В основном европейцы передвигались еще на почтовых дилижансах, движение которых было отлично налажено по гладким шоссейным дорогам; внутри карет путники невинно флиртовали или кротко подремывали, на империалах крыш бултыхались их кофры и круглые футляры с дамскими туалетами. Время от времени, сочувствуя природной слабости пассажиров, кучера делали неизбежную остановку, и мужчины с отвлеченным выражением на лицах укрывались в кустах по одну сторону дороги, а жеманные путешественницы, делая вид, будто рады случаю собрать букет цветов, исчезали в зелени по другую сторону…
Немцев было много, а Германии у них не было!
Просторы срединной Европы запутывала феодальная чересполосица немецких княжеств, средь которых Бавария, Саксония, Ганновер, Вюртемберг, Баден, Гессен и Мекленбург казались даже великанами; другие же княжества бывали столь мизерны, что владетельный герцог, выходя утречком на крыльцо своего замка, с недоверием принюхивался, спрашивая гофмаршала:
– Чем это так запахло в моих владениях Фуй-фуй.
– Не иначе, – следовал ответ, – в соседнем с нами государстве скряга-король опять заварил пережженный кофе.
Венский конгресс 1815 года узаконил национальную раздробленность немцев, что устраивало Австрию, которая своим имперским авторитетом величественно подавляла всю «германскую мелюзгу». Меттерних сознательно поддерживал мистический романтизм в искусстве и философии Германии, дабы, паря в мечтах, немцы не замечали земли, на которой им жить и умирать. Правда, была еще сильная Пруссия под королевским скипетром Гогенцоллернов, но Берлину с Веною не пришло время тягаться. А чтобы держать всех немцев под своим контролем, Меттерних создал Союзный сейм, заседавший в богатом Франкфурте-на-Майне. Германский бундестаг власти никакой не имел – пустая мельница, годами крутившая жернова заседаний одной нескончаемой конференции; размазнею бестолковых резолюций здесь скрепляли мнимое единство немцев. Тогда в Европе остряки говорили: «Германия – это глупый и сонный Михель в ночном колпаке и халате с тридцатью восемью заплатками», – ибо 38 немецких государств были представлены в бундестаге, где (неизменно!) главенствовал австрийский посол из сиятельной Вены…
В один из дней венскому послу Антону Прокешу доложили о прибытии нового берлинского посла:
– Отто фон Бисмарк из замка Шёнхаузен на Эльбе!
– Что ж… пусть войдет, – сказал Прокеш.
Было очень жарко, и он сидел в комнатах, средь антикварной обстановки, вывезенной им с Востока, одетый весьма легкомысленно. Австриец хотел сразу же поставить пруссака на место и, закрывшись газетным листом, делал вид, что поглощен чтением. Когда же Прокеш насытил свое тщеславие и решил, что Бисмарк уже достаточно огорчен его невниманием, он лениво опустил газету. Тогда открылось дивное зрелище: посол Пруссии успел раздеться и торопливо стягивал с себя кальсоны.
– Вы правы, – сказал он, – что не носите фрака. Жарища такая, что я решил последовать вашему примеру. Только я намного откровеннее вас и совсем не стыжусь своей наготы…
Прокешу ничего не оставалось, как извиниться и принять должный вид. Бисмарк тоже застегнул сюртук на все пуговицы. Прокеш заметил на отвороте его лацкана скромную ленточку.
– За какие доблести вы украшены орденом?
– Если б орден! – отвечал Бисмарк. – У меня в Померании был конюх, ужасный пьяница, он провалился под лед на Липпенском озере, я его вытащил, и вот меня наградили жетоном за спасение христианской души, явно заблудшей…
Между ним и австрийским председателем бундестага сразу возникла вражда. Бисмарк вызнал, что средь редкостной мебели Прокеша есть бюро из мореного дуба, в котором венский дипломат хранит документы, направленные на подрыв прусского авторитета в германском мире. Попутно Бисмарк выяснил, что Прокеш ради барышей иногда распродает мебель антикварам. «Ага! – сказал он себе. – Любимое зрелище богов – видеть человека, вступившего в борьбу с непреодолимым препятствием. Если так, то пусть же весь Олимп не сводит с меня глаз…»
Бисмарк поспешил в Берлин, где повидался с Гинкельдеем, начальником тайной прусской полиции. Он сказал ему:
– Барон, мне еще никогда не приходилось таскать вещей из чужого дома… А вам?
– Я тоже не жил воровством, – признался Гинкельдей. – Думаю, что при наличии сноровки это дело нетрудное.
– Но вещь, которую надо стащить во благо прусской истории, не оторвать от пола. Она страшно тяжелая!
– Ну, что ж, – не смутился полицай-президент, – у меня есть помощник, некто Вилли Штибер, бывший пастор, а ныне адвокат по воровским делам. Очень ловкий парень…
Штибер был тайно представлен Бисмарку.
– Все будет сделано, – обещал он послу.
Ночью Штибер навестил погребок, где коротали время воры и сыщики; он подсел к одному типу, дремавшему над кружкой «мюншенера»; это был берлинский жулик Борман.
– Эй, проснись! – растолкал его Штибер. – Ты уже не Борман, а Самуил Гельбшнабель, у тебя завелась антикварная торговля на улице Центль.
– Это где такая? – спросил Борман, зевая.
– В вольном городе Франкфурте-на-Майне, куда и поезжай утренним поездом. Вот тебе паспорт жителя Чикаго…
– Это где такой? – спросил Борман, допивая пиво.
– Очень далеко. Там тебя никто не поймает…
Прокеш вскоре принял у себя американского антиквара Гельбшнабеля, желавшего украсить Новый Свет перламутровым столиком из турецкого сераля. Прокеш заломил немалую цену, но янки невозмутимо отсчитал деньги и сказал, что за столиком пришлет двух фурманов. Посол собирался выехать в Вену, а потому уверил Гельбшнабеля, что соответствующие распоряжения даст своему дворецкому… Прокеша не было, когда на его виллу вломились, громыхая башмаками, два подвыпивших извозчика-фурмана и без лишних слов дружно ухватились за бюро. Крякнули и оторвали его от паркета. Понесли… Дворецкий стал орать, что герр Самуил Гельбшнабель платил деньги не за бюро.
– А нам плевать! – отвечали фурманы, с треском пропихивая бюро в двери; дворецкий решил не спорить с пьяными, благо надеялся, что антикварий вскоре вернет их с ненужным бюро и заставит взять купленный столик…
Но бюро уже вскрывал топором начинающий дипломат Бисмарк: из секретных ящиков сыпался богатый урожай документов государственной важности. Упакованные в тюки, они были срочно отправлены в Берлин. Публикацией этих документов Пруссия могла выставить перед миром все вероломство Австрии, но правительство… молчало.
Бисмарк, крайне раздраженный, явился в Берлин, где президент Мантейфель объяснил ему:
– Скандалить с венским кабинетом опасно. Единственно, на что я осмелюсь, это на просьбу об отозвании Прокеша.
Бисмарк воткнул в рот дешевую сигару:
– Недавно в Париже нашумел бракоразводный процесс одного графа с женою, бывшею цирковой наездницей. Чудак обратился в суд не сразу! До этого он двадцать четыре раза заставал свое сокровище в постели с какими-то обормотами и двадцать четыре раза делал жене кроткие и благонравные внушения. Адвокаты на суде рыдали, как зайцы, до небес превознося своего кроткого подзащитного, как образец философского мученичества и небывалой галантности…
– Бисмарк, к чему вы мне это говорите?
– А к тому, что этот выживший из ума рогоносец мог бы еще немало поучиться галантности у Берлина, который прощает Вене любое коварство политики австрийского кабинета…
Прусским королем был тогда Фридрих-Вильгельм IV (по прозвищу Фриц Шампанский). Он начал жизнь с шампанского, а теперь переехал на чистый спирт. В его покоях всегда стояли два графина – один с аракой, другой с кюммелем. Выпив водки, он запивал ее ликером… Король сам и проболтался:
– Бисмарка держите в тени. Он пригодится нам в том случае, когда власть в Пруссии будет основана на штыках!
* * *
Во Франкфурт, в самый центр немецких разногласий, прибыл русский чрезвычайный посол – князь Александр Михайлович Горчаков; в бундестаге он добивался политического равновесия между Австрией и Пруссией, которые – пока на словах! – бились за преобладание в германском мире… Однажды в номерах франкфуртского H’otel de Russie его посетил посол Бисмарк.
– Как странно, – сказал он, активно приступая к беседе, – вот уже четыре столетия Бисмарки с реки Эльбы звенят мечами, а я родился в день первого апреля, когда принято всех обманывать, и посему избрал карьеру дипломата… У французов, я слышал, есть одно блюдо, которое все едят, но никто не знает, из чего оно приготовлено. Дипломатия напоминает мне эту загадочную похлебку: вкусно, но подозрительно!
Горчаков стоял в черном полуфраке, гладковыбритый, осанистый, на груди его было взбито, словно сливочная пена, пышное кружевное жабо. Он сказал:
– Что такое дипломатия, я вам, Бисмарк, объяснить не могу. Если наука, то нет такой кафедры, которая бы ею занималась. Если искусство, то в числе девяти непорочных муз ни одна из них не согласилась покровительствовать политике. А обман – это не главное, что определяет дипломатию, ибо сплошь и рядом встречаются шарлатаны, которые не утруждают человечество признанием их дипломатической неприкосновенности…
Бисмарк был на 17 лет моложе Горчакова, и он выразил желание, чтобы князь надрессировал его в познании политических премудростей. Постигая закулисные тайны европейских конъюнктур, Бисмарк одновременно изучал и своего наставника. А князь, достаточно хитрый, стал изучать и своего способного ученика. За личиною хамоватого простака, любителя выпить и как следует закусить ветчинкой Горчаков вскоре разгадал будущего союзника, а возможно, и противника… Теперь часто можно было видеть, как два дипломата, держа в руках цилиндры, обтянутые черным шелком, гуляли по Либфрауэнбургу, приятно беседуя о венских каверзах, при этом рослый Бисмарк почтительно склонялся к плечу невысокого Горчакова, выражая самое искреннее внимание, как ученик к мудрому учителю.
Однажды в разговоре с князем прусский посол обмолвился, назвав Россию страной отсталой.
– Отсталая? – гневно выпрямился Горчаков, сразу задористо помолодев. – Вы на этот счет не заблуждайтесь. «Отсталая» Россия еще четыре столетия назад сумела спаять себя в нерушимом национальном единстве, которого вы, немцы, даже сейчас, в веке девятнадцатом, обрести не в состоянии.
Вена прислала нового посла – графа Рехберга.
– Курить в бундестаге, – заявил он, – буду один я! Представьте, что здесь будет твориться, если, помимо Австрийской империи, станут дымить и все германские княжества.
Горчаков запустил пальцы в табакерку.
– Господи, – подмигнул он Бисмарку, – какое счастье, что я не родился курящим немцем. И каждый раз, когда встречаю ученика Меттерниха, я заведомо уверен, что принципы политики вколочены в него молотком, будто гвозди в стенку.
Бисмарк оглядел рабски согбенные головы:
– Германия… разве ж это Германия?
С ногою в стремени
Штутгарт – столица Вюртембергского королевства, которое не больше Петербургской губернии, но когда канцлер Нессельроде предложил Горчакову, словно в издевку, место посланника при тамошнем дворе, князь был вынужден согласиться: важно снова поставить ногу в стремя…
Штутгарт разморило в древней тишине, а семьянина Горчакова вполне устраивала беспримерная дешевизна германской провинции. Под карнизами русского посольства гнездилась уйма ласточек, в небе пиликали альпийские жаворонки; пасторальные закаты над кущами виноградников были прекрасны, по вечерам пожилые фрау выносили на улицы кресла, и, ставя перед собой по кружке доброго пива, вязали чулки внукам, бесплатно услаждаясь музыкой гарнизонного оркестра. На лето Горчаков выезжал с семьей в деревню Содэн, где посреди крестьянских дворов вскипали из-под земли минеральные источники, воды которых казались не хуже эмеских иль баденских. Служба в Штутгарте была для Горчакова необременительна, ее размеренный ход лишь изредка нарушало появление «дикого» русского барина, каким-то чудом занесенного в Висбаден, где он продулся в рулетку и теперь униженно выклянчивал у посла деньжат на дорогу, чтобы добраться до родимого Весьегонска. Да еще, бывало, у посольства останавливался невообразимый тарантас, в каком не рискнул бы ездить даже Чичиков, из окошка выглядывала растрепанная помещица, а на запятках, вызывая удивление немцев, стоял босоногий лакей в немыслимой ливрее, и барыня визгливо вопрошала посла, где тут удобнее поворачивать на Париж… Такие встречи всегда были неприятны для Горчакова, ибо он стыдился за мятлевских «мадам Курдюковых», обнажавших перед Европой тайные пороки крепостнической России.
Здесь, в Вюртемберге, князя и застала революция 1848 года, которую он, подлинное дитя своего класса, воспринял с враждебностью, но (умный человек!) предрек будущее:
– Топор уже стучится в основание социального дерева…
* * *
У него были причины считать себя неудачником.
Он окончил Царскосельский лицей первым и получил золотую медаль (которую, кстати сказать, стащили у него благородные милорды, когда он только начинал службу при посольстве в Лондоне). Казалось бы, ему, знатоку истории и политики, только и делать карьеру. Но канцлер Нессельроде умышленно тормозил по службе русского аристократа, слишком независимого в суждениях, а князь, крайне честолюбивый, болезненно страдал от того, что его обходили в чинах и наградах. Тогда русскую дипломатию оккупировали носители германских фамилий, знавшие, что есть такая Россия, а в России есть Петербург, где протекает Мойка, через которую перекинут Певческий мост, возле моста стоит огромный дом, а в этом доме сидит Карлушка Нессельроде, и его надо слушаться так же неукоснительно, как он сам слушается приказов из Вены – от Меттерниха… Горчаков по слухам знал, что в секретных списках чиновников напротив его имени стояла отметка графа Бенкендорфа: «Не без способностей, но не любит Россию!» Глупее такой аттестации трудно было что-либо придумать. Дело, скорее, в том, что Горчаков обладал редким в ту пору качеством – его хребет становился несгибаем, как палка, перед власть имущими. К сорока годам жизни он поднялся лишь до ранга советника при посольстве в Вене; здесь, прикрывая неприязнь утонченной вежливостью, он противоречил всесильному диктатору Меттерниху… Горчаков испортил свою репутацию, когда в Вену приехал Николай I; в свите его состоял и Бенкендорф, имевший дерзость наказать Горчакову: «Потрудитесь распорядиться, чтобы мне приготовили обед». Князь не растерялся. Он тряхнул колокольчик, вызывая метрдотеля. «Вот этот господин, – показал князь на шефа жандармов, – выражает желание, чтобы его накормили…» После этого казуса Горчаков до седых волос не мог избавиться от клички – либерал! К этому времени князь проанализировал внешнюю политику России от самого Венского конгресса, когда дипломаты играли модными картами, имея в королях Кутузова, Веллингтона, Блюхера и Шварценберга, – именно тогда, на обломках империи Наполеона, восторжествовал Священный союз монархов, дабы совместными усилиями реакции гасить в Европе любое проявление революционной мысли.
Поэту Тютчеву князь Горчаков говорил:
– Наша политика споткнулась давно! Закончив изгнание Наполеона из пределов отечества, Александр I не нашел в себе мужества остановить могучую поступь наших армий на Висле. Кутузов был умнее царя, и он предупреждал, что поход до Парижа и свержение Наполеона послужат во вред России, а выгоды от побед русского оружия будут иметь лишь Вена, Берлин и Лондон… Так ли уж это было нужно, – вопрошал Горчаков, – добивать раненого льва, чтобы развелась стая волков? Еще тогда, сразу по изгнании французов, мы могли сделать Францию нашей верной союзницей, и вся политика Европы потекла бы в ином, благоприятном для нас направлении…
Подобные высказывания не украшали его служебного формуляра. Дурное отношение к Австрии расценивалось тогда как крамола, а национальный патриотизм именовали «московским бредом». Дипломат загубил карьеру, полюбив веселую вдову, бывшую сестрой княгини Радзивилл, наперсницы царя. Меттерних переслал в Петербург гнусный донос на Горчакова (содержание его до сих пор неизвестно). И как ни дорожил князь службою, он все-таки ее оставил – ради любви к женщине!
Мария Александровна, урожденная Урусова, круглолицая и пышнотелая, любившая щеголять в тюрбане одалиски, принесла князю в приданое четырех сыновей и дочку от первого ее брака с Мусиным-Пушкиным, а вскоре от Горчакова родились два сына – Михаил и Константин… С утра до вечера просторную, но скудно обставленную квартиру на Литейном оглушал гам детских голосов, не было покоя от беготни по комнатам, а Горчаков, на правах отца и отчима, раздавал шлепки и поцелуи одинаково всем, не отличая родных детей от пасынков.
1 2 3 4 5 6
Немцев было много, а Германии у них не было!
Просторы срединной Европы запутывала феодальная чересполосица немецких княжеств, средь которых Бавария, Саксония, Ганновер, Вюртемберг, Баден, Гессен и Мекленбург казались даже великанами; другие же княжества бывали столь мизерны, что владетельный герцог, выходя утречком на крыльцо своего замка, с недоверием принюхивался, спрашивая гофмаршала:
– Чем это так запахло в моих владениях Фуй-фуй.
– Не иначе, – следовал ответ, – в соседнем с нами государстве скряга-король опять заварил пережженный кофе.
Венский конгресс 1815 года узаконил национальную раздробленность немцев, что устраивало Австрию, которая своим имперским авторитетом величественно подавляла всю «германскую мелюзгу». Меттерних сознательно поддерживал мистический романтизм в искусстве и философии Германии, дабы, паря в мечтах, немцы не замечали земли, на которой им жить и умирать. Правда, была еще сильная Пруссия под королевским скипетром Гогенцоллернов, но Берлину с Веною не пришло время тягаться. А чтобы держать всех немцев под своим контролем, Меттерних создал Союзный сейм, заседавший в богатом Франкфурте-на-Майне. Германский бундестаг власти никакой не имел – пустая мельница, годами крутившая жернова заседаний одной нескончаемой конференции; размазнею бестолковых резолюций здесь скрепляли мнимое единство немцев. Тогда в Европе остряки говорили: «Германия – это глупый и сонный Михель в ночном колпаке и халате с тридцатью восемью заплатками», – ибо 38 немецких государств были представлены в бундестаге, где (неизменно!) главенствовал австрийский посол из сиятельной Вены…
В один из дней венскому послу Антону Прокешу доложили о прибытии нового берлинского посла:
– Отто фон Бисмарк из замка Шёнхаузен на Эльбе!
– Что ж… пусть войдет, – сказал Прокеш.
Было очень жарко, и он сидел в комнатах, средь антикварной обстановки, вывезенной им с Востока, одетый весьма легкомысленно. Австриец хотел сразу же поставить пруссака на место и, закрывшись газетным листом, делал вид, что поглощен чтением. Когда же Прокеш насытил свое тщеславие и решил, что Бисмарк уже достаточно огорчен его невниманием, он лениво опустил газету. Тогда открылось дивное зрелище: посол Пруссии успел раздеться и торопливо стягивал с себя кальсоны.
– Вы правы, – сказал он, – что не носите фрака. Жарища такая, что я решил последовать вашему примеру. Только я намного откровеннее вас и совсем не стыжусь своей наготы…
Прокешу ничего не оставалось, как извиниться и принять должный вид. Бисмарк тоже застегнул сюртук на все пуговицы. Прокеш заметил на отвороте его лацкана скромную ленточку.
– За какие доблести вы украшены орденом?
– Если б орден! – отвечал Бисмарк. – У меня в Померании был конюх, ужасный пьяница, он провалился под лед на Липпенском озере, я его вытащил, и вот меня наградили жетоном за спасение христианской души, явно заблудшей…
Между ним и австрийским председателем бундестага сразу возникла вражда. Бисмарк вызнал, что средь редкостной мебели Прокеша есть бюро из мореного дуба, в котором венский дипломат хранит документы, направленные на подрыв прусского авторитета в германском мире. Попутно Бисмарк выяснил, что Прокеш ради барышей иногда распродает мебель антикварам. «Ага! – сказал он себе. – Любимое зрелище богов – видеть человека, вступившего в борьбу с непреодолимым препятствием. Если так, то пусть же весь Олимп не сводит с меня глаз…»
Бисмарк поспешил в Берлин, где повидался с Гинкельдеем, начальником тайной прусской полиции. Он сказал ему:
– Барон, мне еще никогда не приходилось таскать вещей из чужого дома… А вам?
– Я тоже не жил воровством, – признался Гинкельдей. – Думаю, что при наличии сноровки это дело нетрудное.
– Но вещь, которую надо стащить во благо прусской истории, не оторвать от пола. Она страшно тяжелая!
– Ну, что ж, – не смутился полицай-президент, – у меня есть помощник, некто Вилли Штибер, бывший пастор, а ныне адвокат по воровским делам. Очень ловкий парень…
Штибер был тайно представлен Бисмарку.
– Все будет сделано, – обещал он послу.
Ночью Штибер навестил погребок, где коротали время воры и сыщики; он подсел к одному типу, дремавшему над кружкой «мюншенера»; это был берлинский жулик Борман.
– Эй, проснись! – растолкал его Штибер. – Ты уже не Борман, а Самуил Гельбшнабель, у тебя завелась антикварная торговля на улице Центль.
– Это где такая? – спросил Борман, зевая.
– В вольном городе Франкфурте-на-Майне, куда и поезжай утренним поездом. Вот тебе паспорт жителя Чикаго…
– Это где такой? – спросил Борман, допивая пиво.
– Очень далеко. Там тебя никто не поймает…
Прокеш вскоре принял у себя американского антиквара Гельбшнабеля, желавшего украсить Новый Свет перламутровым столиком из турецкого сераля. Прокеш заломил немалую цену, но янки невозмутимо отсчитал деньги и сказал, что за столиком пришлет двух фурманов. Посол собирался выехать в Вену, а потому уверил Гельбшнабеля, что соответствующие распоряжения даст своему дворецкому… Прокеша не было, когда на его виллу вломились, громыхая башмаками, два подвыпивших извозчика-фурмана и без лишних слов дружно ухватились за бюро. Крякнули и оторвали его от паркета. Понесли… Дворецкий стал орать, что герр Самуил Гельбшнабель платил деньги не за бюро.
– А нам плевать! – отвечали фурманы, с треском пропихивая бюро в двери; дворецкий решил не спорить с пьяными, благо надеялся, что антикварий вскоре вернет их с ненужным бюро и заставит взять купленный столик…
Но бюро уже вскрывал топором начинающий дипломат Бисмарк: из секретных ящиков сыпался богатый урожай документов государственной важности. Упакованные в тюки, они были срочно отправлены в Берлин. Публикацией этих документов Пруссия могла выставить перед миром все вероломство Австрии, но правительство… молчало.
Бисмарк, крайне раздраженный, явился в Берлин, где президент Мантейфель объяснил ему:
– Скандалить с венским кабинетом опасно. Единственно, на что я осмелюсь, это на просьбу об отозвании Прокеша.
Бисмарк воткнул в рот дешевую сигару:
– Недавно в Париже нашумел бракоразводный процесс одного графа с женою, бывшею цирковой наездницей. Чудак обратился в суд не сразу! До этого он двадцать четыре раза заставал свое сокровище в постели с какими-то обормотами и двадцать четыре раза делал жене кроткие и благонравные внушения. Адвокаты на суде рыдали, как зайцы, до небес превознося своего кроткого подзащитного, как образец философского мученичества и небывалой галантности…
– Бисмарк, к чему вы мне это говорите?
– А к тому, что этот выживший из ума рогоносец мог бы еще немало поучиться галантности у Берлина, который прощает Вене любое коварство политики австрийского кабинета…
Прусским королем был тогда Фридрих-Вильгельм IV (по прозвищу Фриц Шампанский). Он начал жизнь с шампанского, а теперь переехал на чистый спирт. В его покоях всегда стояли два графина – один с аракой, другой с кюммелем. Выпив водки, он запивал ее ликером… Король сам и проболтался:
– Бисмарка держите в тени. Он пригодится нам в том случае, когда власть в Пруссии будет основана на штыках!
* * *
Во Франкфурт, в самый центр немецких разногласий, прибыл русский чрезвычайный посол – князь Александр Михайлович Горчаков; в бундестаге он добивался политического равновесия между Австрией и Пруссией, которые – пока на словах! – бились за преобладание в германском мире… Однажды в номерах франкфуртского H’otel de Russie его посетил посол Бисмарк.
– Как странно, – сказал он, активно приступая к беседе, – вот уже четыре столетия Бисмарки с реки Эльбы звенят мечами, а я родился в день первого апреля, когда принято всех обманывать, и посему избрал карьеру дипломата… У французов, я слышал, есть одно блюдо, которое все едят, но никто не знает, из чего оно приготовлено. Дипломатия напоминает мне эту загадочную похлебку: вкусно, но подозрительно!
Горчаков стоял в черном полуфраке, гладковыбритый, осанистый, на груди его было взбито, словно сливочная пена, пышное кружевное жабо. Он сказал:
– Что такое дипломатия, я вам, Бисмарк, объяснить не могу. Если наука, то нет такой кафедры, которая бы ею занималась. Если искусство, то в числе девяти непорочных муз ни одна из них не согласилась покровительствовать политике. А обман – это не главное, что определяет дипломатию, ибо сплошь и рядом встречаются шарлатаны, которые не утруждают человечество признанием их дипломатической неприкосновенности…
Бисмарк был на 17 лет моложе Горчакова, и он выразил желание, чтобы князь надрессировал его в познании политических премудростей. Постигая закулисные тайны европейских конъюнктур, Бисмарк одновременно изучал и своего наставника. А князь, достаточно хитрый, стал изучать и своего способного ученика. За личиною хамоватого простака, любителя выпить и как следует закусить ветчинкой Горчаков вскоре разгадал будущего союзника, а возможно, и противника… Теперь часто можно было видеть, как два дипломата, держа в руках цилиндры, обтянутые черным шелком, гуляли по Либфрауэнбургу, приятно беседуя о венских каверзах, при этом рослый Бисмарк почтительно склонялся к плечу невысокого Горчакова, выражая самое искреннее внимание, как ученик к мудрому учителю.
Однажды в разговоре с князем прусский посол обмолвился, назвав Россию страной отсталой.
– Отсталая? – гневно выпрямился Горчаков, сразу задористо помолодев. – Вы на этот счет не заблуждайтесь. «Отсталая» Россия еще четыре столетия назад сумела спаять себя в нерушимом национальном единстве, которого вы, немцы, даже сейчас, в веке девятнадцатом, обрести не в состоянии.
Вена прислала нового посла – графа Рехберга.
– Курить в бундестаге, – заявил он, – буду один я! Представьте, что здесь будет твориться, если, помимо Австрийской империи, станут дымить и все германские княжества.
Горчаков запустил пальцы в табакерку.
– Господи, – подмигнул он Бисмарку, – какое счастье, что я не родился курящим немцем. И каждый раз, когда встречаю ученика Меттерниха, я заведомо уверен, что принципы политики вколочены в него молотком, будто гвозди в стенку.
Бисмарк оглядел рабски согбенные головы:
– Германия… разве ж это Германия?
С ногою в стремени
Штутгарт – столица Вюртембергского королевства, которое не больше Петербургской губернии, но когда канцлер Нессельроде предложил Горчакову, словно в издевку, место посланника при тамошнем дворе, князь был вынужден согласиться: важно снова поставить ногу в стремя…
Штутгарт разморило в древней тишине, а семьянина Горчакова вполне устраивала беспримерная дешевизна германской провинции. Под карнизами русского посольства гнездилась уйма ласточек, в небе пиликали альпийские жаворонки; пасторальные закаты над кущами виноградников были прекрасны, по вечерам пожилые фрау выносили на улицы кресла, и, ставя перед собой по кружке доброго пива, вязали чулки внукам, бесплатно услаждаясь музыкой гарнизонного оркестра. На лето Горчаков выезжал с семьей в деревню Содэн, где посреди крестьянских дворов вскипали из-под земли минеральные источники, воды которых казались не хуже эмеских иль баденских. Служба в Штутгарте была для Горчакова необременительна, ее размеренный ход лишь изредка нарушало появление «дикого» русского барина, каким-то чудом занесенного в Висбаден, где он продулся в рулетку и теперь униженно выклянчивал у посла деньжат на дорогу, чтобы добраться до родимого Весьегонска. Да еще, бывало, у посольства останавливался невообразимый тарантас, в каком не рискнул бы ездить даже Чичиков, из окошка выглядывала растрепанная помещица, а на запятках, вызывая удивление немцев, стоял босоногий лакей в немыслимой ливрее, и барыня визгливо вопрошала посла, где тут удобнее поворачивать на Париж… Такие встречи всегда были неприятны для Горчакова, ибо он стыдился за мятлевских «мадам Курдюковых», обнажавших перед Европой тайные пороки крепостнической России.
Здесь, в Вюртемберге, князя и застала революция 1848 года, которую он, подлинное дитя своего класса, воспринял с враждебностью, но (умный человек!) предрек будущее:
– Топор уже стучится в основание социального дерева…
* * *
У него были причины считать себя неудачником.
Он окончил Царскосельский лицей первым и получил золотую медаль (которую, кстати сказать, стащили у него благородные милорды, когда он только начинал службу при посольстве в Лондоне). Казалось бы, ему, знатоку истории и политики, только и делать карьеру. Но канцлер Нессельроде умышленно тормозил по службе русского аристократа, слишком независимого в суждениях, а князь, крайне честолюбивый, болезненно страдал от того, что его обходили в чинах и наградах. Тогда русскую дипломатию оккупировали носители германских фамилий, знавшие, что есть такая Россия, а в России есть Петербург, где протекает Мойка, через которую перекинут Певческий мост, возле моста стоит огромный дом, а в этом доме сидит Карлушка Нессельроде, и его надо слушаться так же неукоснительно, как он сам слушается приказов из Вены – от Меттерниха… Горчаков по слухам знал, что в секретных списках чиновников напротив его имени стояла отметка графа Бенкендорфа: «Не без способностей, но не любит Россию!» Глупее такой аттестации трудно было что-либо придумать. Дело, скорее, в том, что Горчаков обладал редким в ту пору качеством – его хребет становился несгибаем, как палка, перед власть имущими. К сорока годам жизни он поднялся лишь до ранга советника при посольстве в Вене; здесь, прикрывая неприязнь утонченной вежливостью, он противоречил всесильному диктатору Меттерниху… Горчаков испортил свою репутацию, когда в Вену приехал Николай I; в свите его состоял и Бенкендорф, имевший дерзость наказать Горчакову: «Потрудитесь распорядиться, чтобы мне приготовили обед». Князь не растерялся. Он тряхнул колокольчик, вызывая метрдотеля. «Вот этот господин, – показал князь на шефа жандармов, – выражает желание, чтобы его накормили…» После этого казуса Горчаков до седых волос не мог избавиться от клички – либерал! К этому времени князь проанализировал внешнюю политику России от самого Венского конгресса, когда дипломаты играли модными картами, имея в королях Кутузова, Веллингтона, Блюхера и Шварценберга, – именно тогда, на обломках империи Наполеона, восторжествовал Священный союз монархов, дабы совместными усилиями реакции гасить в Европе любое проявление революционной мысли.
Поэту Тютчеву князь Горчаков говорил:
– Наша политика споткнулась давно! Закончив изгнание Наполеона из пределов отечества, Александр I не нашел в себе мужества остановить могучую поступь наших армий на Висле. Кутузов был умнее царя, и он предупреждал, что поход до Парижа и свержение Наполеона послужат во вред России, а выгоды от побед русского оружия будут иметь лишь Вена, Берлин и Лондон… Так ли уж это было нужно, – вопрошал Горчаков, – добивать раненого льва, чтобы развелась стая волков? Еще тогда, сразу по изгнании французов, мы могли сделать Францию нашей верной союзницей, и вся политика Европы потекла бы в ином, благоприятном для нас направлении…
Подобные высказывания не украшали его служебного формуляра. Дурное отношение к Австрии расценивалось тогда как крамола, а национальный патриотизм именовали «московским бредом». Дипломат загубил карьеру, полюбив веселую вдову, бывшую сестрой княгини Радзивилл, наперсницы царя. Меттерних переслал в Петербург гнусный донос на Горчакова (содержание его до сих пор неизвестно). И как ни дорожил князь службою, он все-таки ее оставил – ради любви к женщине!
Мария Александровна, урожденная Урусова, круглолицая и пышнотелая, любившая щеголять в тюрбане одалиски, принесла князю в приданое четырех сыновей и дочку от первого ее брака с Мусиным-Пушкиным, а вскоре от Горчакова родились два сына – Михаил и Константин… С утра до вечера просторную, но скудно обставленную квартиру на Литейном оглушал гам детских голосов, не было покоя от беготни по комнатам, а Горчаков, на правах отца и отчима, раздавал шлепки и поцелуи одинаково всем, не отличая родных детей от пасынков.
1 2 3 4 5 6