А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Все душевные качества каратаевщины проявляются ясно, резко в Шухове, принимая вовсе другой смысл.
Является не праведный человек, а "правильный зек". Праведности нет, а есть правила, неписанные лагерные рабские законы: "Вкалывай на совесть одно спасение". Но в том, что делал Каратаев ради спасения, исполняя правила жизни в бараке, Толстой увидел глазами уже другого своего героя, Безухова осмысленность и праведность муравья, что тащит и тащит свою соломинку в общую кучу, созидая мир и жизнь. Безухов различил мужика в бараке по запаху, но ведь и мужик без ошибки различил в полутьме, в потерявшем свои сословные одежды человеке, барина - не иначе ведь тоже по запаху: " - А много вы нужды увидали, барин? А? - cказал вдруг маленький человек". После делится с ним он "важнющей" из супа картошечкой, а откуда она у него? почему вдруг-то б а р и н а подкормил?
Вся суть в том, что вот перед нами два природно русских человека, барин да мужик; тот, кто ничего не умеет сам себе добыть, и который - всегда себе заработает, кому "деньги приходили только от честной работы". Служить - это и есть честная работа душевного раба, а чтобы работать да выживать нужен ему так вот душевно барин, хозяин.
Тут уже не один атом, а два, в своем соединении: Каратаев - Безухов, Шухов - Цезарь. Мужики - и через сто лет солдаты, а господа сменяли профессию; Цезарь не граф и не дворянского соловия, а, видимо, из творческой интеллигенции, но этот cоветский интеллигент - барин. Что удивительно, барством не веет от конвоя, от начальства, но шибает от Цезаря, хоть он в бараке такой же арестант, как и Иван Денисович. Шухов же притягивается именно к Цезарю как магнитом; как магнитом притягивает во тьме кромешной барака мужика к барину. Между двумя этими людьми, этими атомами есть такая вот притягательная сила даже в бараке, потому что Цезарю "разрешили" носить чистую городскую шапку, а Безухову "разрешили" выбирать в каком балаганчике, с офицерами или с солдатами сидеть. Француз-конвоир тоже никогда б не поделился табачком с Каратаевым, а с Безуховым ему есть о чем говорить, Безухова он угощает как равного. И потому барин так важен становится мужику, что только через барина может просыпаться и ему крошка табачку: манит запрещенное, манит та действительная явная свобода, воля, которая в самом есть только как тайное действие.
Мужик будто б воспроизводит в служении рабском барину свою мечту о свободе.
Но Цезарь делает то, на что Иван Денисович, работяга, неспособен уже нравственно: Цезарь устроил себе и в бараке полубарскую жизнь тем, что "смог подмазать начальству", а еще потому, что вовсе-то не постыдился взять в услужение себе подобных, поставить себя во всех смыслах выше таких же как самсобригадников - выше шуховых. А на каком основании? А на том, даже внешнем, что ему "не о чем было с ними говорить", что он с ними общих не имел мыслей и прочее, скажем, об искусстве. Из всех Цезарь близок только с кавторангом, остальные - не ровня, и если даст он Ивану Денисовичу окурочек, то за службу, а не по душе.
Шухов, раб лагерный, способен без всякой выгоды вдруг пожалеть Цезаря. Такой ж жалостью к Безухову способен проникнуться и Платоша Каратаев. Но вот и Безухову было не о чем говорить с Каратаевым - он только его с л у ш а л. Окажись Безухов на сталинской каторге - быть ему, как и Цезарю, придурком, сиживал бы тоже в натопленной конторке. Даже когда должны Каратаева пристрелить как собаку - нечего Пьеру сказать и жалости существенной к издыхающему солдату нет; потому нет жалости, потому не жалеет, что слабее ведь он этого мужика - даже умирая доходягой тот оказывается духом своим сильней барина. Оказывается, барин в России, дувшено слабее своего раба! Но не иначе и Каратаев ждал, как ждал Иван Денисович, стоя столбиком при Цезаре, что заметит его Безухов да "угостит покурить", но и о нем - н е п о м н и л и.
Загадка другая - почему барак для мужика становится как дом родной? Для него работа - свобода. Что считает Шухов в лагере с в о и м - все, до чего коснулся своим-то трудом. Он кладет и стену лагерную, как свою. Ему жалко обломка пилки и он рискует с ней жизнью, потому что жалко уже-то как своего. Что воля, что неволя, будто ничего у него не отнимают. Но единоличие, с другой стороны, тому же Шухову в мыслях его о колхозных мужиках, что не ходят на о б щ и е р а б о т ы, ради своего огорода и прочее, отчего-то претит. Он о б щ е е воспринимает как свое - вот разгадка. Он делает для людей, то есть во имя о б щ е г о, как для себя. Для барина ж свое - это то, что он отделил себе от общего. Только конторка для Цезаря - своя, и он не ходит на лагерные о б щ и е р а б о т ы, потому что именно работать может только единолично, только для себя.
Но в то же время в барстве есть неожиданное моральное превосходство над мужиком: чего нельзя честно заработать, то Иван Денисович или Каратаев умыкнет, сворует - лишнюю порцайку или обрезков на обмоточки. Вот и скармливает Платоша "важнющую картошку" Безухову, и тот съедает с восторгом жизни, не согрешив, а ведь могла это быть та картошина, которую б Каратаев умыкнул, своровал из котла, как делает это без зазрения совести Иван Денисович - с него-то, с мужика русского, станется, "что он миску стережа, из нее картошку выловил". Так подкармливает русский мужик безгрешного русского барина ворованной картошкой, продлевая-то барский век!
Но ловчить на лету - для мужика "правильно", потому что нет в его голове мыслей о праведности, а есть та простая вот уж именно простодушная мысль, что мир никому не принадлежит, а если и принадлежит, то всем - и это правильное, справедливое положение мира. Каратаев в солдаты попадает, как в наказание, потому что поймали на порубке в чужом лесу, понимай так, что в барском. Так вот, для барина грех - это когда мужик дровишек в его лесу нарубил. А мужик и не подумает, что грешит, для него всегда подспудно этот барский лес был ничьим, общим, всечеловеческим. И за такие грехи - не заставишь мужика мучиться. Потому есть ложь в том, что Каратаев умиляется, когда Бог ему смерть дал, будто грехи простил, но нет лжи в том, что Иван Денисович крестится, когда надо пронестись над гибелью, а "с благодарностью" за спасение уже не крестится.
Толстой хотел видеть религиозный тип в Каратаеве; Cолженицын в Шухове увидел без прикрас честную земную мужицкую веру, проговорив, что страдает Иван Денисович не за Бога и главный его вопрос: за что?! Так и Безухов не понимает: за что?! за что страдают люди безвинные? И это вопрос, который чуть не отменяет в России Бога. В царство Божье возвращает "счастливый билет" Иван Денисович, но это же и карамазовский вопрос, вопрос уже для человека по-господски просвещенного, образованного. В России будто б никто ни мужики, ни баре - не в силах верить в такого Бога, каков он есть, но как духовные рабы уж в высшем порядке жаждут душевно Господина, Хозяина над собой: жаждут д р у г о г о Бога с такой силой, что уже ему и служат и верят, как если б не пусто это место - как бы где-то там он уже есть, тот создатель, что долго терпит да больно бьет! Вопрос - за что?! - решается почти ветхозаветной местью жизни; таким сиротством, таким раскольничеством, что вся-то жизнь уходит в барак, где грехи всех сваливаются в один грех, в одно греховное месиво; "Я же не против Бога, понимаешь. В Бога я охотно верю. Только вот не верю я в рай и в ад. Зачем вы нас за дурачков считаете, рай и ад нам сулите?"
Солженицын миловал Ивана Денисовича - не казнил. Он сродняется с ним душой, оставляет кое-где недосказанности, чтобы было ему куда расти, но честно сам же описывает, что расти ему только и можно - от сих до сих. Шухов почти освободился, почти отбыл свой срок, но на свободу уйдет - делать, как на лагерной фабричке, все равно что зек, "дешевые крашеные коврики"... "Один день Ивана Денисовича" - это не лагерь, увиденный глазами мужика; это лагерь, увиденный глазами Писателя. Солженицын заблуждался, когда утверждал, что Толстой писал с в о б о д н о - в силу своих обстоятельств эти два писателя свои взгляды самые сокровенные все же глубоко запрятывали, отбрасывали от сокровенного обманную тень. Хоть был сокровенен Толстому этот мужик, а вот оглупил он его, принизил лиловой кривоногой собачкой.
Солженицыну ж, кажется, в рассказе его был сокровенным не только Иван Денисович, но и мелькнувший под самый конец рассказа человек - и мелькнувший-то не иначе как тенью Ивана Денисовича: "Теперь рассмотрел его Шухов вблизи. Изо всех пригорбленных лагерных спин его спина отменна была прямизною, и за столом казалось, будто он еще сверх скамейки что-то под себя подложил. На голове его голой стричь давно было нечего - волоса его вылезли от хорошей жизни. Глаза старика не юлили всед всему, что делалось в столовой, а поверх Шухова невидяще уперлись а свое. Он мерно ел пустую баланду ложкой деревянной, надщербленной, но не уходил головой в миску, как все, а высоко носил ложку ко рту. Зубов у него не было ни сверху, ни снизу ни одного: окостеневшие десна жевали хлеб за зубы. Лицо его все вымотано было, но не до слабости фитиля-инвалида, а до камня тесанного, темного. И по рукам, большим, в трещинах и черноте видно было, что не много выпадало ему за все годы отсиживаться придурком. А засело-таки в нем, не примирится: трехсотграммовку свою не ложит, как все, на нечистый стол в росплесках, а на тряпочу стиранную."
Только в полуслове даны детали, только взгляд молчаливый указывает вот он! Тот, который знает за что терпит. Но и терпение его - это не всепрощение, а это терпение в непокорности, в сопротивлении окружающим нечистотам и злу. Это тот человек, в ком сохранилось достоинство человеческое. Не раб и не барин - человек. Тот, что не покорился общему во зле и жить не стал по тем правилам, что и все. Но ни Толстой, ни Солженицын так и не сознались до конца и не произнесли с в о б о д н о, что Каратаев и Шухов были лишены всех человеческих прав, были примерными рабами.
Сострадая рабам, желая видеть в рабских, рожденных в неволе чертах русского человека не темноту и порчу, а свет страдальческий, добровольно обманывалось и все сословие русских писателей. Все это сословие - свободное - вместо того, чтоб проклясть рабское и в человеке и в жизни, раскаивалось безуховыми да цезарями в своем барстве, а каратаевыми да шуховыми избывало виноватость за свободу своего-то положения перед порабощенным русским мужиком. Раба в России это сословие не осуждало и проклинало, а жалело да любило, делая само рабство уже религиозным, надмирным каким-то состоянием, видя в рабах святость да праведность. Иван Денисович по Солженицыну оказывается в конце концов тоже праведником, за праведность все он и прощает ему, однако из-за плеча этого праведника указал нам уже не раба, а на ч е л о в е к а - на того, кто "трехсотграммовку свою не ложит, как все, на нечистый стол". Этот стоик, узник своей совести - такой же русское явление, что и раб душевный. Солженицын написал этот образ в помощь Ивану Денисовичу, желая видеть уже двух этих русских людей - праведника и стоика - основой, твердью. Но что скрепляет своим душевным рабством Иван Денисович? Кажется, только рабство он и делает в своей душе сильней.
Так по пути ли им?
Солженицын, наделяя Шухова частичкой своей души и прошлого, сам не обратился в это ж обаятельное рабство своей судьбой: любя шуховых, сострадая шуховым, и он-то в своей жизни "трехсотграммовку свою не ложит, как все, на нечистый стол". Но, с другой стороны, Солженицын писал уже в ту эпоху, когда как сахар в кипятке, для большинства русских людей растворилось понятие Родины, понятие их русскости и общности как народа. У одних не было ничего за душой кроме советского их настоящего. У тех, кто призывал восстать из скотского состояния - у стоиков - было сильным убеждение, что все они жили в советское время не на своей родной земле, а в "системе", в "коммунистичекой империи", будто с рожденья надо знать, что та земля, где ты родился по воле Божьей - это не родина, а чужое тебе "системное" образование, где уже затаился в твоем же народе внутренний враг, душитель твоей свободы.
Это отражение зеркальное советского иезуитского духа, воспитывало уже в людях свободомыслящих ту же чужесть, как у бездомных, - что у них ничего родного и святого, кроме пресловутой этой "свободы". Солженицыну в Иване Денисовиче было сокровенным, что этот человек хранил в себе чувство родины... Все кругом родное, хоть и скотское. Страшно восстать - страшно рушить родное. Страшно бежать, потому что некуда бежать со своей родины. "Но люди и здесь живут". Этот камушек и пронес за пазухой Солженицын в литературу, загримированный для тех и других с "Одним днем Ивана Денисовича" под мужика. Катастрофу Солженицын почувствовал в том, что некому Россию полюбить, будто б нету ее у русского человека, родины-то. Катастрофа - это лагерный русский народ без своей земли и чувства родины, да лагерная русская земелюшка - без своего народа, что давно уж никому не родина. А с этой своей простодушной любовью к родине, ко всему родному и делается Иван Денисович неожиданно стоиком и главным для Солженицына человеком, его-то а т о м о м в о с с т а н о в л е н и я.
Где находит успокоение, согласие духовное с миром главный русский человек, где ж его "счастливый день" - это стало развязкой обоих творений, что власть имеет только в их хрупких, сотворенных пределах. А что, если попадется в декабристы Безухов? А что, если на другой раз не обманет Иван Денисович вертухая, пронося что-то запретное на зону? Круги расходятся и расходятся - не даром замысливал Достоевский "Житие великого грешника", потому что никогда в судьбе русского человека первым кругом ничего не кончалось, а скорее даже, что наоборот - первый круг только давал разгона рокового судьбе. "Красное колесо" должно было провести нас всеми этими кругами, но круги ж расплылись дальше и дальше; cтоило одолеть один круг истории, как трещали узлы и возникал на горизонте тот, что и не предполагался - колесо не катилось, а охватывало обручем своего рокового бесконечного кольца.
Но Солженицын в "Одном дне Ивана Денисовича" показал то, что кроется внутри этих кругов. Он же осмелился показать всю несостоятельнсть власти духовной, как двулично интеллигентство, что налагает моральные запреты на естество, чтобы себя же в моральном и социальном положении возвысить над естеством простонародья. Солженицын не создал духовного учения, потому что его ЭНЕРГИЯ СОПРОТИВЛЕНИЯ и его одиночество человека непримирившегося никак не могли обрасти толпой, пускай даже ревнителей да сподвижников. Литература - это главное дело его жизни, сфера его долга и ответственности как художника, но не вершина для влияния... Человек верующий, обретший веру, он не проповедовал власть духовную Церкви. Не преломилась в личности его и сама Власть. Он остался от нее в отдалении, не сближаясь с ней, даже для борьбы. "Письмо к вождям", "Как нам обустроить Россию", его политическая проза - это не заявка на Власть, а гражданское к ней послание человека, далекого от в силу своей любви к России от всякой политики.
Солженицын и есть - русский человек в ХХ веке, и не один он был таков; тот русский человек, что отыскал в этом веке и правду, и свободу, и веру. Отыскал во тьме кромешной рабства, будто б лучик света, свой ясный да прямой путь.

1 2