Его не поняли, когда он спросил директора. Тогда он просто назвал: Мишель Пушели. Поправился: господин Мишель Пушели, указывая на себя пальцем, дескать, ему нужен господин Пушели. Один из рабочих закивал: C'est clair. Ясно, ясно. На очень плохом русском, через одно мешая с французскими словами, объяснил, что Le chef est absent. Son burean principal se trouve a Novossibirsk (фр.) шефа нет, его главная контора и дело в Новосибирске, а сюда он только приезжает иногда, но будет здесь завтра, еще до ужина. Рабочий хотел сказать "до обеда", потому что для вящей ясности показал на циферблате своих часов: в одиннадцать тридцать.
Покинув недостроенный коттедж, он пожалел, что не спросил хотя бы о возрасте Мишеля Пушели, тогда бы можно судить, кто он Степану Пушилину – внук, правнук? Правда, может оказаться и племянником. Если вообще, разумеется, poucheli имеет русские, сибирские корни. Впрочем, он тут же подумал, что и правильно поступил. Не так и долго остается ждать до завтрашнего полдня. Да и потом, может быть, Полине что-нибудь известно о Пушели – руководителе частной строительной компании "Альянс".
Полина совершенно не интересовалась, кто ведет строительство коттеджей. Просто знала, что иностранцы.
Их сейчас много в Пихтовом: и немцы, и итальянцы, и канадцы. Еще два года назад событием был приезд китайцев, а нынче кого только нет. Но то, что Мишель Пушели может оказаться потомком купцов Пушилиных, Полина вполне допускает. Году в восемьдесят пятом, восемьдесят шестом ли, уже при Горбачеве, в Пихтовой от поезда "Москва-Пекин" отстал иностранец. Он транзитом ехал в международном вагоне, кажется, из Голландии в Японию. Иностранец говорил только по-французски. Срочно, чтоб с ним объясниться, разыскали преподавательницу французского, Полинину подругу. Полина от Ольги и знает эту историю. Тогда это было еще ЧП – иностранец из капиталистической страны в Пихтовом, – хотели поскорее от него избавиться. Ближайший поезд, с которым его можно было спровадить до Иркутска, ожидался через два часа с минутами. Ему об этом сказали, и он попросил, чтобы время прошло быстрее, показать ему город, хотя бы некоторые достопримечательности. Город для иностранцев был совершенно закрытый, разгуливать отставшему от поезда по нему нельзя, но чтоб совсем уж не выглядеть жалкими в его глазах, местные власти согласились. Достопримечательностей больше всего на улице Красных Мадьяр, в исторической части. Там – старый главный гастроном, Андрей должен был видеть: кирпичный дом старинной кладки с витринными окнами, с массивными входными дверьми, с шатром на крыше, – это бывший торговый дом Пушилиных; рядом – им же некогда принадлежавший двухэтажный особняк с деревянной резьбой; здания казначейства и первого в Пихтовом кинематографа... Иностранец прошелся по улице, остановился около бывшего пушилинского дома, долго на него смотрел и вдруг сказал что-то вроде: "Неизвестно, что для дедов лучше, приобретенное или потерянное", заторопился: пора, наверное, к поезду.
– Это все к тому, – заключила свой рассказ Полина, – что если это был кто-то из рода Пушилиных, помнят о родных местах, тянет.
– Фамилия отставшего тоже Пушели? – спросил Зимин.
– Не знаю, – сказала Полина.
– А возраст?
– Лет пятьдесят. Константин Алексеевич говорил, что это, скорее всего, внук Степана Пушилина, сын Андрея, был.
Зимин прикинул: сыну Степана Пушилина, Андрею, в тридцать шестом, когда исчезло семейство из Пихтового, было семнадцать лет. Где-то восемнадцатого-девятнадцатого года рождения. Если еще жив, за семьдесят сейчас. Все сходится. Детям Андрея Пушилина должно быть лет сорок-пятьдесят. А Мишель Пушели? Тоже внук Степана Пушилина, сын Андрея? Или уже правнук?
Про себя отметил, что Лестнегов в долгом их разговоре не упоминал об отставшем от поезда иностранце. Мог забыть. Или специально. Решил: если Нетесовым факт этот известен, то уж наверняка рассказали своему гостю, к чему лишний раз повторять. Или опять-таки не был уверен, что тот человек принадлежал к семейству Пушилиных?
А Зимин был уверен.
Он долго не мог уснуть. Думал о судьбе Пушилиных, какой страшный, трагический и вместе с тем причудливый путь проделан этой семьей. Как прежде не однажды он пытался и не мог представить жизнь целого, самого крупного на Земле государства, не будь оно толкнуто на путь революции и Гражданской войны с пути процветания выброшено почти на век на путь прозябания, так не мог представить и жизни в послереволюционной стране пушилинского семейства. Наверное, именно потому и не мог представить, что Пушилины были не способной переродиться частицей, неотделимой плотью того, канувшего, уничтоженного государства. Но если судьбу государства, как бы оно могло и должно было развиваться по нормальным законам и в нормальных условиях и обстоятельствах, невозможно было проследить в силу того, что развитие шло по надуманным законам или, попросту, по законам отрицания всяких законов, что не могло не рождать всевозможные уродливые условия и обстоятельства, то судьба семьи проглядывалась. Перенесенная на чужую почву, она не просто не сгинула, но хорошо прижилась, нашла свое достойное место под солнцем. Правда, не без помощи увезенного золота. Но что с того: новое государство после революции получило, захватило такое количество богатства, столько золота, что распредели оно его всем поровну, продолжай нормально работать и развиваться, процветание, безбедная жизнь были бы обеспечены всем...
Невольно вслед за раздумьями о Пушилиных вспомнились братья Засекины, пихтовский почетный гражданин Егор Калистратович Мусатов. Вдруг промелькнула мысль, почему между Терентием Засекиным, а после его смерти между его сыновьями и Мусатовым всю жизнь существовала и продолжает существовать глухая вражда. Каким-то нюхом Мусатов еще давным-давно, еще в двадцатых учуял, уловил, вычислил, как в свое время в Хромовке-Сергиевке место, где лежит крестьянский хлеб, спрятанный от продразверстовцей, кто мог быть тем человеком, который скрывал у себя в избе, лечил белого офицера Взорова и, не донося на Терентия Засекина, держал его десятилетия в напряжении. Ничего не имея от этого, кроме сознания тайной власти над пасечником. Догадка шла от отношения Мусатова к Анне Леонидовне, дочери священника Соколова, при которой, чувствуя себя хозяином положения, Мусатов позволял себе лгать. Возможно, в отношениях между Засекиными и знаменитым пихтовским ветераном ничего этого и в помине не было, Зимин, возможно, ошибался. Просто Мусатов был продуктом новой власти, а Засекины, начиная с Терентия, не особенно жаловали эту власть. Доискиваться до сути Зимин не собирался. Просто подумалось...
Он вспомнил про бумаги, переданные ему дочерью пасечника Марией Черевинской. Тетрадки-дневники он уже успел просмотреть. Оставалась нечитанной записная книжка в твердой серой обложке. Записи в ней сделаны в старой орфографии и не рукой Терентия Засекина. "Х11.18-ГО, Пермь", была пометка над текстом. Не исключено, что записная книжка принадлежала старшему лейтенанту Взорову. Близкий к Адмиралу человек мог быть тогда в Перми.
Он не стал гадать. Подвинул ближе настольную лампу и углубился в чтение.
"...Перед эвакуацией красные забрали все и в учреждениях, и у населения. На станциях Пермь I и Пермь II пять тысяч вагонов. В них – мебель, экипажи, табак, сахар. Между прочим, целый вагон с царским бельем, бельем семейства Романовых. Тонкое, изящное, лучших материалов с гербами и коронами белье бывшего властителя России и его семьи.
Погрузили даже электрическую станцию, оборудование кинематографов, свыше тысячи штук пишущих машин. Сласти и шоколад. Не осталось ни одного учреждения, из которого бы не было вывезено все начисто, о магазинах и частных квартирах и говорить нечего. Попытка полного разграбления города кончилась неудачно. Только деньги в последний момент увезли и золото.
Когда население Перми не жило, а мучилось, постоянно находясь под страхом расстрела и голодной смерти, – советские блаженствовали. Вкусно ели, много пили. Законодательствовали, зверствовали и веселились.
Свежие следы их деятельности налицо. Многие прославились такой неукротимой жестокостью и кровожадностью, что даже отказываешься верить рассказам об этом. Но доказательства налицо.
Каждому пермяку известно здание духовной семинарии на Монастырской улице. Огромнейшее, казенного типа здание с громадным двором, выходящим обрывом к Каме. С этим зданием связаны наиболее тяжелые воспоминания пермяков. Здесь помещался военный комиссариат. Здесь жил и зверствовал военный комиссар Окулов. Настоящее порождение большевизма – бывший околоточный надзиратель, фельдфебель и в конце концов военный комиссар с громадными полномочиями. Рука об руку с ним работал ни в чем ему не уступавший помощник его бывший студент Лукоянов. Эти господа почти ежедневно, будто в этом все их обязанности, проводили расстрелы и зверские расправы с людьми – часто тут же, в стенах здания или во дворе. Входя в раж, собственноручно. Жертвы бросались в Каму или в углу обширного двора. Тела, уже занесенные снегом, и еще совсем свежие, лежали во дворе, когда мы вошли в город.
Подвиги Окулова и Лукоянова бледнеют перед подвигами комиссаров Малкова и Воронцова. Первый был председателем "чрезвычайки", второй – его ближайшим помощником. Оба по происхождению рабочие. Любимым занятием, или удовольствием, сказать не умею, комиссара Малкова было убивать собственноручно и в пьяном виде. А пьян он был ежедневно. Ежедневно гибли десятки людей в величайших мучениях. А у них были и десятки мелких соратников, которые делали то же, что и высшие. Отсюда ясно, как дешева была жизнь в Перми. Если убивали просто – это счастье. Но часто, прежде чем убить, мучили. Кровожадность высших создавала кровожадность и разнузданность среди низших. Каждый комиссар, каждый красноармеец мог в любую минуту не только дня, но и ночи быть вершителем судеб пермского обывателя и распоряжаться по своему усмотрению его жизнью, его достоянием.
Большевики устраивали праздники и процессии по самым незначительным поводам. Учитывали, что показная часть действует на широкие массы. Чуть что – праздник, шествие. При самой малейшей детали – демонстрация мощи и силы советской власти.
Всюду доказательство этого. Много в городе следов празднества годовщины октябрьской революции. На всех зданиях, национализированных домах до сих пор сохранились гирлянды из хвойных деревьев, вензеля из гирлянд, которыми они были задекорированы от крыши дв земли.
Оборванные, завядшие и жалкие висят теперь, как память недавних дней празднеств былых властителей города. И не одни гирлянды, вензеля, плакаты и призывы украшали здания. Тысячи разноцветных огней горели чуть не до рассвета. Огнями реквизированных у населения лампочек, в то время как обыватель сидел в темноте.
Были воздвигнуты и соответствующие памятники. На углу Сибирской и Петропавловской на территории площади был воздвигнут целый мавзолей у могил трех красноармейцев, из которых один – небезызвестный Екатеринбургу матрос Хохряков, убитый где-то на фронте.
Другой памятник на Разгуляе. Это статуя матроса. Захотели увековечить его как яркого поборника коммунистического строя. Огромная по величине, с прекрасно переданным типично-зверским лицом. Статуя производит впечатление.
Как мавзолей, так и статуя матроса созданы каким-то специально выписанным скульптором-художником.
На моих глазах эти памятники разрушали. Ломка продвигалась плоло, что доказывает, что строились не наспех, а очень прочно.
Из праздников, говорят, особой торжественностью и оригинальностью отличались поминальные концерты-митинги в память известных революционеров – Каляева. Перовской, Желябова.
Работали кинематографы, театр, клубы для красноармейцев и коммунистов, помещавшиеся в лучших зданиях; приезжали артисты-знаменитости.
Так жили советские, когда население стонало и умирало под их игом.
Что удивительно: захватив руками рабочих власть и правя от их имени, большевики совершенно ничего не сделали, чтобы обеспечить рабочих продовольствием или избавить от произвола комиссародержцев. От рабочих требовался максимум работы и абсолютное непротивление власти. За рабочим не признавалось ни права критики, ни права словесного протеста. Подобного рода явления считались контрреволюционными со всеми вытекающими последствиями. Митинги допускались лишь в стенах заводов и под контролем коммунистов. Всякие собрания вне заводов были абсолютно запрещены. В рабочей массе был великолепно организован шпионаж. В довершение, рабочий голодал. Благодаря организованной советской властью системе распределения продуктов, полной национализации торговли, запрещению подвоза продуктов из деревень, ожесточенному преследованию мешочничества, рабочий получал лишь восьмушку хлеба в день, да какую-нибудь селедку. И при том питании, едва достаточном для поддержания жизни, от него постоянно требовали одного – максимума работы.
Я уже говорил о попытке поголовного ограбления Перми. Она бледнеет перед другим ужасным делом, которое предполагали осуществить недавние пермские властители. Не верилось, когда узнали об этом. Уж слишком пахло ужасами давно отжившего средневековья. Однако факт этот подтверждается документами. Коммунистические властители готовили несчастному городу ни более ни менее, как Варфоломеевскую ночь.
В ночь на 25 декабря, в канун одного из величайших христианских праздников, готовилась кровавая месса.
Найденные документы подтверждают, что город был разбит на районы, в которых красноармейским отрядам предназначалось произвести чуть не поголовную резню пермского населения.
Конечно, доминирующую роль в числе обреченных играли представители несчастной русской интеллигенции: студенты, врачи, священники и т. п. Обнаружены списки с именами до 1.500 обреченных.
Слишком внезапное появление сибиряков и быстрое занятие ими города предупредило ужасное дело..."
Записи в книжке на этом не кончались. Но дальше они были короткими. Заметки на память. Деловые, и совсем уж частного содержания: "Быть у ген. А. Н. Пепеляева в 11.00", "Адмирал серьезно болен. Говорят, из Томска к нему срочно вызван проф. Курлов...", "Завтра поездка в Екатеринбургскую группу войск...", "Письмо от Нины из Харькова 29 янв. Послать ей ответ с Мухиным...", "На Атаманской около Никольского собора встретил пка Смирнова. Считал его погибшим с нач. 16-го. Так говорили"...
И так, отрывисто, с сокращениями, с обрывами на полуслове, – до последней странички... Не понять было, чья книжка. Впрямь, возможно, взоровская, и его рукой записи. Возможно, другого какого-то человека, как-то связанного с пасечником Терентием Засекиным. Несомненно было только одно: писал офицер, вращавшийся в высших военных кругах колчаковской армии...
Зимин уснул поздно, а разбудили его еще до света громкие мужские голоса, шум работающих моторов машин, хлопанье открываемых-закрываемых дверц. Это вернулся Сергей.
Когда Зимин поднялся и вышел, в освещенном дворе были только Сергей и Полина.
Сергей хоть и встал, шагнул навстречу ему с улыбкой на лице, со словами: "Привет. Заждался", был однако в самом мрачном расположении духа: Базавлука (впервые он назвал по фамилии главаря преступной группы) они упустили. Хоть верно все рассчитали до мелочей, перекрыли дороги точно там, где Базавлук с подельниками должен был обязательно вынырнуть и вынырнул, все равно упустили. Скрылись, в соседнюю область ушли.
Как? Не ожидали, не были готовы к такому ожесточенному сопротивлению. Не могли представить, что преступники окажутся вооружены лучше. Самый настоящий бой с применением гранат, с перестрелкой из "Калашниковых" и "узи" разгорелся в тайге, километрах в пятнадцати от западной границы района. Еще вчера. Ранним вечером. В четвертом часу. (Невольно Зимин подумал, что пока он с краеведом Лестнеговым неторопливо и обстоятельно вел ни к чему не обязывающую беседу о колчаковском золоте, Сергей находился под пулями...). Бой произошел у деревянного мостка через небольшую речушку. Бандиты закидали гранатами, разбили этот мосток, тем самым не дали возможности оперативникам следовать за собой по пятам, скрылись. Кстати, исчезая, избавились от раненого в ногу охотником Нифонтовым приятеля. В суматохе стычки сами пристрелили его в упор. Тот, весь в наколках, Зимин читал ориентировку на него, пристрелил.
– Лихо, – сказал Зимин.
– Лихо,– согласился Сергей.– Мамонтова осколком слегка зацепило.
– Это тот, который у церкви с овчаркой был? – вспоминая Мамонтова, спросил Зимин.
–
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20