С Пикея я перебрался на Панерон, это долгое путешествие прошло мимо нескольких других островов, вдоль побережья пролива Хельварда, изумительно громадного башнеподобного острова-скалы, бросавшего тень на остров, что лежал позади.
К этому времени я забрался так далеко, что оказался за краем купленной карты, поэтому меня вела лишь память об именах. Я жадно ждал появления каждого острова.
Панерон поначалу вызвал у меня отвращение: многие его ландшафты сформировались из вулканических скал, черных, зазубренных и отталкивающих, однако на западной стороне располагалась громадная зона плодородной земли, чуть не задушенная дождевым лесом, раскинувшимся прямо от берега насколько хватало взгляда. Берег окаймляли пальмы. Я решил, что какое-то время проведу на Панероне.
Впереди лежал Свирл, за обширной цепью рифов и шхер был Обрак, за которым в свою очередь находился остров, который я все еще страстно пытался обрести: Мурисей, родной дом моих самых живых воображаемых воспоминаний, место рождения Раскара Акиццоне.
Это место, этот художник — они представляли единственную реальность, которую я знал, единственный опыт, который, как мне казалось, я могу по-настоящему назвать своим.
***
Еще один год странствий. Тридцать пять островов группы Обрак разрушили мои планы: работу и жилье на этих слабо населенных островках найти было трудно, а мне не хватало денег, чтобы просто проплыть мимо или обогнуть их. Мне пришлось медленно прокладывать путь сквозь группу, остров за островом, работая ради средств существования, изнемогая от зноя под тропическим солнцем. Теперь, когда я снова путешествовал, вернулся мой интерес к рисованию. В некоторых самых оживленных портах Обрака я снова устанавливал мольберт, рисуя за деньги, за сантимы и су.
На АнтиОбраке, близко к центру группы островов, я купил немного пигментов, масло и кисти. Обрак был место в основном лишенным цвета: плоские, малоинтересные острова лежали под обесцвечивающим солнечным светов, песок и побелевший гравий с внутренних равнин постоянными ветрами наносило в городки, бледную голубизну яичной скорлупы мелких лагун можно было видеть уголком глаза при каждом повороте головы. Отсутствие ярких оттенков было вызовом, мне хотелось видеть цвет и рисовать его.
Я больше не видел транспортов, хотя всегда был настороже на случай их прохода или прибытия. Я все еще следовал их маршрутом, поэтому, когда я расспрашивал островитян о транспортах, они сразу понимали, что я имею в виду, и каким должно быть мое происхождение. Однако по мелочам достоверную информацию об армии собрать было трудно. Иногда мне говорили, что транспорты перестали плавать на юг, иногда, что они переключились на другой маршрут, иногда — что они проходят по ночам.
Мой ужас перед черными фуражками заставлял меня держаться на ходу.
В конце концов я в последний раз пересек море и одной ночью на углевозе прибыл в Мурисей. С верхней палубы, пока мы медленно двигались по широкому заливу, ведущему в устье гавани, я озирался с чувством радостного предвкушения. Я мог начать здесь новый старт — то, что произошло во время того далекого увольнения на берег было несущественным. Я оперся на поручень, наблюдая, как отражения цветных огней города мельтешат на темной воде. Я слышал рокот двигателей, бормотание голосов, следы искаженной музыки. Жара обволакивала меня, а до того она так же обволакивала город.
При швартовке возникли задержки, и к тому времени, когда я оказался на берегу, было уже за полночь. Прежде всего надо было найти место, где провести ночь. Из-за недавних стесненных обстоятельств я не был способен платить, чтобы где-нибудь остановиться. Много раз в прошлом я сталкивался с этой проблемой, чаще всего засыпая где придется, однако теперь я устал гораздо сильнее.
Я направился прочь от шумного уличного движения в переулки, высматривая бордели. Меня окатил целый ряд ощущений: бездыханная экваториальная жара, тропические ароматы цветов и ладана, бесконечный рев машин, мотоциклов и крики велорикш, запахи пряного жареного мяса, готовящегося прямо на улицах, постоянное мелькание и вспышки неоновой рекламы, ритмы поп-музыки, оловянно гремящей из радио на прилавках, из каждого окна и каждой открытой двери. Некоторое время я постоял на углу улицы, нагруженный своим багажом и живописными принадлежностями. Я повернулся кругом, получая удовольствие от окружающего шума, потом поставил на землю свой багаж, и наподобие людей с Местера, смакующих дождь, в экзальтации воздел руки и поднял лицо к сверкающему ночному небу в оранжевых оттенках, светящемуся отраженными танцующими огнями города.
Возбужденный и освеженный, я гораздо охотнее поднял свой груз и пошел дальше в поисках своих борделей.
Я наткнулся на один из них в небольшом здании всего в двух кварталах от набережной, вход туда вел через затемненную дверь с бокового переулка. Я вошел туда совершенно без денег, предоставив себя милосердию работающих там женщин, в поисках убежища от ночи и одиночества в единственной церкви, которую знал. В храме своих снов.
***
Из-за своей истории, но более благодаря своим морским купаниям, магазинам и солнечным пляжам Мурисей-таун был туристским аттракционом для богатых посетителей со всего архипелага Снов. В мои первые месяцы на острове я обнаружил, что могу иметь приличный доход, рисуя сцены гавани и горные пейзажи, а потом выставляя их у секции стены рядом с одним из самых громадных кафе на Парамаундер-авеню, где располагались все модные салоны и элегантные ночные клубы.
В межсезонье, или когда я просто уставал от рисования за деньги, я оставался в своей студии на десятом этаже над городским центров и посвящал себя попыткам развить технологию, пионером которой был Акиццоне. Теперь, когда я находился в городе, где Акиццоне создал свои самые тонкие картины, я наконец-то был в состоянии исследовать его жизнь и труды более основательно, чтобы лучше понять технику, которую он применял.
Тактилизм к этому времени уже много лет как вышел из моды, что было удачным состоянием дел, так как позволяло мне экспериментировать без вмешательства, без комментариев или излишнего интереса критиков. Ультразвуковые микросхемы больше нигде не применялись, если не считать рынка детских игрушек, поэтому пигменты, в которых я нуждался, были в изобилии и дешевы, хотя поначалу было трудно приобрести их в нужных мне количествах.
Я принялся за работу, нанося слои пигмента на серию грунтованных гипсом досок. Техника была запутанной и рискованной — я испортил множество досок простым соскальзыванием палитрового ножа, хотя некоторые работы были близки к полному завершению. Мне следовало еще многому научиться.
Признав это, я затеял регулярные визиты в закрытые секции городского музея, где несколько оригинальных работ Акиццоне хранились в архиве. Женщина-куратор поначалу была изумлена, что я проявляю интерес к такому малоизвестному, немодному и предположительно непристойному художнику, но вскоре она привыкла к моим повторяющимся визитам, к долгим молчаливым сессиям, что я проводил в запертых святилищах, где в одиночестве я прижимал свои ладони, лицо, все тело к кричащим картинам Акиццоне. Я погружался в подобие лихорадки художественной поглощенности, чуть ли не буквально впитывая захватывающие дух воображаемые сцены Акиццоне.
Ультразвуки, производимые тактильными пигментами, действовали прямо на гипоталамус, обеспечивая внезапные изменения в концентрации и уровнях серотонина. Мгновенным результатом этого была генерация образов у зрителя — менее очевидными последствиями была депрессия и долговременная потеря памяти. Когда я покинул музей после моего первого во взрослом состоянии столкновения с работой Акиццоне, я был потрясен этим опытом. Пока эротические образы, созданные картинами, все еще населяли меня, я почти ослеп от боли, путаницы и чувства неопределенного ужаса.
После первого визита я шатаясь возвратился в свою студию и проспал почти двое суток. Пробудившись, я получал кару за то, что узнал в картинах. Столкновение с тактилическим искусством наносит зрителю серьезную травму.
Я ощутил знакомое чувство опустошенности. Подводила память. Где-то в недавнем прошлом, когда я путешествовал по островам, я пропустил какие-то из них.
Литания была еще здесь и я наизусть прочитал имена. Амнезия не была конкретной: я помнил имена, но в некоторых случаях у меня не осталось памяти о самих островах. Был ли я на Винхо? На Делмере? На Нелквее? Никаких воспоминаний ни об одном из них, но они были в моем маршруте.
На две-три недели я вернулся к своему туристскому художеству, частью ради наличности, но так же и для передышки. Мне нужно было обдумать то, что я узнал. Память о детстве была чем-то стерта почти начисто. Теперь я был твердо убежден, что причиной было погружение в искусство Акиццоне.
Я продолжал работать и постепенно обрел собственное видение.
Физически техника для мастера была довольно простой. Трудность, как я узнал, заключалась в психологическом процессе перенесения собственных страстей, стремлений, желаний в произведение. Когда у меня это получилось, я начал работать успешно. Одна за другой мои живописные доски копились в студии, прислоненные к стене на дальней половине длинной комнаты.
Временами я стоял у окна своей студии и глядел вниз на кипящий, беззаботный город, а мои шокирующие образы скрывались в пигментах позади меня. Я чувствовал себя так, словно готовлю арсенал мощного колдовского оружия. Я становился террористом от искусства, невидимым и вне подозрений от мира в целом, мои произведения несомненно обречены на непонимание так же, как обречены были шедевры Акиццоне. Тактилистские картины были слишком явным отражением моей собственной жизни.
В то время как Акиццоне, который в жизни был либертеном и плутом, запечатлял сцены громадной эротической силы, мои собственные образы выводились из другого источника: я жил жизнью эмоционального подавления, повторения, бесцельного блуждания. Моя работа была неизбежной реакцией против Акиццоне.
Я писал, чтобы оставаться в разуме, чтобы сохранить собственную память. После первого столкновения с Акиццоне я понял, что единственно вложив всего себя в свои работы я смогу возвратить то, что потерял. Лицезрение тактилистских работ вело к забыванию, но сотворение его, как я теперь обнаруживал, приводило к воспоминанию.
Я получил вдохновение от Акиццоне. И утерял часть себя. Но я писал и выздоровел.
Мое искусство было полностью терапевтическим. Каждая картина просветляла новую зону путаницы или амнезии. Каждое прикосновение палитрового ножа, каждый взмах кисти, были очередной подробностью моего прошлого, подробностью четко определенной и помещенной в такой же определенный контекст. Мои картины поглощали мои же травмы.
Когда я отрывался от них, все, что я видел, были пятна мягкого однородного цвета, в основном такие же, как и на работах Акиццоне. Но прижимаясь к слоям высохшей краски, я входил в царство высшего психологического спокойствия и уверенности.
Что другие станут испытывать от моей тактилистской терапии, я не позаботился задуматься. Моя работа была колдовским оружием. Ее потенциал был скрыт до момента взрыва, словно противопехотная мина, ожидающая нажатия ноги.
***
После первого года, когда я работал, чтобы утвердить себя, я вошел в свою наиболее плодотворную фазу. Я стал таким продуктивным, что, дабы высвободить себе больше места, переместил наиболее амбициозные работы в пустое здание, на которое наткнулся вблизи берега. Это был бывший танцклуб, давно заброшенный и пустой, но физически вполне неповрежденный.
Хотя там был обширный первый этаж с путаницей коридоров и маленьких комнатушек, главный зал представлял собой огромную открытую зону, достаточно большую, чтобы вместить любое количество моих картин.
Несколько работ поменьше я оставил в своей студии, но самые большие и те, что были с наиболее мощными и смущающими образами изломов и потерь, я хранил в городе.
Самые большие полотна я сложил в главном зале, но какой-то нервный страх обнаружения заставил меня спрятать меньшие размером работы на первом этаже. В лабиринте коридоров и комнат, плохо освещенных и пропитанных затхлыми ароматами бывших посетителей я обнаружил с десяток разных мест, где схоронить свои работы.
Я постоянно перемещал их с места на место. Иногда я тратил целый день и целую ночь, работая без перерыва в почти полной тьме, маниакально перетаскивая мои художества из одной комнаты в другую.
Я обнаружил, что путаница пересекающихся коридоров и комнат, задешево сляпанных из тонких разделительных стен и освещенных лишь через большие интервалы тусклыми электрическими лампочками, представляла собой то, что казалось почти бесконечной комбинацией случайных проходов, переходов и путей. Я расставил свои картины наподобие часовых в неожиданных и тайных местах этого лабиринта, позади дверных проемов, за углами проходов, иррационально перегораживая самые темные места.
Потом я покинул здание и на некоторое время вернулся к нормальной жизни. Я начинал новые картины, или так же часто выходил на улицу со своим мольбертом и табуретом и начинал работать над коммерчески привлекательными пейзажами. Мне вечно нужна была наличность.
Вот так моя жизнь и продолжалась месяц за месяцем под кипящим солнцем Мурисея. Я знал, что наконец-то нашел что-то похожее на удовлетворение. Даже искусство для туристов совсем не было нудной работой, потому что я понял, что предметные картины требуют дисциплины линии, кисти и темы, которая только усиливает напряженность тактилистского искусства, куда я перехожу потом и которого не видит никто. На улицах Мурисей-тауна я завоевал скромную репутацию туристского пейзажиста.
Протекли пять лет. Жизнь была хороша, как никогда.
***
Пяти лет оказалось совсем не достаточно, чтобы гарантировать, что жизнь навсегда останется прекрасной. Как-то вечером за мной пришли черные фуражки.
Я, как всегда, был один. Моя жизнь была уединенной, настроение интроспективным. Друзей, кроме шлюшек, у меня не было. Я жил ради своего искусства, творя его загадочную пост-Акиццоне программу, уникальную и, вероятно, в конечном счете напрасную.
Я был в своем складе, снова маниакально перекладывая доски, размещая и перемещая своих стражей в коридорах. Ранее этим днем я нанял телегу, чтобы привести еще пять недавних своих работ, а когда человек ушел, я начал неторопливо перетаскивать их на место, касаться их, держать в руках, переставлять.
Черные фуражки вошли в здание и я этого не заметил. Я был поглощен картиной, которую завершил неделей раньше. Я держал ее так, что пальцы касались тыльной части доски, но ладони слегка прижимались к краям.
Картина косвенно относилась к одному инциденту, случившемуся, когда я был в южной армии. Я был в патруле, наступила ночь и я заблудился, возвращаясь к нашим позициям. Около часа я бродил во тьме и холоде, медленно замерзая. Под конец кто-то нашел меня и привел назад в траншеи, но до сих пор я испытывал ужас смерти.
Пост-Акиццонист, я запечатлел тот исключительной силы страх, что я испытал: кромешная тьма, колючий ветер, пронзительный холод, пробирающий до кости, изрытая земля, где невозможно и метра пройти не споткнувшись, постоянная угроза от невидимого врага, одиночество, тишина, паника, далекие взрывы.
Рисование успокаивало меня.
Я вышел из своего транса, чтобы обнаружить четыре черные фуражки, стоявшие рядом со мной. Они смотрели на меня. Жезлы в кобурах. Меня охватил такой ужас, словно я уже получил жестокий удар.
Я что-то попытался сказать, испустив лишь не артикулированный горловой хрип, непроизвольный, словно попавшее в капкан животное. Мне хотелось заговорить с ними, заорать на них, но получался только этот звериный хрип. Я перевел дыхание, попробовал снова. На этот раз звук получился прерывистым, словно страх добавил заикание к стону.
Услышав это, зарегистрировав мой ужас, черные фуражки достали свои дубинки. Они двигались обычным шагом, им не было нужды спешить. Я попятился, задел картины, повалив их на пол.
У этих людей словно отсутствовали лица: козырьки фуражек затеняли лица, дымчатый визор затенял глаза, решетчатая заслонка защищала рот и челюсть.
Четыре щелчка, чтобы взвести синаптические дубинки — и они подняли их в боевое положение.
«Ты дезертировал, солдат!», сказал один из них и презрительно швырнул в моем направлении листок бумаги. Он, порхая, упал к его сапогам. «Дезертируют только трусы!» Я ответил… но смог только судорожно выдохнуть и ничего не сказал.
Из здания имелся только один другой выход, о котором я знал — через подвальный лабиринт. Один из них стоял между мной и коротким пролетом лестницы, ведущей вниз.
1 2 3 4 5 6
К этому времени я забрался так далеко, что оказался за краем купленной карты, поэтому меня вела лишь память об именах. Я жадно ждал появления каждого острова.
Панерон поначалу вызвал у меня отвращение: многие его ландшафты сформировались из вулканических скал, черных, зазубренных и отталкивающих, однако на западной стороне располагалась громадная зона плодородной земли, чуть не задушенная дождевым лесом, раскинувшимся прямо от берега насколько хватало взгляда. Берег окаймляли пальмы. Я решил, что какое-то время проведу на Панероне.
Впереди лежал Свирл, за обширной цепью рифов и шхер был Обрак, за которым в свою очередь находился остров, который я все еще страстно пытался обрести: Мурисей, родной дом моих самых живых воображаемых воспоминаний, место рождения Раскара Акиццоне.
Это место, этот художник — они представляли единственную реальность, которую я знал, единственный опыт, который, как мне казалось, я могу по-настоящему назвать своим.
***
Еще один год странствий. Тридцать пять островов группы Обрак разрушили мои планы: работу и жилье на этих слабо населенных островках найти было трудно, а мне не хватало денег, чтобы просто проплыть мимо или обогнуть их. Мне пришлось медленно прокладывать путь сквозь группу, остров за островом, работая ради средств существования, изнемогая от зноя под тропическим солнцем. Теперь, когда я снова путешествовал, вернулся мой интерес к рисованию. В некоторых самых оживленных портах Обрака я снова устанавливал мольберт, рисуя за деньги, за сантимы и су.
На АнтиОбраке, близко к центру группы островов, я купил немного пигментов, масло и кисти. Обрак был место в основном лишенным цвета: плоские, малоинтересные острова лежали под обесцвечивающим солнечным светов, песок и побелевший гравий с внутренних равнин постоянными ветрами наносило в городки, бледную голубизну яичной скорлупы мелких лагун можно было видеть уголком глаза при каждом повороте головы. Отсутствие ярких оттенков было вызовом, мне хотелось видеть цвет и рисовать его.
Я больше не видел транспортов, хотя всегда был настороже на случай их прохода или прибытия. Я все еще следовал их маршрутом, поэтому, когда я расспрашивал островитян о транспортах, они сразу понимали, что я имею в виду, и каким должно быть мое происхождение. Однако по мелочам достоверную информацию об армии собрать было трудно. Иногда мне говорили, что транспорты перестали плавать на юг, иногда, что они переключились на другой маршрут, иногда — что они проходят по ночам.
Мой ужас перед черными фуражками заставлял меня держаться на ходу.
В конце концов я в последний раз пересек море и одной ночью на углевозе прибыл в Мурисей. С верхней палубы, пока мы медленно двигались по широкому заливу, ведущему в устье гавани, я озирался с чувством радостного предвкушения. Я мог начать здесь новый старт — то, что произошло во время того далекого увольнения на берег было несущественным. Я оперся на поручень, наблюдая, как отражения цветных огней города мельтешат на темной воде. Я слышал рокот двигателей, бормотание голосов, следы искаженной музыки. Жара обволакивала меня, а до того она так же обволакивала город.
При швартовке возникли задержки, и к тому времени, когда я оказался на берегу, было уже за полночь. Прежде всего надо было найти место, где провести ночь. Из-за недавних стесненных обстоятельств я не был способен платить, чтобы где-нибудь остановиться. Много раз в прошлом я сталкивался с этой проблемой, чаще всего засыпая где придется, однако теперь я устал гораздо сильнее.
Я направился прочь от шумного уличного движения в переулки, высматривая бордели. Меня окатил целый ряд ощущений: бездыханная экваториальная жара, тропические ароматы цветов и ладана, бесконечный рев машин, мотоциклов и крики велорикш, запахи пряного жареного мяса, готовящегося прямо на улицах, постоянное мелькание и вспышки неоновой рекламы, ритмы поп-музыки, оловянно гремящей из радио на прилавках, из каждого окна и каждой открытой двери. Некоторое время я постоял на углу улицы, нагруженный своим багажом и живописными принадлежностями. Я повернулся кругом, получая удовольствие от окружающего шума, потом поставил на землю свой багаж, и наподобие людей с Местера, смакующих дождь, в экзальтации воздел руки и поднял лицо к сверкающему ночному небу в оранжевых оттенках, светящемуся отраженными танцующими огнями города.
Возбужденный и освеженный, я гораздо охотнее поднял свой груз и пошел дальше в поисках своих борделей.
Я наткнулся на один из них в небольшом здании всего в двух кварталах от набережной, вход туда вел через затемненную дверь с бокового переулка. Я вошел туда совершенно без денег, предоставив себя милосердию работающих там женщин, в поисках убежища от ночи и одиночества в единственной церкви, которую знал. В храме своих снов.
***
Из-за своей истории, но более благодаря своим морским купаниям, магазинам и солнечным пляжам Мурисей-таун был туристским аттракционом для богатых посетителей со всего архипелага Снов. В мои первые месяцы на острове я обнаружил, что могу иметь приличный доход, рисуя сцены гавани и горные пейзажи, а потом выставляя их у секции стены рядом с одним из самых громадных кафе на Парамаундер-авеню, где располагались все модные салоны и элегантные ночные клубы.
В межсезонье, или когда я просто уставал от рисования за деньги, я оставался в своей студии на десятом этаже над городским центров и посвящал себя попыткам развить технологию, пионером которой был Акиццоне. Теперь, когда я находился в городе, где Акиццоне создал свои самые тонкие картины, я наконец-то был в состоянии исследовать его жизнь и труды более основательно, чтобы лучше понять технику, которую он применял.
Тактилизм к этому времени уже много лет как вышел из моды, что было удачным состоянием дел, так как позволяло мне экспериментировать без вмешательства, без комментариев или излишнего интереса критиков. Ультразвуковые микросхемы больше нигде не применялись, если не считать рынка детских игрушек, поэтому пигменты, в которых я нуждался, были в изобилии и дешевы, хотя поначалу было трудно приобрести их в нужных мне количествах.
Я принялся за работу, нанося слои пигмента на серию грунтованных гипсом досок. Техника была запутанной и рискованной — я испортил множество досок простым соскальзыванием палитрового ножа, хотя некоторые работы были близки к полному завершению. Мне следовало еще многому научиться.
Признав это, я затеял регулярные визиты в закрытые секции городского музея, где несколько оригинальных работ Акиццоне хранились в архиве. Женщина-куратор поначалу была изумлена, что я проявляю интерес к такому малоизвестному, немодному и предположительно непристойному художнику, но вскоре она привыкла к моим повторяющимся визитам, к долгим молчаливым сессиям, что я проводил в запертых святилищах, где в одиночестве я прижимал свои ладони, лицо, все тело к кричащим картинам Акиццоне. Я погружался в подобие лихорадки художественной поглощенности, чуть ли не буквально впитывая захватывающие дух воображаемые сцены Акиццоне.
Ультразвуки, производимые тактильными пигментами, действовали прямо на гипоталамус, обеспечивая внезапные изменения в концентрации и уровнях серотонина. Мгновенным результатом этого была генерация образов у зрителя — менее очевидными последствиями была депрессия и долговременная потеря памяти. Когда я покинул музей после моего первого во взрослом состоянии столкновения с работой Акиццоне, я был потрясен этим опытом. Пока эротические образы, созданные картинами, все еще населяли меня, я почти ослеп от боли, путаницы и чувства неопределенного ужаса.
После первого визита я шатаясь возвратился в свою студию и проспал почти двое суток. Пробудившись, я получал кару за то, что узнал в картинах. Столкновение с тактилическим искусством наносит зрителю серьезную травму.
Я ощутил знакомое чувство опустошенности. Подводила память. Где-то в недавнем прошлом, когда я путешествовал по островам, я пропустил какие-то из них.
Литания была еще здесь и я наизусть прочитал имена. Амнезия не была конкретной: я помнил имена, но в некоторых случаях у меня не осталось памяти о самих островах. Был ли я на Винхо? На Делмере? На Нелквее? Никаких воспоминаний ни об одном из них, но они были в моем маршруте.
На две-три недели я вернулся к своему туристскому художеству, частью ради наличности, но так же и для передышки. Мне нужно было обдумать то, что я узнал. Память о детстве была чем-то стерта почти начисто. Теперь я был твердо убежден, что причиной было погружение в искусство Акиццоне.
Я продолжал работать и постепенно обрел собственное видение.
Физически техника для мастера была довольно простой. Трудность, как я узнал, заключалась в психологическом процессе перенесения собственных страстей, стремлений, желаний в произведение. Когда у меня это получилось, я начал работать успешно. Одна за другой мои живописные доски копились в студии, прислоненные к стене на дальней половине длинной комнаты.
Временами я стоял у окна своей студии и глядел вниз на кипящий, беззаботный город, а мои шокирующие образы скрывались в пигментах позади меня. Я чувствовал себя так, словно готовлю арсенал мощного колдовского оружия. Я становился террористом от искусства, невидимым и вне подозрений от мира в целом, мои произведения несомненно обречены на непонимание так же, как обречены были шедевры Акиццоне. Тактилистские картины были слишком явным отражением моей собственной жизни.
В то время как Акиццоне, который в жизни был либертеном и плутом, запечатлял сцены громадной эротической силы, мои собственные образы выводились из другого источника: я жил жизнью эмоционального подавления, повторения, бесцельного блуждания. Моя работа была неизбежной реакцией против Акиццоне.
Я писал, чтобы оставаться в разуме, чтобы сохранить собственную память. После первого столкновения с Акиццоне я понял, что единственно вложив всего себя в свои работы я смогу возвратить то, что потерял. Лицезрение тактилистских работ вело к забыванию, но сотворение его, как я теперь обнаруживал, приводило к воспоминанию.
Я получил вдохновение от Акиццоне. И утерял часть себя. Но я писал и выздоровел.
Мое искусство было полностью терапевтическим. Каждая картина просветляла новую зону путаницы или амнезии. Каждое прикосновение палитрового ножа, каждый взмах кисти, были очередной подробностью моего прошлого, подробностью четко определенной и помещенной в такой же определенный контекст. Мои картины поглощали мои же травмы.
Когда я отрывался от них, все, что я видел, были пятна мягкого однородного цвета, в основном такие же, как и на работах Акиццоне. Но прижимаясь к слоям высохшей краски, я входил в царство высшего психологического спокойствия и уверенности.
Что другие станут испытывать от моей тактилистской терапии, я не позаботился задуматься. Моя работа была колдовским оружием. Ее потенциал был скрыт до момента взрыва, словно противопехотная мина, ожидающая нажатия ноги.
***
После первого года, когда я работал, чтобы утвердить себя, я вошел в свою наиболее плодотворную фазу. Я стал таким продуктивным, что, дабы высвободить себе больше места, переместил наиболее амбициозные работы в пустое здание, на которое наткнулся вблизи берега. Это был бывший танцклуб, давно заброшенный и пустой, но физически вполне неповрежденный.
Хотя там был обширный первый этаж с путаницей коридоров и маленьких комнатушек, главный зал представлял собой огромную открытую зону, достаточно большую, чтобы вместить любое количество моих картин.
Несколько работ поменьше я оставил в своей студии, но самые большие и те, что были с наиболее мощными и смущающими образами изломов и потерь, я хранил в городе.
Самые большие полотна я сложил в главном зале, но какой-то нервный страх обнаружения заставил меня спрятать меньшие размером работы на первом этаже. В лабиринте коридоров и комнат, плохо освещенных и пропитанных затхлыми ароматами бывших посетителей я обнаружил с десяток разных мест, где схоронить свои работы.
Я постоянно перемещал их с места на место. Иногда я тратил целый день и целую ночь, работая без перерыва в почти полной тьме, маниакально перетаскивая мои художества из одной комнаты в другую.
Я обнаружил, что путаница пересекающихся коридоров и комнат, задешево сляпанных из тонких разделительных стен и освещенных лишь через большие интервалы тусклыми электрическими лампочками, представляла собой то, что казалось почти бесконечной комбинацией случайных проходов, переходов и путей. Я расставил свои картины наподобие часовых в неожиданных и тайных местах этого лабиринта, позади дверных проемов, за углами проходов, иррационально перегораживая самые темные места.
Потом я покинул здание и на некоторое время вернулся к нормальной жизни. Я начинал новые картины, или так же часто выходил на улицу со своим мольбертом и табуретом и начинал работать над коммерчески привлекательными пейзажами. Мне вечно нужна была наличность.
Вот так моя жизнь и продолжалась месяц за месяцем под кипящим солнцем Мурисея. Я знал, что наконец-то нашел что-то похожее на удовлетворение. Даже искусство для туристов совсем не было нудной работой, потому что я понял, что предметные картины требуют дисциплины линии, кисти и темы, которая только усиливает напряженность тактилистского искусства, куда я перехожу потом и которого не видит никто. На улицах Мурисей-тауна я завоевал скромную репутацию туристского пейзажиста.
Протекли пять лет. Жизнь была хороша, как никогда.
***
Пяти лет оказалось совсем не достаточно, чтобы гарантировать, что жизнь навсегда останется прекрасной. Как-то вечером за мной пришли черные фуражки.
Я, как всегда, был один. Моя жизнь была уединенной, настроение интроспективным. Друзей, кроме шлюшек, у меня не было. Я жил ради своего искусства, творя его загадочную пост-Акиццоне программу, уникальную и, вероятно, в конечном счете напрасную.
Я был в своем складе, снова маниакально перекладывая доски, размещая и перемещая своих стражей в коридорах. Ранее этим днем я нанял телегу, чтобы привести еще пять недавних своих работ, а когда человек ушел, я начал неторопливо перетаскивать их на место, касаться их, держать в руках, переставлять.
Черные фуражки вошли в здание и я этого не заметил. Я был поглощен картиной, которую завершил неделей раньше. Я держал ее так, что пальцы касались тыльной части доски, но ладони слегка прижимались к краям.
Картина косвенно относилась к одному инциденту, случившемуся, когда я был в южной армии. Я был в патруле, наступила ночь и я заблудился, возвращаясь к нашим позициям. Около часа я бродил во тьме и холоде, медленно замерзая. Под конец кто-то нашел меня и привел назад в траншеи, но до сих пор я испытывал ужас смерти.
Пост-Акиццонист, я запечатлел тот исключительной силы страх, что я испытал: кромешная тьма, колючий ветер, пронзительный холод, пробирающий до кости, изрытая земля, где невозможно и метра пройти не споткнувшись, постоянная угроза от невидимого врага, одиночество, тишина, паника, далекие взрывы.
Рисование успокаивало меня.
Я вышел из своего транса, чтобы обнаружить четыре черные фуражки, стоявшие рядом со мной. Они смотрели на меня. Жезлы в кобурах. Меня охватил такой ужас, словно я уже получил жестокий удар.
Я что-то попытался сказать, испустив лишь не артикулированный горловой хрип, непроизвольный, словно попавшее в капкан животное. Мне хотелось заговорить с ними, заорать на них, но получался только этот звериный хрип. Я перевел дыхание, попробовал снова. На этот раз звук получился прерывистым, словно страх добавил заикание к стону.
Услышав это, зарегистрировав мой ужас, черные фуражки достали свои дубинки. Они двигались обычным шагом, им не было нужды спешить. Я попятился, задел картины, повалив их на пол.
У этих людей словно отсутствовали лица: козырьки фуражек затеняли лица, дымчатый визор затенял глаза, решетчатая заслонка защищала рот и челюсть.
Четыре щелчка, чтобы взвести синаптические дубинки — и они подняли их в боевое положение.
«Ты дезертировал, солдат!», сказал один из них и презрительно швырнул в моем направлении листок бумаги. Он, порхая, упал к его сапогам. «Дезертируют только трусы!» Я ответил… но смог только судорожно выдохнуть и ничего не сказал.
Из здания имелся только один другой выход, о котором я знал — через подвальный лабиринт. Один из них стоял между мной и коротким пролетом лестницы, ведущей вниз.
1 2 3 4 5 6