Ясно чувствовал, как раскачивается толстый ствол, о который я опирался спиной, и- подумал, что ветер становится прямо-таки штормовым если уж дерево в мужицкий охват от корня качает.
И тут ощутил странную вещь: земля подо мной словно бы ожила. Казалось, я сидел не под толстым, росшим на мшистом песчаном косогоре деревом, а на трясинистои кочке, которая грозилась продавиться под ногами. Сперва ощутил, а вскоре и увидел, как вздымалась и опускалась почва, земля разрывалась, из мха показывались корни и снова исчезали по мере того, как нарастали или немного отступали порывы бури. Вдруг меня что-то вскинуло, я вскочил и бросился подальше от сосны, в два-три прыжка достиг более надежного места. Именно более надежного, где земля под ногами хотя бы не колыхалась. И вовремя. Почва вокруг огромного дерева все больше вспухала, потом еще раз опала, взгляд мой, казалось, был пригвожден к сосне — вернее, к поверхности земли вокруг дерева, которая опустилась, — теперь глаза мои ясно уловили и качание ствола,— земля опустилась и окончательно поднялась. Огромное дерево клонилось медленно, с хрустом лопались тянувшиеся в сторону моря корни, которые пытались удержать дерево, но не смогли устоять под напором бури. Я стоял и широко открытыми глазами смотрел, как падает сосна. Ничего подобного мне раньше не приходилось переживать. Я видел не раз, как валят деревья, и сам за ручку пилы держался, но сейчас это было нечто совсем другое. Буря выворачивала гигантскую сосну из земли вместе с корнями. Что у ветра вообще может быть такая сила, я бы раньше не поверил. Хотя Эстония и лежит в зоне розы ветров. Потом подумал, что если бы продолжал сидеть под сосной, то там бы и остался. А еще позднее, уже на следующий день, задумался: что же заставило меня вскочить, будто змея ужалила, и бежать от обреченного дерева? Я действовал совершенно инстинктивно, поведение мое не было продиктовано сознанием. Видимо, меня и вправду спас инстинкт, который уходит во времена, когда далекие предки людей жили еще в лесах, в пещерах или на деревьях, эта запрограммированная в генах сотни поколений назад информация сработала сейчас автоматически, если верить книгам. Кто его знает. И еще я подумал, что неужто сознание, это многохваленое рацио, самое острое оружие в борьбе за выживание рода? По крайней мере, я пришел к выводу, что в критических ситуациях инстинкты порой оказываются важнее разума и что язык инстинктов не всегда стоит высмеивать. При падении следующих деревьев поведение мое диктовалось уже разумом, А деревья все падали — и вблизи и поодаль. Порой несколько деревьев валились подряд или даже разом, одно тащило за собой другое и третье. Я шел не по шоссе и не по лесной дорожке, а напрямик сквозь прибрежный сосняк, который хорошо знал, я выбирал направление, которое должно было быстрее вывести меня к дому. Утром выяснилось, что и на шоссе пришлось бы остерегаться и на дорогу свалилось много сосен и елей, движение остановилось на целый день, прежде чем не убрали деревья. Чем ближе к дому, тем вернее я угадывал, какое дерево вывернется из земли, возле какой сосны не следует проходить, а от какой держаться подальше. Не бог весть какая мудрость. Надо было обращать внимание лишь на две вещи. Во-первых, на высоту сосен. Чем выше дерево и раскидистее крона, тем больше у нее возможностей оказаться жертвой бури. Шторм попирал прежде всего мощь и гордость, будто он был разгневанный Иегова, каравший тех, кто хотел быть лучше других. Во-вторых, следовало смотреть на землю вокруг дерева. Возле больших деревьев она заметно начинала вздуваться и опускаться еще до их падения. Была и третья мудрость. Самая простая: держись подальше от всякого дерева, иди так, чтоб ни один ствол и ни один сук не достали тебя, если дерево начнет падать. Но сосны росли слишком густо, чтобы следовать этому правилу. Я вошел в азарт, но порой ощущал страх — не упадет ли дерево в тот миг, когда я прохожу мимо, осмотрительность заставляла меня раза два резко отскакивать, со стороны мои движения могли показаться весьма забавными.
Увидев своими глазами разрушительную силу шторма, я почувствовал еще большее почтение к старому исполину, который не склонил головы. Старик выстоял ценою своих ветвей. Так как корни могучего дерева не поддались, то буря обломала у него ветви. Трудно сказать, сколько их Старик потерял в шестьдесят седьмом году в августовский шторм. Собеседником тот стал спустя два года после шторма, до этого я проходил мимо Старика, особо к нему не приглядываясь. В одном не сомневался: если бы Старик сохранил всю крону, и он бы не выстоял. Хотя знал, что Старик и не согласен со мной. Старик прочел мои мысли и будто невзначай сказал, что дело не столько в ветвях, сколько в корнях. У кого корни крепко сидят в земле, тот выстоит в любую бурю. Хотя бы и ценой своих костей и суставов, то есть ценой ветвей. Порой Старик называл свои ветви суставами. Он думал и рассуждал как человек.
В отношении его у меня есть еще одна мысль. Может, он выдюжил потому, что ветви его оказались слабыми. Что хоть и росли они могучими, но их связь со стволом была непрочной, потому и стали легкой добычей ветру. И эту мысль Старик прочел и отвел. Он опять как бы невзначай заявил, что очень гордился своей силой, своими многочисленными суставами, каждый сустав, то есть ветвь, как самостоятельное дерево, потому он их и потерял. «В своей полной красе я был самым большим и мощным деревом во всем прибрежном лесу,— хвастался он.— Я хотел быть могучее всех, вырастил себе мощные ветви. Я не понимал, что моя сила в силе всего леса».
Вот такая она, эта моя говорящая, исполинская сосна.
Глава 3
Говорить со мной Старик начал, когда я бродил по лесу и думал, ложиться мне на операцию или выбрать более крутое решение. Я боялся не операции, а того, что она не поможет. Мой отец умер от опухоли печени, опухоль обнаружили поздно, когда отец уже ослаб настолько, что не выдержал операции. Врач утверждал, что это была доброкачественная опухоль, не раковая, но я никак не мог понять, как может опухоль быть доброкачественной, если она приводит к смерти. Мне объяснили нечто вроде того, что доброкачественная опухоль ограничивается одним органом, злокачественная же поражает и другие органы, проникает в них ответвлениями, которые называются метастазами, или проростами, так что ни скальпель, ни облучения уже не помогают. В моем случае не говорили о печени, твердили о желудке, который нужно-де было уже несколько лёт назад лечить серьезно, а теперь, возможно, придется половину или даже три четверти его вырезать, но это, мол, раз плюнуть, если иметь в виду уровень сегодняшней хирургии. Тем не менее я нервничал и все откладывал больницу. Прежде всего никак не мог поверить что у меня язва, был всегда уверен в своем желудке, который, как у героев Джека Лондона, переваривал все, даже колючую проволоку и гвозди. Хорошее пищеварение спасло меня в концлагере, где люди, как мухи, мерли от тифа. Мой желудок и кишечник брали калории даже из воды и свекольной ботвы, это и держало меня на ногах. А теперь вдруг... Нет, разговорам о язве я не верил. Когда рак, врачи тоже говорят о язвах. Смерть отца еще слишком ясно стояла перед глазами.
Самое страшное — долгая смерть, медленное угасание, когда видишь, как ссыхается твое тело, и чувствуешь, как утрачиваешь волю и превращаешься в бессознательное животное, которое десятью пальцами цепляется за жизнь. Нет! Стать живым трупом и превратить свой дом в покойницкую? Нет! В Штутгофе я дал себе слово всегда оставаться человеком, человек должен уметь уходить из этого мира. В лагере самоубийство считалось смирением, злу человек не смеет покоряться, там я обязан был выжить. Но смерти человек не должен бояться, у человека есть право распоряжаться своей жизнью. Нет, возражал мой внутренний голос. Человек не сам дал себе жизнь, и он не может ее отбирать у себя. Я посчитал это тогда голосом трусости. Снова трусом мне не хотелось становиться. Так я боролся с сомнениями, в голове вертелись самые вздорные мысли, которые ни к чему не приводили. Сейчас даже неловко обо всем этом вспоминать. Тогда же...
От домашних я свою беду скрывал. Луиза заметила, что я, по сравнению с прежним, ем все меньше и стал выбирать еду, я отговаривался, что у меня просто нет аппетита. Некоторое время удавалось ее обманывать, наконец она поняла, что со мной случилось что-то серьезное. После того как Луиза обнаружила, что я скрываю рвоту, она стала посылать меня к врачу. Луиза видела смерть моего отца и была очень встревожена. Она не отстала, пока не отправила меня к врачу. Районный врач, средних лет женщина, долго не могла довести до моего сознания, что я должен лечь на операцию. Она пыталась убеждать меня и наконец стала пугать. Сказала, что застарелая язва на задней стенке моего желудка может не сегодня-завтра прободиться, а это уже не шутка; у одного ее пациента язва прободилась и искалечила ему всю жизнь. Несчастный пребывал четыре дня при смерти, начались плохо поддающиеся лечению воспаление и нагноение и всякие другие ужасные вещи. Мужчина здорово сдал и уже не смог полностью оправиться. Жена от него ушла. Я не поверил всем этим страшным разговорам. В тот день я уже не сомневался, что у меня рак. Возле истерзанной ветрами сосны меня схватил сильный приступ боли в животе, я был вынужден опуститься под деревом. Пытался пошутить над собой, вот, дескать, и дождался прободения, здесь и околеешь, это тебе расплата за твою трусость. Вытащил из нагрудного кармана пачку «Экстры» закурил и сделал пару затяжек. Сразу, как только зашел разговор о язве, мне посоветовали бросить курить. Мол, курение для желудочников и сердечников куда опаснее, чем для легочников. В это я верил, но то ли никотин слишком уже вошел в кровь, или воля ослабла, но я не смог преодолеть себя. Все больше корчась от боли, я продолжал курить. Не помню, сколько я так крючился и сколько выкурил сигарет, прошло, наверное, не меньше часа, и явно не один окурок втоптал я в песок.
И тут я впервые услышал голос Старика:
— Горящие спички бросать в мох не следует.
Я словно очнулся ото сна, подумал, что слова эти принадлежат невесть откуда взявшемуся здесь любителю поучений, таких поучателей, которые на каждом шагу стараются наставлять других, расплодилось на земле вдоволь. От боли я обозлился и бросил в ответ:
— Пошли вы к черту!
Если бы мне все внутренности не выворачивало, я бы так не сказал.
— Дымится уже. Сухой мох все равно что порох. Некоторое время я смотрел на тоненькую струйку дыма, которая и вправду поднималась в двух шагах от меня. Заставил себя подняться и вдавил ногой дымок. Пламя еще не вспыхнуло.
Поблизости ни одной живой души не было.
Поиронизировал над собой, что болезнь, видимо, уже подействовала на рассудок.
— Что с тобой, что так плохо выглядишь?
Вот чертовщина, кто это меня разыгрывает? Тыкает, будто старый знакомый. Прячется за деревом, голос вроде бы шел оттуда. И какой сочный! Словно баритон Александра Ардера. Но с Ардером мы незнакомы, он бы не стал играть со мной в прятки, да и умер. К тому же, кажется, тоже рак. Никакого желания шутить у меня не было потому и вспылил!
— Если хотите со мной говорить, выходите из-за дерева.
— Не могу,— ответили мне.
— У вас что, отнялись ноги?
— Я с рождения безногий.
Терпение мое лопнуло На минуту я забыл о раскаленных внутри меня углях и в несколько шагов был уже у дерева. За ним никого не было.
— Сядь спокойно и отдыхай, — донесся тот же голос. Все от того же дерева. Точнее, как бы изнутри дерева.
Я внимательнее присмотрелся к сосне. Вдруг кто-нибудь залез наверх и дурачится там.
Я обошел вокруг сосны и вверх пялился, однако никого не обнаружил. Походил еще поблизости, но так ничего и не уразумел. Дурак дураком. Будь у меня самого такой глубокий голос, я мог бы подумать, что начал сам с собой разговаривать. К сожалению, у меня не то чтобы слабый, но какой-то незвучный, тусклый, попросту жалкий голос. Так что сам с собой я говорить не мог. Ходил вокруг дерева, топтался, как идиот, на месте и наконец внял совету голоса и снова сел на землю.
— Дела твои не так уж плохи, как тебе кажется,— донеслось от дерева, с дерева или из дерева.— Чем болеешь?
— Язва или открытая язва,— пробормотал я униженно. О раке я решил лучше помалкивать.
— Открытая язва? Прямо по-докторски сказано. Читаешь медицинские книги?
— Листаю иногда.
— Напрасный труд, это тебе не поможет.
— А что же поможет?
— Операция.
Вздохнул глубоко и ничего не сказал. Что там говорить, если не видишь своего собеседника.
— Что ты сегодня ел? — спросил голос.
— Кусочек вареной телятины.
— А свежемаринованных рыжиков не пробовал?
Откуда он знает, что я ел? Я действительно, не подумав, поел маринованных грибов. Теперь вспомнил. Поэтому и жжет внутри»
Меня стошнило.
— Отойди подальше.
Я поспешил в сторону, мутило меня страшно. Вышли непереваренные кусочки грибов. Стало немного легче.
Вернувшись к дереву, я внимательно осмотрел старую истерзанную сосну. А вдруг со мной разговаривает дерево? Что это на самом деле так, я поверил только после нашего третьего разговора, уже после операции. В том, что я вообще лег на операцию, виновата все та же сосна. Не Луиза и не доктор, или, вернее, и Луиза и доктор немного, но больше всего этот видавший виды Старик. Это он убедил меня, что операции не следует бояться, что я еще молод, чуть больше пятидесяти, наверняка выдюжу. Рака у меня нет, бояться рака глупо, у него совсем другие симптомы.
«Твой отец был хроническим алкоголиком, да и кто знает, был ли у него рак, ты ведь ничего точно не ведаешь. Мог быть цирроз печени. Это бич алкоголиков, а ты почти трезвенник, так чего же ты боишься рака?»
Старик, конечно, догадался, что я боюсь опухоли, к тому же злокачественной. Велел мне выбросить то, что я держу в потайном месте, чтоб ни я, ни кто другой не мог воспользоваться им. У человека с идиотскими мыслями в голове не должно быть под рукой орудия убийства. На операцию я лег, но выбрасывать ничего не стал, а только перепрятал. Крупнокалиберный пистолет я прячу с тех пор, как немцы вошли в Таллин. Но этого никто не знает.
Я никому, кроме жены, не сказал, что разговариваю с деревом. Кто бы мне поверил? Никто. У дерева нет ни души, ни разума, как оно может разговаривать. Это утверждение Луизы. Жена моя кончила среднюю школу, слушала в народном университете лекции, она знает, что говорит. «Я знаю, что говорю»— это одно из ее любимых выражений, а говорит она много. Как человек образованный, она верит только тому, что доказано научно. Исключая сны и передачу мыслей на расстояния. А так она до мозга костей скептик. Скептику невозможно что-нибудь доказать, меньше всего то, в чем есть хоть капля необычного. Порой я сам сомневаюсь в способности Старика разговаривать, но в большинстве верю. И у меня среднее образование, и я читаю много с тех пор, как научился читать, в последнее время особенно увлекаюсь научно-популярными книгами, сомнения, видимо, приходят от чтения. Если бы у Старика, или у этой истерзанной штормом сосны, не было бы мягкого сочного баритона, можно бы и впрямь поверить, что я в самом деле трёхнутый, потому что человек в здравом уме не станет в лесу говорить вслух сам с собою. У него чертовски прекрасный бас или баритон, или то и другое вместе. Мне бы такую глотку! Я пытался несколько раз, так сказать, пробы ради тихонечко напевать про себя, но «Далеко живешь ты, дорогая Мари» в моем исполнении звучало скрипуче-хило, вовсе не по-ардеровски, совсем не так, как у старой сосны, с ее рокочущим будто из трубы голосом. Впрочем, Старик никогда не пел, но я почему-то думаю, что он не уступил бы ни одному баритону или басу в театре «Эстония» или «Ванемуйне». Посоперничал бы даже с Тийтом Куузиком.
И еще, о чем я скажу сразу. Он говорит, лишь когда я один. Если кто-нибудь приходит со мной, он молчит. Только похлопает, приветствуя, по плечу искривленной, опущенной до земли веткой. Чтобы он смог это сделать, я подхожу к нему совсем близко. Если не похлопает — бывало и такое,— значит, он рассержен. Я давно понял, что ему нравится, когда прихожу один. Видимо, мы сошлись характерами.
Теперь, когда я уже привык к разговорам Старика, меня удивляет больше всего его кругозор. Он потряс меня тем, что знал свое латинское название. «Pinus sylvestus»,— сказал он как бы невзначай. Я проверил по энциклопедии, действительно так. Знает ли он еще что-нибудь из латыни и владеет ли другими иностранными языками, этого я не могу сказать. Спросил однажды. Он ответил лукаво: «А ты попробуй поговорить со мной на каком-нибудь языке». Я не пробовал. Во-первых, русский знаю плоховато, немецкий, что учил в начальной школе, почти совсем забыл. И английским, который зубрил в вечерней школе, не могу похвастаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
И тут ощутил странную вещь: земля подо мной словно бы ожила. Казалось, я сидел не под толстым, росшим на мшистом песчаном косогоре деревом, а на трясинистои кочке, которая грозилась продавиться под ногами. Сперва ощутил, а вскоре и увидел, как вздымалась и опускалась почва, земля разрывалась, из мха показывались корни и снова исчезали по мере того, как нарастали или немного отступали порывы бури. Вдруг меня что-то вскинуло, я вскочил и бросился подальше от сосны, в два-три прыжка достиг более надежного места. Именно более надежного, где земля под ногами хотя бы не колыхалась. И вовремя. Почва вокруг огромного дерева все больше вспухала, потом еще раз опала, взгляд мой, казалось, был пригвожден к сосне — вернее, к поверхности земли вокруг дерева, которая опустилась, — теперь глаза мои ясно уловили и качание ствола,— земля опустилась и окончательно поднялась. Огромное дерево клонилось медленно, с хрустом лопались тянувшиеся в сторону моря корни, которые пытались удержать дерево, но не смогли устоять под напором бури. Я стоял и широко открытыми глазами смотрел, как падает сосна. Ничего подобного мне раньше не приходилось переживать. Я видел не раз, как валят деревья, и сам за ручку пилы держался, но сейчас это было нечто совсем другое. Буря выворачивала гигантскую сосну из земли вместе с корнями. Что у ветра вообще может быть такая сила, я бы раньше не поверил. Хотя Эстония и лежит в зоне розы ветров. Потом подумал, что если бы продолжал сидеть под сосной, то там бы и остался. А еще позднее, уже на следующий день, задумался: что же заставило меня вскочить, будто змея ужалила, и бежать от обреченного дерева? Я действовал совершенно инстинктивно, поведение мое не было продиктовано сознанием. Видимо, меня и вправду спас инстинкт, который уходит во времена, когда далекие предки людей жили еще в лесах, в пещерах или на деревьях, эта запрограммированная в генах сотни поколений назад информация сработала сейчас автоматически, если верить книгам. Кто его знает. И еще я подумал, что неужто сознание, это многохваленое рацио, самое острое оружие в борьбе за выживание рода? По крайней мере, я пришел к выводу, что в критических ситуациях инстинкты порой оказываются важнее разума и что язык инстинктов не всегда стоит высмеивать. При падении следующих деревьев поведение мое диктовалось уже разумом, А деревья все падали — и вблизи и поодаль. Порой несколько деревьев валились подряд или даже разом, одно тащило за собой другое и третье. Я шел не по шоссе и не по лесной дорожке, а напрямик сквозь прибрежный сосняк, который хорошо знал, я выбирал направление, которое должно было быстрее вывести меня к дому. Утром выяснилось, что и на шоссе пришлось бы остерегаться и на дорогу свалилось много сосен и елей, движение остановилось на целый день, прежде чем не убрали деревья. Чем ближе к дому, тем вернее я угадывал, какое дерево вывернется из земли, возле какой сосны не следует проходить, а от какой держаться подальше. Не бог весть какая мудрость. Надо было обращать внимание лишь на две вещи. Во-первых, на высоту сосен. Чем выше дерево и раскидистее крона, тем больше у нее возможностей оказаться жертвой бури. Шторм попирал прежде всего мощь и гордость, будто он был разгневанный Иегова, каравший тех, кто хотел быть лучше других. Во-вторых, следовало смотреть на землю вокруг дерева. Возле больших деревьев она заметно начинала вздуваться и опускаться еще до их падения. Была и третья мудрость. Самая простая: держись подальше от всякого дерева, иди так, чтоб ни один ствол и ни один сук не достали тебя, если дерево начнет падать. Но сосны росли слишком густо, чтобы следовать этому правилу. Я вошел в азарт, но порой ощущал страх — не упадет ли дерево в тот миг, когда я прохожу мимо, осмотрительность заставляла меня раза два резко отскакивать, со стороны мои движения могли показаться весьма забавными.
Увидев своими глазами разрушительную силу шторма, я почувствовал еще большее почтение к старому исполину, который не склонил головы. Старик выстоял ценою своих ветвей. Так как корни могучего дерева не поддались, то буря обломала у него ветви. Трудно сказать, сколько их Старик потерял в шестьдесят седьмом году в августовский шторм. Собеседником тот стал спустя два года после шторма, до этого я проходил мимо Старика, особо к нему не приглядываясь. В одном не сомневался: если бы Старик сохранил всю крону, и он бы не выстоял. Хотя знал, что Старик и не согласен со мной. Старик прочел мои мысли и будто невзначай сказал, что дело не столько в ветвях, сколько в корнях. У кого корни крепко сидят в земле, тот выстоит в любую бурю. Хотя бы и ценой своих костей и суставов, то есть ценой ветвей. Порой Старик называл свои ветви суставами. Он думал и рассуждал как человек.
В отношении его у меня есть еще одна мысль. Может, он выдюжил потому, что ветви его оказались слабыми. Что хоть и росли они могучими, но их связь со стволом была непрочной, потому и стали легкой добычей ветру. И эту мысль Старик прочел и отвел. Он опять как бы невзначай заявил, что очень гордился своей силой, своими многочисленными суставами, каждый сустав, то есть ветвь, как самостоятельное дерево, потому он их и потерял. «В своей полной красе я был самым большим и мощным деревом во всем прибрежном лесу,— хвастался он.— Я хотел быть могучее всех, вырастил себе мощные ветви. Я не понимал, что моя сила в силе всего леса».
Вот такая она, эта моя говорящая, исполинская сосна.
Глава 3
Говорить со мной Старик начал, когда я бродил по лесу и думал, ложиться мне на операцию или выбрать более крутое решение. Я боялся не операции, а того, что она не поможет. Мой отец умер от опухоли печени, опухоль обнаружили поздно, когда отец уже ослаб настолько, что не выдержал операции. Врач утверждал, что это была доброкачественная опухоль, не раковая, но я никак не мог понять, как может опухоль быть доброкачественной, если она приводит к смерти. Мне объяснили нечто вроде того, что доброкачественная опухоль ограничивается одним органом, злокачественная же поражает и другие органы, проникает в них ответвлениями, которые называются метастазами, или проростами, так что ни скальпель, ни облучения уже не помогают. В моем случае не говорили о печени, твердили о желудке, который нужно-де было уже несколько лёт назад лечить серьезно, а теперь, возможно, придется половину или даже три четверти его вырезать, но это, мол, раз плюнуть, если иметь в виду уровень сегодняшней хирургии. Тем не менее я нервничал и все откладывал больницу. Прежде всего никак не мог поверить что у меня язва, был всегда уверен в своем желудке, который, как у героев Джека Лондона, переваривал все, даже колючую проволоку и гвозди. Хорошее пищеварение спасло меня в концлагере, где люди, как мухи, мерли от тифа. Мой желудок и кишечник брали калории даже из воды и свекольной ботвы, это и держало меня на ногах. А теперь вдруг... Нет, разговорам о язве я не верил. Когда рак, врачи тоже говорят о язвах. Смерть отца еще слишком ясно стояла перед глазами.
Самое страшное — долгая смерть, медленное угасание, когда видишь, как ссыхается твое тело, и чувствуешь, как утрачиваешь волю и превращаешься в бессознательное животное, которое десятью пальцами цепляется за жизнь. Нет! Стать живым трупом и превратить свой дом в покойницкую? Нет! В Штутгофе я дал себе слово всегда оставаться человеком, человек должен уметь уходить из этого мира. В лагере самоубийство считалось смирением, злу человек не смеет покоряться, там я обязан был выжить. Но смерти человек не должен бояться, у человека есть право распоряжаться своей жизнью. Нет, возражал мой внутренний голос. Человек не сам дал себе жизнь, и он не может ее отбирать у себя. Я посчитал это тогда голосом трусости. Снова трусом мне не хотелось становиться. Так я боролся с сомнениями, в голове вертелись самые вздорные мысли, которые ни к чему не приводили. Сейчас даже неловко обо всем этом вспоминать. Тогда же...
От домашних я свою беду скрывал. Луиза заметила, что я, по сравнению с прежним, ем все меньше и стал выбирать еду, я отговаривался, что у меня просто нет аппетита. Некоторое время удавалось ее обманывать, наконец она поняла, что со мной случилось что-то серьезное. После того как Луиза обнаружила, что я скрываю рвоту, она стала посылать меня к врачу. Луиза видела смерть моего отца и была очень встревожена. Она не отстала, пока не отправила меня к врачу. Районный врач, средних лет женщина, долго не могла довести до моего сознания, что я должен лечь на операцию. Она пыталась убеждать меня и наконец стала пугать. Сказала, что застарелая язва на задней стенке моего желудка может не сегодня-завтра прободиться, а это уже не шутка; у одного ее пациента язва прободилась и искалечила ему всю жизнь. Несчастный пребывал четыре дня при смерти, начались плохо поддающиеся лечению воспаление и нагноение и всякие другие ужасные вещи. Мужчина здорово сдал и уже не смог полностью оправиться. Жена от него ушла. Я не поверил всем этим страшным разговорам. В тот день я уже не сомневался, что у меня рак. Возле истерзанной ветрами сосны меня схватил сильный приступ боли в животе, я был вынужден опуститься под деревом. Пытался пошутить над собой, вот, дескать, и дождался прободения, здесь и околеешь, это тебе расплата за твою трусость. Вытащил из нагрудного кармана пачку «Экстры» закурил и сделал пару затяжек. Сразу, как только зашел разговор о язве, мне посоветовали бросить курить. Мол, курение для желудочников и сердечников куда опаснее, чем для легочников. В это я верил, но то ли никотин слишком уже вошел в кровь, или воля ослабла, но я не смог преодолеть себя. Все больше корчась от боли, я продолжал курить. Не помню, сколько я так крючился и сколько выкурил сигарет, прошло, наверное, не меньше часа, и явно не один окурок втоптал я в песок.
И тут я впервые услышал голос Старика:
— Горящие спички бросать в мох не следует.
Я словно очнулся ото сна, подумал, что слова эти принадлежат невесть откуда взявшемуся здесь любителю поучений, таких поучателей, которые на каждом шагу стараются наставлять других, расплодилось на земле вдоволь. От боли я обозлился и бросил в ответ:
— Пошли вы к черту!
Если бы мне все внутренности не выворачивало, я бы так не сказал.
— Дымится уже. Сухой мох все равно что порох. Некоторое время я смотрел на тоненькую струйку дыма, которая и вправду поднималась в двух шагах от меня. Заставил себя подняться и вдавил ногой дымок. Пламя еще не вспыхнуло.
Поблизости ни одной живой души не было.
Поиронизировал над собой, что болезнь, видимо, уже подействовала на рассудок.
— Что с тобой, что так плохо выглядишь?
Вот чертовщина, кто это меня разыгрывает? Тыкает, будто старый знакомый. Прячется за деревом, голос вроде бы шел оттуда. И какой сочный! Словно баритон Александра Ардера. Но с Ардером мы незнакомы, он бы не стал играть со мной в прятки, да и умер. К тому же, кажется, тоже рак. Никакого желания шутить у меня не было потому и вспылил!
— Если хотите со мной говорить, выходите из-за дерева.
— Не могу,— ответили мне.
— У вас что, отнялись ноги?
— Я с рождения безногий.
Терпение мое лопнуло На минуту я забыл о раскаленных внутри меня углях и в несколько шагов был уже у дерева. За ним никого не было.
— Сядь спокойно и отдыхай, — донесся тот же голос. Все от того же дерева. Точнее, как бы изнутри дерева.
Я внимательнее присмотрелся к сосне. Вдруг кто-нибудь залез наверх и дурачится там.
Я обошел вокруг сосны и вверх пялился, однако никого не обнаружил. Походил еще поблизости, но так ничего и не уразумел. Дурак дураком. Будь у меня самого такой глубокий голос, я мог бы подумать, что начал сам с собой разговаривать. К сожалению, у меня не то чтобы слабый, но какой-то незвучный, тусклый, попросту жалкий голос. Так что сам с собой я говорить не мог. Ходил вокруг дерева, топтался, как идиот, на месте и наконец внял совету голоса и снова сел на землю.
— Дела твои не так уж плохи, как тебе кажется,— донеслось от дерева, с дерева или из дерева.— Чем болеешь?
— Язва или открытая язва,— пробормотал я униженно. О раке я решил лучше помалкивать.
— Открытая язва? Прямо по-докторски сказано. Читаешь медицинские книги?
— Листаю иногда.
— Напрасный труд, это тебе не поможет.
— А что же поможет?
— Операция.
Вздохнул глубоко и ничего не сказал. Что там говорить, если не видишь своего собеседника.
— Что ты сегодня ел? — спросил голос.
— Кусочек вареной телятины.
— А свежемаринованных рыжиков не пробовал?
Откуда он знает, что я ел? Я действительно, не подумав, поел маринованных грибов. Теперь вспомнил. Поэтому и жжет внутри»
Меня стошнило.
— Отойди подальше.
Я поспешил в сторону, мутило меня страшно. Вышли непереваренные кусочки грибов. Стало немного легче.
Вернувшись к дереву, я внимательно осмотрел старую истерзанную сосну. А вдруг со мной разговаривает дерево? Что это на самом деле так, я поверил только после нашего третьего разговора, уже после операции. В том, что я вообще лег на операцию, виновата все та же сосна. Не Луиза и не доктор, или, вернее, и Луиза и доктор немного, но больше всего этот видавший виды Старик. Это он убедил меня, что операции не следует бояться, что я еще молод, чуть больше пятидесяти, наверняка выдюжу. Рака у меня нет, бояться рака глупо, у него совсем другие симптомы.
«Твой отец был хроническим алкоголиком, да и кто знает, был ли у него рак, ты ведь ничего точно не ведаешь. Мог быть цирроз печени. Это бич алкоголиков, а ты почти трезвенник, так чего же ты боишься рака?»
Старик, конечно, догадался, что я боюсь опухоли, к тому же злокачественной. Велел мне выбросить то, что я держу в потайном месте, чтоб ни я, ни кто другой не мог воспользоваться им. У человека с идиотскими мыслями в голове не должно быть под рукой орудия убийства. На операцию я лег, но выбрасывать ничего не стал, а только перепрятал. Крупнокалиберный пистолет я прячу с тех пор, как немцы вошли в Таллин. Но этого никто не знает.
Я никому, кроме жены, не сказал, что разговариваю с деревом. Кто бы мне поверил? Никто. У дерева нет ни души, ни разума, как оно может разговаривать. Это утверждение Луизы. Жена моя кончила среднюю школу, слушала в народном университете лекции, она знает, что говорит. «Я знаю, что говорю»— это одно из ее любимых выражений, а говорит она много. Как человек образованный, она верит только тому, что доказано научно. Исключая сны и передачу мыслей на расстояния. А так она до мозга костей скептик. Скептику невозможно что-нибудь доказать, меньше всего то, в чем есть хоть капля необычного. Порой я сам сомневаюсь в способности Старика разговаривать, но в большинстве верю. И у меня среднее образование, и я читаю много с тех пор, как научился читать, в последнее время особенно увлекаюсь научно-популярными книгами, сомнения, видимо, приходят от чтения. Если бы у Старика, или у этой истерзанной штормом сосны, не было бы мягкого сочного баритона, можно бы и впрямь поверить, что я в самом деле трёхнутый, потому что человек в здравом уме не станет в лесу говорить вслух сам с собою. У него чертовски прекрасный бас или баритон, или то и другое вместе. Мне бы такую глотку! Я пытался несколько раз, так сказать, пробы ради тихонечко напевать про себя, но «Далеко живешь ты, дорогая Мари» в моем исполнении звучало скрипуче-хило, вовсе не по-ардеровски, совсем не так, как у старой сосны, с ее рокочущим будто из трубы голосом. Впрочем, Старик никогда не пел, но я почему-то думаю, что он не уступил бы ни одному баритону или басу в театре «Эстония» или «Ванемуйне». Посоперничал бы даже с Тийтом Куузиком.
И еще, о чем я скажу сразу. Он говорит, лишь когда я один. Если кто-нибудь приходит со мной, он молчит. Только похлопает, приветствуя, по плечу искривленной, опущенной до земли веткой. Чтобы он смог это сделать, я подхожу к нему совсем близко. Если не похлопает — бывало и такое,— значит, он рассержен. Я давно понял, что ему нравится, когда прихожу один. Видимо, мы сошлись характерами.
Теперь, когда я уже привык к разговорам Старика, меня удивляет больше всего его кругозор. Он потряс меня тем, что знал свое латинское название. «Pinus sylvestus»,— сказал он как бы невзначай. Я проверил по энциклопедии, действительно так. Знает ли он еще что-нибудь из латыни и владеет ли другими иностранными языками, этого я не могу сказать. Спросил однажды. Он ответил лукаво: «А ты попробуй поговорить со мной на каком-нибудь языке». Я не пробовал. Во-первых, русский знаю плоховато, немецкий, что учил в начальной школе, почти совсем забыл. И английским, который зубрил в вечерней школе, не могу похвастаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10