым двойными сердитыми снегоносными облаками, верхние стояли, нижние очень быстро неслись.
На холме показался русак. Алпатов присел за куст можжевельника и думал, что русак теперь отъелся на зеленях, его можно изжарить на своем жиру или променять у Цейтлина фунтов на пять муки. Заяц, не добежав к охотнику, скинулся, еще раз скинулся и глухо залег в другом кусту можжевельника. Скоро показалась и гончая, она не сбилась на сметках, но вдруг оборвала свой гончий лай, поджала хвост — волка учуяла, он тоже за третьим кустом можжевельника прилег и дожидался собаки, как охотник зайца. Вдруг, как мяч, выскочил заяц, гончая не выдержала, кинулась, и за ней кинулся волк, огромный волчище на сажень подпрыгнул после выстрела, грохнулся, дергая задними ногами, будто все еще во весь дух несся за лающей по зайцу собакой.
Теперь кажется Алпатову, что он нашел свое счастье, теперь он будет постоянно заниматься волками, как делом, и ему не нужно будет давать ненавистные уроки за постное масло, продавать казенные сундуки и заговаривать бородавки коровам.
Через оранжевые, быстро бегущие облака солнце золотит верхушки берез недалекого холма — еще не все березки отряхнули свои золотые листочки, есть еще золото в лесу и на нашу долю! И не понимает охотник от счастья, что просил его убить волка тот, у которого он зарезал скотину, а все, у кого благополучно, не будут платить за несчастного, поговорят на сходе, пообещаются, и непременно еще тут вывернется какой-нибудь хромой и поведет свой голос к тому, что нельзя ли шкуру волка отобрать в пользу общества, а то ведь на крестьянской земле убит волк. Не понимает охотник, что ему надо поймать в капкан самую лютую волчицу — истребительницу, известную всем, принести ухо на сход, и — вот вам ухо, давайте муку, а то выпущу. Не знает охотник, что сегодня же на крестинах Азар от всего сердца будет уговаривать его продать казенный сундук и что дочка его Ариша, урвавшись в кладовую, отрежет ему кусочек сала и с пирогом потихоньку уложит в карман пальто.
Так будет скоро, но сейчас восходит полузимнее солнце, желтое, быстро бегущие облака открывают там и тут просвет лучам: вот тень закрыла березы на первом холме, но зато открылась золотая гряда на другом, и эта скоро потемнела, зато зимней спячкой засыпающий Пан открыл свои голубые глаза, и через них дальше явилась волшебная полянка, и одна золотая березка несмело отошла от своих вперед на поляну и расстилает навстречу морозу белые холсты на лугу.
VII КИСЛАЯ КАПУСТА
Солнце встает теперь в морозной хмари, иногда бледное, как луна, мхи с налитыми в них лужами застылой воды сверкают, как сотни окон, на березах показались ведьмины метлы, и на опушки стаями вылетают из леса краснобровые черные птицы. Иногда порхнет снежок, вот-вот ляжет зима, вот-вот станет река, но это все еще зазимок, враз потеплеет, и живая земля, как старуха, вслух говорит: «Поскорей бы Господь прибрал», — а втайне дорожит каждым днем.
Хуже всего, когда ветер дует по холодной, стылой земле и мчит пыль, и солнце через быстро бегущие облака желтым глазом смущенно заглянет, как будто робея встретиться со злющей своей старухой землей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9