По картошкиной дорожке один-по-один, один-по-один – все за вожаком дошли гуси до избы и в окошко один за одним – все за вожаком. Избу полнехоньку набили, до потолка. Которы гуси не попали, те в раму носами колотились, крылами толкались и захлопнули окошки.
Дом мой по переду два жилья: изба, для понятности сказать, кухня да горница. Мы с жоной в горнице сидим, шум слышим в избе, будто самовар кипит, пиво бродит и кто-то многоголосно корится, ворчит, ругается.
Двери толконули – не открываются. Это гуси своей теснотой приперли. Слышим: заскрипело, затрещало и охнуло.
Глянули в окошко и видим: изба с печкой, подпечком, с мелкой картошкой для телят с места сорвалась и полетела.
Это гуси крылами замахали и вызняли полдома жилого – избу.
Я из горницы выскочил, за избой вдогонку, веревку на трубу накинул, избу к колу привязал. Хошь от дому и далеко, а все ближе, чем за морем. И гусей хватит на всю зиму ись.
Баба моя мечется, изводится, ногами в землю стучит, руками себя по бокам колотит, языком вертит:
– Еще чего не натворишь в безустальной выдумке? Како тако житье, коли печка от дому далеко? Как буду обряжаться? На ходьбу-беготню, на обрядню у меня ног не хватит!
Я бабу утихомирил коротким словом:
– Жона, гуси-то наши!
Жона остановилась столбом, а в голове ейной всяки мысли да хозяйственны соображения закружились. Баба рот захлопнула. Побежала к избе как так и надо, как по протоптанному пути. Гусей разбирать стала: которых на развод, которых сейчас жарить, варить, коптить. И выторапливается, кумушкам, соседкам по всей Уйме гусей уделят. За дело взялась, устали не знат, и дело скоро ладится: которо в печке печется, которо в руках кипит, жарится. Моя баба бегат от горницы до избы, от избы до горницы, со стороны глядеть – веревки вьет.
Вот и еда готова. Жона склала в фартук жареных гусей, горячи шаньги сверху теплом из печки прикрыла, в горницу притащила, на стол сунула, тепло вытряхнула. Приловчилась – в фартуке и другого всякого варенья, печенья наносила и тепла натаскала. В горнице тепло и не угарно. Тепло по дороге проветрилось, угар в сторону ушел.
Моя жона в удовольствии от хозяйничанья. Уемски бабы – тетки, сватьи, кумушки, соседки, жонины подруженьки – гусей жарят, варят, со своими мужиками едят, сидят – тоже довольны. У меня жилье надвое: изба от горницы на отлете, не как у всех, а по-особому, – и я доволен.
Все довольны, всем довольно, только попу Сиволдаю все мало. Надобно ему все захватить себе одному.
– Это дело и я могу, – кричит Сиволдай, – картошки у меня много с чужих огородов, мне старухи кучу наносили и на отбор мелкой.
Сиволдай насыпал картошки и к дверям, и к окошкам, и в избу, и в горницу, и на поветь; гуси не мешкали и по картофельным дорожкам через двери да в окошки полон дом набились.
Поп обрадел, двери затворил, окошки захлопнул. Поймал гусей. Гуси крылами замахали, поповский дом подняли. В доме-то попадья спяща была, громко храпела, проснуться не успела. Сиволдай за гусями жадно бросился. Про попадью вспомнил и заподскакивал.
– Да что это тако! Да покричите всем миром, чтобы гуси воротились, чтобы дом мне отдали и попадью вернули. Скажите гусям: я их отпущу. Вам, мужикам, гуси поверят. Кричите всем деревенским сходом.
Мы Сиволдаю проверку сделали.
– А ты, поп, гусей-то отпустишь, ежели дом с попадьей вернут тебе гуси?
– Да дурак я, что ли, чтобы столько добра мимо рук пустить? Вы только мне дом с гусями воротите!
Мы в поповски дела вмешиваться не стали. Мы-то разговоры говорим, а гуси в поповском дому летят да летят, их криком уже не остановишь. Сиволдаю и дома жалко, и попадью жалко – кого жальче, и сам не знат. Запричитал поп, возгудел:
Последняя жона у попа,
И ту гуси с домом унесли.
Унесли-то в светлой горнице
С избой да еще с поветью.
Остался я без эконы один,
Заместо дому у меня баня да овин.
А и улетела моя попадья
В теплу сторону.
Как домой она воротится,
Да как начнет она бахвалиться:
"Я там-то была, то-то видела,
На гусях в дому перва ехала,
Ни с кем еще не бывало экого!"
Мне и дому жаль,
И жальче же всего,
Что побыват попадья дальше мово.
Снаряжусь-ко я за жоной в поход.
Ты гляди, удивляйся, честной народ.
Что задумал поп, с тем скоро справился. Выбрал место видное, просторное. Сел, приманкой для гусей приладил себя. В широки полы мелку картошку насыпал кучами, в руки взял четвертну с самогоном. Под парами самогонными легче лететь будет! Тетка Бутеня на голову попу самоварну трубу поставила, не пожалела для общего веселья и сказала:
– Это от всего моего усердья!
Сидит поп Сиволдай взабольшным летным самогонным пароходом.
Спутья недолго ждал поп. Гуси картошку увидали, Сиволдая не приметили, за картофельну кучу посчитали, погоготали и порешили взять с собой запас кормовой. Ухватились гуси за длинны поповски полы и полетели.
Поп Сиволдай на гусях летит, самогон пьет. Гуси – народ тверезый, пьяного духу не любят, особливо самогонного, гуси Сиволдая бросили.
Поп шлепнулся в болото, там чавкнуло, брызги в стороны выкинуло. Поп сидит и шелохнуться боится, кабы в болото не угрузнуть. Сидит, завыват, людей созыват:
– Люди! Тащите меня из болота, покудова я глубоко не просел. Тащите скоре, пока у вас гуси не все съедены, я вам ись помогу, а которы не початы, тех себе про запас приберу, вас от хлопот ослобожу.
Наши бабы как причет затянули:
Ты бы, поп Сиволдай,
На чужо не зарился,
Мы бы тогда бы
Тебя бы, попа бы,
Вызволили.
Мы бы тогда бы
Тебя бы, попа бы,
Скоро вытащили,
А теперь, Сиволдай,
Ты в болото попал подходяще.
Кабы не твоя толщина, ширина,
Ты бы в болото ушел с головой.
Мы бы тогда бы
За тебя бы, попа бы,
В ответе не были.
Мы бы тогда бы
Тебя, бы попа бы,
Тут и оставили!
Вечером, близко к потемни, мужики выволокли Сиволдая на суху землю, чтобы за попа в ответе не быть.
Попадья и далеко бы, пожалуй, улетела, да во снах ись захотела. Глаза протерла, гусей увидала и ну их ловить. Разом кучу гусей ощипала, в печке жарить, варить стала.
Гуси со страху крыльями махать перестали. Дом лететь перестал, в город опустился да на ту улицу по которой архиерея на обед везли. Архиерейски лошади вздыбились, архиерейска карета опрокинулась, архиерея из кареты вытряхнуло. Архиерей на четвереньки стал, животом в землю уперся, ему самому и не вызняться. Попы и монахи думали: так и им стать надо, стали целым стадом кверху задом и запели монастырским распевом:
Что оно еси
Прилетело с небеси?
Спереду окошки,
Сбоку крыльцо,
Сзади поветь -
Машины нигде не углядеть!
Архиерей сердито вопросил: – Что за чудеса без нашего дозволенья? Кто в дому по небу летат, моих коней, моих прихлебателей стадо пугат?
Сиволдаиха в самолучше платье вынарядилась, на голову чепчик с бантом налепила, морду кирпичом натерла-нарумянила, с жареным гусем выскочила и тонким голоском, скорым говорком да с приседаньицем слова сыпать принялась:
– Ах, ваше архиерейство, ах, как я торопилась, ах, к тебе на поклон, как знаю я, что ты, ваше архиерейство, берешь и тестяным и печеным, ах, запасла гусей жареных, гусей вареных и живых не ощипанных полный дом. Полна и изба, и горница, и поветь – изволь сам поглядеть!
Архиерея на ноги поставили, и все стадо подняло головы.
– Ты, Сиволдаиха, забыла, что мне нельзя мясного вкушать?
– А ты, ваше архиерейство, ешь, как рыбку. Ах, и хлопочу-то я не за себя, а за попа Сиволдая, чтобы дал ты ему како ни на есть повышение да доходу прибавление.
Архиерей носом засопел и услыхал – жареным пахнет, дал согласье на Сиволдаихино прошение.
– Дозволяю твоему Сиволдаю с крестьян больше драть. От евонного доходу мне половина идет.
Попадья гусей припрятала, окошки занавесками задернула, архиерею дала одного жареного, одного вареного и пару живых. Двери замком закрыла. Сама Сиволдаиха к дому привязалась, вожжами по стенам захлопала, по повети ременкой стегонула. Гуси подняли дом и понесли.
Вернулась-таки попадья в нашу деревню. Ладилась приспособиться нам на головы сесть, да мы палками отмахались, прогнали на прежни стойки, на старо место. Робята дернули попадью за подол, попадья ногами лягнула и повернулась не в ту сторону, и сел поповский дом на старо место, передом в задню сторону, задом на улицу. По ею пору так стоит. Коли хошь, поди погляди.
А гусями поп с попадьей не пользовались. Нашим робятам до всего надо дознаться. Отворили окна да двери поглядеть, кака сила попадью в город носила. Гуси и улетели.
Моя отлетная изба всей Уйме на пользу была. Уемски хозяйки свои печки не топили, дров не изводили. Топили одну мою печку в моей отлетной избе, топили в очередь. Тепло охапками таскали по избам, в печке варили, жарили, парили, пекли кому что надобно – всем жару хватало.
Артельный горшок наварне кипит, артельна печка жарче грет.
В артельной печке тепло тако прочно было, что в холодну пору мы теплом обвертывались и ходили в одних рубахах на удивленье проезжающим.
Попробовал я теплом-жаром торговать. Привез на рынок жару-пару. Не успел остановить Карьку – налетели полицейски, чиновники у чужого добра руки погреть:
– Что за товар, как продавать, отмеривашь, отвешивашь али считашь, да каку цену берешь?
– Вы, ваши полицейства, чиновничества, на теплых местах сидите, руки у чужого тепла нагреваете. Мой товар в самый раз про вас. Попробуйте нашего деревенского жару.
Развернул я воз с теплом из нашей общественной согласной печки и так «огрел» полицейских, чиновников, что они долго безвредными сидели. А мы, деревенски и городской простой народ в те поры отдохнули, штрафов не платили, денег накопили, обнов накупили
Перепилиха
– Глянь-ко на улицу. Вишь, Перепилиха идет? Сама перестарок, а идет фасонисто, как таракан по горячей печи. Голос у нее такой пронзительной силы, что страсть!
И с чего взялось? С медведя.
Пошла это Перепилиха (товды ее другомя звали) за ягодами. Ягода брусника спела, крупна. Перепилиха торопится, ягоды собират грабилкой.
Ты грабилку-то знашь? Така деревянна, сходна с ковшом, только долговата, с узорами по краям. У Перепилихи было бабкино придано.
Ну, ладно, собират Перепилиха ягоды и слышит: что-то трещит, кто-то пыхтит.
Голову подняла, а перед ней медведь, и тоже ягоды собират, и тоже торопится, рот набиват.
Перепилиха со всего голосу взвизгнула! И столь пронзительно, что медведя наскрозь проткнула и наповал убила голосом!
Над медведем еще долго визжала, верещала, боялась, кабы не ожил.
Взяла медведя за лапу и поволокла домой. И всю дорогу голосом верещала. И от того самого места, где медведя убила, и до самой Уймы просека стала. Больши и малы дерева и кусты порубленными пали от Перепилихиного голосу.
Дома за мужа взялась и пилила, и пилила! Зачем одну в лес пустил? Зачем в эку опасность толконул? Зачем не помог медведя волокчи? Муж Перепилихин и рта открыть не успел. Перепилиха его перепилила. В мужике сквозна дыра засветилась.
Доктор осмотрел и сказал: «Кабы в сторону на вершок, и сердце прошибла бы!»
Жить доктор дозволил, только велел сделать деревянну пробку. Пробку сделали. Так с пробкой и ходит мужик. Пробку вынет, через дырку дух пойдет сквозной и заиграт музыкой приятной. Перепилихин муж изловчился: пробку открыват да закрыват – плясова музыка выходит. Его на свадьбы зовут заместо гармониста.
А Перепилиха с той поры в силу вошла. Ей перечить никто не моги.
Она перво-наперво ум отобьет, опосля того голосом всего исщиплет, прицарапат.
Мы выторапливались уши заткнуть. Коли ухом не воймуем, на нас голос Перепилихи и силы не имет.
Одиновы видим: куры, собаки, кошки всполошились, кто куда удират. Ну, нам понятно – это значит, Перепилиха истошным голосом заверещала.
Перепилиху, вишь, кто-то в деревне Жаровихе обругал, али в гостях не назвали самолучшей гостьюшкой.
Перепилиха отругиваться собралась, а для проминанья голоса у нас в Уйме силу пробует.
Мы еенну повадку вызнали. Сейчас уши закрыли кто чем попало. Кто сковородками, кто горшком, а моей жоны бабка ушатом накрылась. Попадья перину на голову вздыбила, одеялом повязалась и мимо Перепилихи павой проплыла, подолом пыль пустила. Уши затворены – и вся ересь голосова нипочем. Перепилиха со всей злостью крутнулась на Жаровиху. А жаровихинцы уж приготовились. Двери, окошки затворили накрепко, уши позатыкали. Дома, которы не крашены, наскоро мелом вымазали – на крашено Перепилихин голос силы не имет.
Вот Перепилиха по деревне скется, изводится, а все безо всякого толку.
Жаровихински жонки из окошек всяки ругательны рожи корчат.
Увидала Перепилиха один дом некрашеной, к тому дому подскочила – от дома враз щепки полетели!
Жил в том дому мужичонко по прозвищу Опара. Житьишко у Опары маловытно, домишко чуть на ногах стоит. Опара придумал на крышу ушат с водой затащить, водой и чохнул на Перепилиху цельным ушатом. Перепилиха смокла и силу голосову потеряла. Жаровихински жонки выскочили, а в ругани они порато наторели. И взялись Перепилиху отругивать и за старо, и за ново, и за сколько лет вперед!
Про воду мы в соображенье взяли. Стали Перепилиху водой утихомиривать, а коли в гости придет – мы ковшик с водой перед носом поставим, чтобы голосу своему меру знала.
Перепилиху мы и на общественну пользу приспособлям: как чищемину задумам, Перепилиху посылам дерева да кусты голосом рубить.
Пирог с зубаткой
Послушай, кака оказия с Перепилихой приключилась. Завела Перепилиха стряпню, растворила квашню, да разбухала больше меры.
Квашню на печку поставила, а сама возле печи спать повалилась. Спят: муж Перепилихи на полатях, Перепилиха на полу выхрапыват, вроде как носом сказку говорит.
Слышит Перепилихин муж, ровно кто босыми ногами по избе шлепат. Глянул с полатей: квашня-то пошла, тесто через край да на Перепилиху валит. Перепилиха только во снах причмокиват да поворачиватся.
Перепилихин муж обряжаться стал скорым делом: печку затопил, жону посолил, тестом обтяпал, маслом смазал да в печку. Испек-таки пирог!
Нас, мужиков, скликать стал к себе в гости:
– Кумовье, сватовье, други-соседи! Покорно прошу ко мне в гости, моей стряпни, моего печенья ись! Испек я пирог с зубаткой, приходите скоро, пока горячность из пирога не ушла!
Мы думам: кака така горячность? Ежели и простынет пирог малость, то горячим запьем. Сами поторапливаемся.
Сам знашь, не в частом быванье мужикову стряпню ись доводится. В Перепилихину избу явились, как по приказу – все сразу.
Ну и пирожище! Отродясь такого не видывали! Со всех сторон шире стола, и толстяшшой, и румяняшшой, просто загляденье, а не пирог!
Мы к нему и присватались. Бороды в сторону отворотили с помешки. И как следоват быть, по заведенному у нас обычаю, у рыбника верхню корку срезали, подняли.
А в пироге – Перепилиха! Запотягивалась и говорит:
– Ах, как я тепло выспалась!
Что тут стало – и говорить не стану! Опосля того разу я не только к большим пирогам, а к маленьким с опаской подходил!
Мужа Перепилихиного мы через пять ден увидали. Висит на плетню, сохнет. Мы его не сразу и признали. Думали – какой проходящей так измочен, так измочален! Это все Перепилиха: где бы с поклоном мужику благодаренье сказать за тепло спанье в пироге, а она его в горячей воде вымочила да им-то, мужиком-то своим, всю избу вымыла, вышоркала и приговаривала:
– После твоих гостей для моих гостей избу мою!
День и ночь висел Перепилихин муж на плетне. На другой день Перепилиха его сняла, палками выкатала, утюгом горячим выгладила и послала нас потчевать корками от пирога.
Мы попробовали, а ись не стали – уж оченно Перепилихой пахло, и злость Перепилихина на зубах хрустела.
На треске гуляли
Был у нас капитан один, звали его Пуля. Рассказывал как-то Пуля:
– Иду мимо Мурмана. Лежу в каюте у себя. Машина постукиват исправно, как ей полагается, а чую, нет ходу. Вышел на мостик, глянул – стоим! – Что за оказия?
Посмотрел на корму, а от винта широченным кругом треска глушенна вскидывается, взблескиват серебром. Винт колотит, рыбинами брызжет. А пароход – на месте! Мы на треску наехали. Матросы пристали ко мне, канючат:
– Дозволь, капитан, рыбу взять. Столько, добра задаром пропадат! И трюмы у нас пусты!
Ну, ладно, позволил. Пароход полнехонек набрали. Сами зиму ели да приятелям раздавали в угощенье.
Да что Пуля! Я вот сам на лодчонке выскочил в океан (тоже на Мурмане дело было), от артели поотстал да вздремнул и сон такой ладный завидел, да лодка со всего ходу застопорила разом. Я чуть за борт не вытряхнулся!
Протер глаза – я со всего парусного да поветренного ходу на косяк трески налетел.
В беспокойство не вошел: не к чему себя тревожить. Оглядел косяк, глазами смерил – вышло на много километров длиной, палкой толщину узнал – вышло двадцать пять метров. Дело подходяще: ехать можно.
А на тресковой косяк лесу всякого нанесло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Дом мой по переду два жилья: изба, для понятности сказать, кухня да горница. Мы с жоной в горнице сидим, шум слышим в избе, будто самовар кипит, пиво бродит и кто-то многоголосно корится, ворчит, ругается.
Двери толконули – не открываются. Это гуси своей теснотой приперли. Слышим: заскрипело, затрещало и охнуло.
Глянули в окошко и видим: изба с печкой, подпечком, с мелкой картошкой для телят с места сорвалась и полетела.
Это гуси крылами замахали и вызняли полдома жилого – избу.
Я из горницы выскочил, за избой вдогонку, веревку на трубу накинул, избу к колу привязал. Хошь от дому и далеко, а все ближе, чем за морем. И гусей хватит на всю зиму ись.
Баба моя мечется, изводится, ногами в землю стучит, руками себя по бокам колотит, языком вертит:
– Еще чего не натворишь в безустальной выдумке? Како тако житье, коли печка от дому далеко? Как буду обряжаться? На ходьбу-беготню, на обрядню у меня ног не хватит!
Я бабу утихомирил коротким словом:
– Жона, гуси-то наши!
Жона остановилась столбом, а в голове ейной всяки мысли да хозяйственны соображения закружились. Баба рот захлопнула. Побежала к избе как так и надо, как по протоптанному пути. Гусей разбирать стала: которых на развод, которых сейчас жарить, варить, коптить. И выторапливается, кумушкам, соседкам по всей Уйме гусей уделят. За дело взялась, устали не знат, и дело скоро ладится: которо в печке печется, которо в руках кипит, жарится. Моя баба бегат от горницы до избы, от избы до горницы, со стороны глядеть – веревки вьет.
Вот и еда готова. Жона склала в фартук жареных гусей, горячи шаньги сверху теплом из печки прикрыла, в горницу притащила, на стол сунула, тепло вытряхнула. Приловчилась – в фартуке и другого всякого варенья, печенья наносила и тепла натаскала. В горнице тепло и не угарно. Тепло по дороге проветрилось, угар в сторону ушел.
Моя жона в удовольствии от хозяйничанья. Уемски бабы – тетки, сватьи, кумушки, соседки, жонины подруженьки – гусей жарят, варят, со своими мужиками едят, сидят – тоже довольны. У меня жилье надвое: изба от горницы на отлете, не как у всех, а по-особому, – и я доволен.
Все довольны, всем довольно, только попу Сиволдаю все мало. Надобно ему все захватить себе одному.
– Это дело и я могу, – кричит Сиволдай, – картошки у меня много с чужих огородов, мне старухи кучу наносили и на отбор мелкой.
Сиволдай насыпал картошки и к дверям, и к окошкам, и в избу, и в горницу, и на поветь; гуси не мешкали и по картофельным дорожкам через двери да в окошки полон дом набились.
Поп обрадел, двери затворил, окошки захлопнул. Поймал гусей. Гуси крылами замахали, поповский дом подняли. В доме-то попадья спяща была, громко храпела, проснуться не успела. Сиволдай за гусями жадно бросился. Про попадью вспомнил и заподскакивал.
– Да что это тако! Да покричите всем миром, чтобы гуси воротились, чтобы дом мне отдали и попадью вернули. Скажите гусям: я их отпущу. Вам, мужикам, гуси поверят. Кричите всем деревенским сходом.
Мы Сиволдаю проверку сделали.
– А ты, поп, гусей-то отпустишь, ежели дом с попадьей вернут тебе гуси?
– Да дурак я, что ли, чтобы столько добра мимо рук пустить? Вы только мне дом с гусями воротите!
Мы в поповски дела вмешиваться не стали. Мы-то разговоры говорим, а гуси в поповском дому летят да летят, их криком уже не остановишь. Сиволдаю и дома жалко, и попадью жалко – кого жальче, и сам не знат. Запричитал поп, возгудел:
Последняя жона у попа,
И ту гуси с домом унесли.
Унесли-то в светлой горнице
С избой да еще с поветью.
Остался я без эконы один,
Заместо дому у меня баня да овин.
А и улетела моя попадья
В теплу сторону.
Как домой она воротится,
Да как начнет она бахвалиться:
"Я там-то была, то-то видела,
На гусях в дому перва ехала,
Ни с кем еще не бывало экого!"
Мне и дому жаль,
И жальче же всего,
Что побыват попадья дальше мово.
Снаряжусь-ко я за жоной в поход.
Ты гляди, удивляйся, честной народ.
Что задумал поп, с тем скоро справился. Выбрал место видное, просторное. Сел, приманкой для гусей приладил себя. В широки полы мелку картошку насыпал кучами, в руки взял четвертну с самогоном. Под парами самогонными легче лететь будет! Тетка Бутеня на голову попу самоварну трубу поставила, не пожалела для общего веселья и сказала:
– Это от всего моего усердья!
Сидит поп Сиволдай взабольшным летным самогонным пароходом.
Спутья недолго ждал поп. Гуси картошку увидали, Сиволдая не приметили, за картофельну кучу посчитали, погоготали и порешили взять с собой запас кормовой. Ухватились гуси за длинны поповски полы и полетели.
Поп Сиволдай на гусях летит, самогон пьет. Гуси – народ тверезый, пьяного духу не любят, особливо самогонного, гуси Сиволдая бросили.
Поп шлепнулся в болото, там чавкнуло, брызги в стороны выкинуло. Поп сидит и шелохнуться боится, кабы в болото не угрузнуть. Сидит, завыват, людей созыват:
– Люди! Тащите меня из болота, покудова я глубоко не просел. Тащите скоре, пока у вас гуси не все съедены, я вам ись помогу, а которы не початы, тех себе про запас приберу, вас от хлопот ослобожу.
Наши бабы как причет затянули:
Ты бы, поп Сиволдай,
На чужо не зарился,
Мы бы тогда бы
Тебя бы, попа бы,
Вызволили.
Мы бы тогда бы
Тебя бы, попа бы,
Скоро вытащили,
А теперь, Сиволдай,
Ты в болото попал подходяще.
Кабы не твоя толщина, ширина,
Ты бы в болото ушел с головой.
Мы бы тогда бы
За тебя бы, попа бы,
В ответе не были.
Мы бы тогда бы
Тебя, бы попа бы,
Тут и оставили!
Вечером, близко к потемни, мужики выволокли Сиволдая на суху землю, чтобы за попа в ответе не быть.
Попадья и далеко бы, пожалуй, улетела, да во снах ись захотела. Глаза протерла, гусей увидала и ну их ловить. Разом кучу гусей ощипала, в печке жарить, варить стала.
Гуси со страху крыльями махать перестали. Дом лететь перестал, в город опустился да на ту улицу по которой архиерея на обед везли. Архиерейски лошади вздыбились, архиерейска карета опрокинулась, архиерея из кареты вытряхнуло. Архиерей на четвереньки стал, животом в землю уперся, ему самому и не вызняться. Попы и монахи думали: так и им стать надо, стали целым стадом кверху задом и запели монастырским распевом:
Что оно еси
Прилетело с небеси?
Спереду окошки,
Сбоку крыльцо,
Сзади поветь -
Машины нигде не углядеть!
Архиерей сердито вопросил: – Что за чудеса без нашего дозволенья? Кто в дому по небу летат, моих коней, моих прихлебателей стадо пугат?
Сиволдаиха в самолучше платье вынарядилась, на голову чепчик с бантом налепила, морду кирпичом натерла-нарумянила, с жареным гусем выскочила и тонким голоском, скорым говорком да с приседаньицем слова сыпать принялась:
– Ах, ваше архиерейство, ах, как я торопилась, ах, к тебе на поклон, как знаю я, что ты, ваше архиерейство, берешь и тестяным и печеным, ах, запасла гусей жареных, гусей вареных и живых не ощипанных полный дом. Полна и изба, и горница, и поветь – изволь сам поглядеть!
Архиерея на ноги поставили, и все стадо подняло головы.
– Ты, Сиволдаиха, забыла, что мне нельзя мясного вкушать?
– А ты, ваше архиерейство, ешь, как рыбку. Ах, и хлопочу-то я не за себя, а за попа Сиволдая, чтобы дал ты ему како ни на есть повышение да доходу прибавление.
Архиерей носом засопел и услыхал – жареным пахнет, дал согласье на Сиволдаихино прошение.
– Дозволяю твоему Сиволдаю с крестьян больше драть. От евонного доходу мне половина идет.
Попадья гусей припрятала, окошки занавесками задернула, архиерею дала одного жареного, одного вареного и пару живых. Двери замком закрыла. Сама Сиволдаиха к дому привязалась, вожжами по стенам захлопала, по повети ременкой стегонула. Гуси подняли дом и понесли.
Вернулась-таки попадья в нашу деревню. Ладилась приспособиться нам на головы сесть, да мы палками отмахались, прогнали на прежни стойки, на старо место. Робята дернули попадью за подол, попадья ногами лягнула и повернулась не в ту сторону, и сел поповский дом на старо место, передом в задню сторону, задом на улицу. По ею пору так стоит. Коли хошь, поди погляди.
А гусями поп с попадьей не пользовались. Нашим робятам до всего надо дознаться. Отворили окна да двери поглядеть, кака сила попадью в город носила. Гуси и улетели.
Моя отлетная изба всей Уйме на пользу была. Уемски хозяйки свои печки не топили, дров не изводили. Топили одну мою печку в моей отлетной избе, топили в очередь. Тепло охапками таскали по избам, в печке варили, жарили, парили, пекли кому что надобно – всем жару хватало.
Артельный горшок наварне кипит, артельна печка жарче грет.
В артельной печке тепло тако прочно было, что в холодну пору мы теплом обвертывались и ходили в одних рубахах на удивленье проезжающим.
Попробовал я теплом-жаром торговать. Привез на рынок жару-пару. Не успел остановить Карьку – налетели полицейски, чиновники у чужого добра руки погреть:
– Что за товар, как продавать, отмеривашь, отвешивашь али считашь, да каку цену берешь?
– Вы, ваши полицейства, чиновничества, на теплых местах сидите, руки у чужого тепла нагреваете. Мой товар в самый раз про вас. Попробуйте нашего деревенского жару.
Развернул я воз с теплом из нашей общественной согласной печки и так «огрел» полицейских, чиновников, что они долго безвредными сидели. А мы, деревенски и городской простой народ в те поры отдохнули, штрафов не платили, денег накопили, обнов накупили
Перепилиха
– Глянь-ко на улицу. Вишь, Перепилиха идет? Сама перестарок, а идет фасонисто, как таракан по горячей печи. Голос у нее такой пронзительной силы, что страсть!
И с чего взялось? С медведя.
Пошла это Перепилиха (товды ее другомя звали) за ягодами. Ягода брусника спела, крупна. Перепилиха торопится, ягоды собират грабилкой.
Ты грабилку-то знашь? Така деревянна, сходна с ковшом, только долговата, с узорами по краям. У Перепилихи было бабкино придано.
Ну, ладно, собират Перепилиха ягоды и слышит: что-то трещит, кто-то пыхтит.
Голову подняла, а перед ней медведь, и тоже ягоды собират, и тоже торопится, рот набиват.
Перепилиха со всего голосу взвизгнула! И столь пронзительно, что медведя наскрозь проткнула и наповал убила голосом!
Над медведем еще долго визжала, верещала, боялась, кабы не ожил.
Взяла медведя за лапу и поволокла домой. И всю дорогу голосом верещала. И от того самого места, где медведя убила, и до самой Уймы просека стала. Больши и малы дерева и кусты порубленными пали от Перепилихиного голосу.
Дома за мужа взялась и пилила, и пилила! Зачем одну в лес пустил? Зачем в эку опасность толконул? Зачем не помог медведя волокчи? Муж Перепилихин и рта открыть не успел. Перепилиха его перепилила. В мужике сквозна дыра засветилась.
Доктор осмотрел и сказал: «Кабы в сторону на вершок, и сердце прошибла бы!»
Жить доктор дозволил, только велел сделать деревянну пробку. Пробку сделали. Так с пробкой и ходит мужик. Пробку вынет, через дырку дух пойдет сквозной и заиграт музыкой приятной. Перепилихин муж изловчился: пробку открыват да закрыват – плясова музыка выходит. Его на свадьбы зовут заместо гармониста.
А Перепилиха с той поры в силу вошла. Ей перечить никто не моги.
Она перво-наперво ум отобьет, опосля того голосом всего исщиплет, прицарапат.
Мы выторапливались уши заткнуть. Коли ухом не воймуем, на нас голос Перепилихи и силы не имет.
Одиновы видим: куры, собаки, кошки всполошились, кто куда удират. Ну, нам понятно – это значит, Перепилиха истошным голосом заверещала.
Перепилиху, вишь, кто-то в деревне Жаровихе обругал, али в гостях не назвали самолучшей гостьюшкой.
Перепилиха отругиваться собралась, а для проминанья голоса у нас в Уйме силу пробует.
Мы еенну повадку вызнали. Сейчас уши закрыли кто чем попало. Кто сковородками, кто горшком, а моей жоны бабка ушатом накрылась. Попадья перину на голову вздыбила, одеялом повязалась и мимо Перепилихи павой проплыла, подолом пыль пустила. Уши затворены – и вся ересь голосова нипочем. Перепилиха со всей злостью крутнулась на Жаровиху. А жаровихинцы уж приготовились. Двери, окошки затворили накрепко, уши позатыкали. Дома, которы не крашены, наскоро мелом вымазали – на крашено Перепилихин голос силы не имет.
Вот Перепилиха по деревне скется, изводится, а все безо всякого толку.
Жаровихински жонки из окошек всяки ругательны рожи корчат.
Увидала Перепилиха один дом некрашеной, к тому дому подскочила – от дома враз щепки полетели!
Жил в том дому мужичонко по прозвищу Опара. Житьишко у Опары маловытно, домишко чуть на ногах стоит. Опара придумал на крышу ушат с водой затащить, водой и чохнул на Перепилиху цельным ушатом. Перепилиха смокла и силу голосову потеряла. Жаровихински жонки выскочили, а в ругани они порато наторели. И взялись Перепилиху отругивать и за старо, и за ново, и за сколько лет вперед!
Про воду мы в соображенье взяли. Стали Перепилиху водой утихомиривать, а коли в гости придет – мы ковшик с водой перед носом поставим, чтобы голосу своему меру знала.
Перепилиху мы и на общественну пользу приспособлям: как чищемину задумам, Перепилиху посылам дерева да кусты голосом рубить.
Пирог с зубаткой
Послушай, кака оказия с Перепилихой приключилась. Завела Перепилиха стряпню, растворила квашню, да разбухала больше меры.
Квашню на печку поставила, а сама возле печи спать повалилась. Спят: муж Перепилихи на полатях, Перепилиха на полу выхрапыват, вроде как носом сказку говорит.
Слышит Перепилихин муж, ровно кто босыми ногами по избе шлепат. Глянул с полатей: квашня-то пошла, тесто через край да на Перепилиху валит. Перепилиха только во снах причмокиват да поворачиватся.
Перепилихин муж обряжаться стал скорым делом: печку затопил, жону посолил, тестом обтяпал, маслом смазал да в печку. Испек-таки пирог!
Нас, мужиков, скликать стал к себе в гости:
– Кумовье, сватовье, други-соседи! Покорно прошу ко мне в гости, моей стряпни, моего печенья ись! Испек я пирог с зубаткой, приходите скоро, пока горячность из пирога не ушла!
Мы думам: кака така горячность? Ежели и простынет пирог малость, то горячим запьем. Сами поторапливаемся.
Сам знашь, не в частом быванье мужикову стряпню ись доводится. В Перепилихину избу явились, как по приказу – все сразу.
Ну и пирожище! Отродясь такого не видывали! Со всех сторон шире стола, и толстяшшой, и румяняшшой, просто загляденье, а не пирог!
Мы к нему и присватались. Бороды в сторону отворотили с помешки. И как следоват быть, по заведенному у нас обычаю, у рыбника верхню корку срезали, подняли.
А в пироге – Перепилиха! Запотягивалась и говорит:
– Ах, как я тепло выспалась!
Что тут стало – и говорить не стану! Опосля того разу я не только к большим пирогам, а к маленьким с опаской подходил!
Мужа Перепилихиного мы через пять ден увидали. Висит на плетню, сохнет. Мы его не сразу и признали. Думали – какой проходящей так измочен, так измочален! Это все Перепилиха: где бы с поклоном мужику благодаренье сказать за тепло спанье в пироге, а она его в горячей воде вымочила да им-то, мужиком-то своим, всю избу вымыла, вышоркала и приговаривала:
– После твоих гостей для моих гостей избу мою!
День и ночь висел Перепилихин муж на плетне. На другой день Перепилиха его сняла, палками выкатала, утюгом горячим выгладила и послала нас потчевать корками от пирога.
Мы попробовали, а ись не стали – уж оченно Перепилихой пахло, и злость Перепилихина на зубах хрустела.
На треске гуляли
Был у нас капитан один, звали его Пуля. Рассказывал как-то Пуля:
– Иду мимо Мурмана. Лежу в каюте у себя. Машина постукиват исправно, как ей полагается, а чую, нет ходу. Вышел на мостик, глянул – стоим! – Что за оказия?
Посмотрел на корму, а от винта широченным кругом треска глушенна вскидывается, взблескиват серебром. Винт колотит, рыбинами брызжет. А пароход – на месте! Мы на треску наехали. Матросы пристали ко мне, канючат:
– Дозволь, капитан, рыбу взять. Столько, добра задаром пропадат! И трюмы у нас пусты!
Ну, ладно, позволил. Пароход полнехонек набрали. Сами зиму ели да приятелям раздавали в угощенье.
Да что Пуля! Я вот сам на лодчонке выскочил в океан (тоже на Мурмане дело было), от артели поотстал да вздремнул и сон такой ладный завидел, да лодка со всего ходу застопорила разом. Я чуть за борт не вытряхнулся!
Протер глаза – я со всего парусного да поветренного ходу на косяк трески налетел.
В беспокойство не вошел: не к чему себя тревожить. Оглядел косяк, глазами смерил – вышло на много километров длиной, палкой толщину узнал – вышло двадцать пять метров. Дело подходяще: ехать можно.
А на тресковой косяк лесу всякого нанесло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19