Правда, немногие склонны питаться листьями, пропитанными скипидаром. Тлям дерево по вкусу, и солнечная энер-
гия, накопленная растением, переводится в русло животной жизни.Крошки тли размножаются быстро. Своим терпеливым хоботком они сосут растение, и в их брюшке, как в перегонном кубе, проскипидаренные соки превращаются в питательные вещества, заманчивые уже для легиона паразитов и хищников. Эти, в свою очередь, передадут усвоенные вещества другим потребителям, продолжая превращения, пока от пищи не останутся развалины того, что жило,—зачатки того, что будет жить.
Место насекомого в этом потоке жизни очевидно.
Пусть где угодно, на любой планете существуют растения, способные корнями извлекать пищу из грунта, а на растении пасутся тли, сосущие его соки,— модель готова, основа пирамиды заложена: есть пища и для насекомых-наездников, и для птиц, которые их склевывают, и для хищников, которые птицами кормятся. Для всех накрыт изобильный стол!
Тут Фабр, который всю жизнь искал в природе согласованность, гармонию, обнаруживает, что ему не по душе пожирание одних другими, ловит себя на мысли, что если таков и был план творения, то он несовершенен. Фабр рисует даже в воображении некое «государство солнца», существующее среди бесчисленных миров, на планете, обитатели которой утоляют голод только теплом своих светил. Он мечтает о таком мире, где никто никого не ест, где никто не питается ни мертвечиной, ни даже растениями, где все заимствует жизненную энергию непосредственно от солнца.
Конечно, это звучит как биологическая утопия, но разве уже познаны все возможности живого?
Фабр склонен допустить, что у каких-то насекомых существуют периоды, когда жизненная энергия действительно заимствуется не от растений или животной пищи.
Вот цикады: они заводят свою песню с семи-восьми утра и поют до самых поздних сумерек, но молчат, когда Небо покрыто тучами. В солнечный день они постоянно перемещаются по стволу и по веткам, каждый раз Оказываясь на Освещенных солнцем участках, целыми рядами сидят на коре платанов, всегда на самом припеке.
Или сфексы. «Мне встречались такие любители солнца, которые, наполовину вырыв норку, вдруг бросали работу и отправлялись на лист винограда принимать солнечную ванну... Растянувшись, они наслаждаются светом и теплом...»
Или тарантулята, которых мать носит на спине. Они падают, но быстро поднимаются, взбираются по ножкам, возвращаются на место. При этом, конечно, тратится энергия. Да и когда они на спине, затрата сил необходима, чтоб сохранять равновесие в куче. «Откуда же берется энергия, дающая крошечной ликозе возможность двигаться? Из чего возникает?» — спрашивает Фабр. Похоже, здесь солнечная энергия воспринимается непосредственно. «Не случайно же каждый день, когда небо ясно, ликоза, нагруженная выводком, «облокачивается» на сруб своего колодца и долгими часами дежурит на солнце. Молодь на материнской спине сладко потягивается, пропитывается светом, заправляется двигательной энергией, переводит в движение энергию, пришедшую от солнца — источника и очага всякой жизни...»
Не многие фантасты заходили так далеко. Но сто лет назад ни в каких утопиях не было ни спутников, оснащенных солнечными батареями, ни других чудес полупроводниковой индустрии. То, что казалось натурфилософской полупоэзией, звучит сегодня как тема для размышлений, как приглашение к поиску.
Настойчиво и на разные лады поворачивает Фабр мысль 6 том, что сейчас называют бионическим аспектом изучения насекомых, и подчеркивает плодотворные его возможности. В шестигранной призме пчелиной ячейки решена трудная геометрическая задача: изготовление наиболее емкой формы при наименьших затратах строительного материала. Пауки эпейра и улитки демонстрируют логарифмическую спираль. Эвмены возводят строгие купола, инкрустированные песчинками кварца.
Рассказывая о ножках скарабея, Фабр подчеркивает: «Можно устроить целый музей из этих орудий. Среди них одни кажутся подражанием нашим, тогда как другие нам самим стоит взять за образцы».
Вспомним теперь, как описана Фабром работа сфек-са при сооружении им норки или действия осы аммофи-лы, роющей грунт в месте, где скрывается гусеница озимой совки.
Именно в такие моменты наблюдал аммофилу и советский энтомолог П. И. Мариковский. Он обратил внимание на усиленную вибрацию крыльев осы, когда, жужжа и дребезжа на высокой ноте, она вытаскивает особенно прочно сидящий в почве комочек. Анатомические вскрытия аммофил, а затем и других гнездящихся в почве ос показали, что от воздушной камеры, спрятанной среди грудных мышц, приводящих в движение крылья, проходит в голову тонкий канал. Заканчивается он полостью у основания челюстей.
«Чем не пневматический молоток?»— спрашивает П. И. Мариковский, добавляя, что аммофилы пользуются им миллионы лет.
Пневматический молоток изобретен сравнительно недавно, изобретен человеком, который не подозревал, что прообраз сконструированного им орудия существует в природе. Но разве, перечитывая сегодня сделанное Фабром описание сфекса-землекопа, сооружающего норку, мы не видим перед собой в действии живую модель пневматического молотка! «Начинается быстрая смена движений: вперед, чтоб отбить новые кусочки, и назад, чтоб удалить их. Делая эти движения, сфекс не ходит, не бегает — он прыгает, словно подталкиваемый пружиной. Оса скачет с дрожащим брюшком, колеблющимися усиками, трепещущими крыльями...»
Но тот же Фабр предупредил о тупиках и ловушках, в которые может завести слепое копирование природы, до того как расшифровано биологическое назначение копируемого органа.
Не только техника, но и эстетика может учиться у животного, убежден Фабр. Живое способно подсказывать линии, формы, цвет в сфере прекрасного; оно может поставлять темы и сюжеты даже для таких жанров, как шарж, гротеск, пародия.
Вот уже отчасти знакомые нам эмпузы — рогатые призраки в хитиновом наряде и с мефистофельской физиономией. Эмпуза — по-гречески «чудище»... Советские исследователи, присмотревшись к чудищу, обнаружили, что на давно известном натуралистам отростке, венчающем голову эмпузы, вспыхивает иногда яркий огонёк. Так сверкает но утрам капелька росы в траве. Солнце играет, отражаясь в гладкой, будто полирозанной поверхности шишака.
В коллекционном ящике этого никогда не увидеть: у мертвого насекомого поверхность отростка тускла, не реагирует на солнечный свет. Но пока эмпуза живет, волшебное зеркальце, крошечное подобие рефлекторов, какими пользуются врачи, кстати, тоже надевая их на лоб, искрится в ответ на прикосновение самого слабого луча.
К чему эмпузе такой самоцвет? Он ее главный кормилец. Приманивает насекомых, как подлинная роса на камнях, на листьях, в траве или на паутине крестовика-эпейры. Здесь, однако, подлетев к сверкнувшей росинке, насекомое попадает не в липкие ловчие сети, а в капканные передние ноги хищника. Эмпуза пожирает добычу экономнейше: от жертвы не остается ни ножек, ни рожек.
Уже в группе скарабеев высшее совершенство предстало слитыми воедино целесообразностью и красотой... Овладевая секретами этого синтеза, в наше время рука об руку с инженерами в конструкторских бюро стали работать художники. Согласное творчество их показывает, что, когда вещь создана по законам одновременно и науки и красоты, расчета и гармонии, техники и эстетики, она во всех отношениях совершеннее и экономичнее. Начавшее распространяться в промышленности так называемое объемное проектирование подтверждает: творчество и техника могут полными пригоршнями черпать из россыпей созданного природой.
Обнимая умом разные сферы энтомологии и просматривая грани ее соприкосновения с другими науками, Фабр в то же время напоминает, что «крыльям воображения, как бы сладок ни был его взлет», всегда надлежит предпочитать шаги установленных фактов, «медленные сандалии на свинцовой подошве».
В 1907 году Делаграв опубликовал X том «Сувенир энтомоложик». Весь труд состоит из 220 повестей о мире насекомых, мире ученого и человека, где образ и мысль — два способа видеть и познавать мир, слитые воедино, наука и искусство,— с двойной силой раскрывают суть явлений, бросают концентрированный свет на загадки, ожидающие исследователя....
Последнее слово последнего тома было: лаборемус!
Когда Фабр написал это, ему исполнилось» 84 года.
Сто лет спустя
Нелегко было Фабру в свое время отказаться от мысли о факультете. Такой удар! Такое поражение! Но не откажись он от заветной мечты, не видеть бы ему Гар-маса, где созданы обессмертившие его «Энтомологические воспоминания». Именно благодаря тому же он, правда посмертно, переступил порог факультета. Однако произошло это не скоро, не просто, не гладко.
Фабр изучал насекомых и рассказывал о своих исследованиях, как находил нужным, не считаясь с принятыми условностями и порядками. В результате «широким кругам его имя еще не стало известно, а он уже восстановил против себя ученый мир»,— сокрушенно заметил один из биографов энтомолога.
Прежде всего трезвых и уравновешенных специалистов настораживала «неуместная восторженность Фабра», применяемые для характеристики инстинкта превосходные степени: «чудесное искусство», «безошибочное знание», «высшая логика». В таких эпитетах часто видели дань спиритуализму. «Иногда кажется, слово «бог» вот-вот готово сорваться из-под его пера, хотя он его и не произносит»,—обличали Фабра. Клерикалы же, наоборот, считали его еретиком, которому в эпоху инквизиции не миновать бы костра.
В большой минус ставили Фабру небрежное определение видов. Конечно, подобные ошибки никого не украшают. Говоря об этих родимых пятнах, оставленных на самоучке его школой, вернее, отсутствием систематической школы, Легро пожимал плечами: «Разве что меняется, если скарабей, которому посвящены мемуары
Фабра, был не скарабеус пиус, похожий на того, как родной брат, или что сфекс, именуемый у Фабра «желтокрылым», на самом деле есть сфекс максиллозус. Будто от перемены названия приспособленность сфекса, или жука, умеющего скатывать шары и формовать груши, выглядит менее совершенной, не столь восхитительной».
Ортодоксы дарвинизма не видели в фабровских «Сувенир» ничего, кроме антиэволюционистских фраз, забывали об оценках самого Дарвина. С другой стороны, наиболее рьяные антидарвинисты не жаловали Фабра потому, что он положительно высказывался о великом биологе, не скрывал своего восхищения его преданностью науке.
Многих коробило, что Фабр, нарушая традиции, не дает в своих мемуарах ни библиографии, ни обзора научных трудов и упрямо избегает общепринятой терминологии, что пишет он не только об объекте, но и о том, как работает сам, о том, что перечувствовал, а не только передумал.
То, что сегодня представляется особенно привлекательным в «Сувенир»,— свободный разговор будто на двух языках сразу, на языке науки и на языке поэзии,— казалось непонятным и неестественным. Ведь не разрабатывают же математики теорию чисел в одах, химики не объявляют об открытии элементов или соединений в сонетах, физики не пишут стансов о новых свойствах рентгеновых лучей!
Фабра корили и за то, что он при анализе движущих сил поведения насекомых позволяет себе прибегать к антропоморфизму.Еще при жизни натуралиста оспаривались, отрицались и вся его философия энтомологии и представления о природе инстинкта. По этому-то поводу Фабр и писал: поднимаемые им вопросы не могут быть решены словесным спором.
Наиболее резкие выступления совпали с отмечавшимся во Франции столетием со дня рождения Фабра. В приуроченной к юбилею пространной статье Ш. Фер-тон ставил под вопрос порядочность Фабра как ученого и человека. Один из наиболее непримиримых оппонентов, профессор Этьен Рабо, на протяжении ряда лет печатавший в газетах и журналах статьи против Фабра,
опубликовал целый сборник, в котором доказывал, что Фабра вообще нельзя считать ученым.Разбор коронного критического аргумента Рабо сделан недавно французским энтомологом профессором Реми Шовеном в книге «Жизнь и нравы насекомых».
«Итак,— писал Шовен,— Фабр восхищался хирургической точностью уколов, производимых парализатором, указывая, что оса аммофила, не колеблясь, вонзает жало именно в те зоны, которые расположены над нужными ганглиями.
Позже Рабо, ненавидевший Фабра, возобновил наблюдения над аммофилой и обнаружил нечто противоположное тому, что когда-то открыл сериньянский отшельник. Нападая на жертву, сообщал Рабо, аммофила вонзает жало где придется. Это подлинное избиение, и длится оно до тех пор, пока полумертвая, отравленная осиным ядом жертва не перестанет оказывать сопротивление... Все вульгарные механицисты тридцатых годов возликовали, им не хватало язвительных слов для осмеяния Фабра.
Но проходит еще лет десять, и за изучение той же аммофилы берется Молитор, подошедший к проблеме без предвзятости. Вот что он установил: сначала события идут так, как излагает Рабо. Но едва противник ослабел, в ход пускаются приемы, описанные Фабром, и оса с безукоризненной меткостью вонзает жало...»
К слову, рисуя схватку аммофилы с будущей жертвой, Фабр говорит и о первом этапе — беспорядочной драке, правда, коротко, почти мельком, но подробно анализирует второй, состоящий из точно нацеленных ужалений. Однако и тут Фабр предупреждает, мы уже приводили эти слова: «Так бывает обычно, но не всегда. Насекомое не машина, колеса которой всегда работают одинаково. Ожидающий увидеть все акты описанной операции именно такими может ошибиться. Нередки случаи большего или меньшего уклонения от общего правила».
Отстаивавшие честь Фабра биологи находили необоснованной и критику «превосходных степеней» в его описаниях: «Совершенство Фабром не вымышлено, а взято из природы, оно существует как одна из граней действительности ».
Подводя итог всей дискуссии, академик Жан Ростан заключил: «Ошибки Фабра — кто их не совершает?-абсолютно незначительны, если принять во внимание всю огромность его труда!»
Однако судьба учения Фабра об инстинкте может стать иллюстрацией того, насколько запутан и противоречив бывает процесс становления истины в науке.
Еще в начале XX века французский биолог Жорж Бон решительно утверждал: «Представление об инстинкте— только пережиток прошлого, наследие средневековья, теологов, метафизики. Следует ли нам принимать его? Что такое инстинкт? Слово. Это понятие не выдерживает научного осмысления. Его никто не подвергал философскому разбору. Кондильяк, прозванный «отцом философского анализа», дал инстинкту определение, которое я считаю лучшим из множества существующих: «Инстинкт — это ничто».
Жорж Бон не первый и не последний среди биологов отрицал самое существование инстинкта. То было целое течение, целая школа.
Не случайно выдающийся русский исследователь Владимир Николаевич Вагнер — один из основоположников зоопсихологии (впоследствии она разрослась в науку о поведении животных — этологию, термин, который применялся уже и самим Вагнером) — выступил ё лекцией: «Что такое инстинкт и почему даже у многих зоологов о нем существует лишь весьма смутное представление»!..
И вот середина XX столетия, встреча биологов в здании Парижского факультета на бульваре, носящем имя химика и революционера Распая...
— Термин «инстинкт», особенно во Франции, имеет, прямо скажем, сомнительную репутацию,— открывает коллоквиум председательствующий.— В университете, где я учился, считалось хорошим тоном избегать этого слова. Раскройте хотя бы курс психологии Жоржа Дюма. Здесь не нашлось места ни для одной главы об инстинкте. Но сознательное игнорирование научной проблемы не может привести ни к чему хорошему. Раньше или позже явление встает перед исследователями, и они вынуждены разобраться в связанных с ним теоретических концепциях. Так произошло и с понятием инстинкта. Отрицаемая одними, высмеиваемая другими, пробле-
ма выдержала и атаки и поношения. Наша встреча здесь не служит ли тому доказательством?Речь внимательно слушают сидящие вокруг стола двадцать два ученых: академики, руководители стариннейших университетских кафедр, авторы уникальных трудов. У них вместе за плечами свыше пятисот лет работы в разных областях зоологии: эндокринологии, биохимии, нейрофизиологии, генетике, экологии. Каждый в своей сфере — звезда первой величины.
— Соединенными усилиями психологов и физиологов добыты факты, породившие уверенность, что инстинкт— реальное явление, если понимать под ним врожденную способность без предварительного обучения и в совершенстве выполнять при определенных условиях внешней среды и определенном состоянии организма некоторые специфические действия,— продолжает оратор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
гия, накопленная растением, переводится в русло животной жизни.Крошки тли размножаются быстро. Своим терпеливым хоботком они сосут растение, и в их брюшке, как в перегонном кубе, проскипидаренные соки превращаются в питательные вещества, заманчивые уже для легиона паразитов и хищников. Эти, в свою очередь, передадут усвоенные вещества другим потребителям, продолжая превращения, пока от пищи не останутся развалины того, что жило,—зачатки того, что будет жить.
Место насекомого в этом потоке жизни очевидно.
Пусть где угодно, на любой планете существуют растения, способные корнями извлекать пищу из грунта, а на растении пасутся тли, сосущие его соки,— модель готова, основа пирамиды заложена: есть пища и для насекомых-наездников, и для птиц, которые их склевывают, и для хищников, которые птицами кормятся. Для всех накрыт изобильный стол!
Тут Фабр, который всю жизнь искал в природе согласованность, гармонию, обнаруживает, что ему не по душе пожирание одних другими, ловит себя на мысли, что если таков и был план творения, то он несовершенен. Фабр рисует даже в воображении некое «государство солнца», существующее среди бесчисленных миров, на планете, обитатели которой утоляют голод только теплом своих светил. Он мечтает о таком мире, где никто никого не ест, где никто не питается ни мертвечиной, ни даже растениями, где все заимствует жизненную энергию непосредственно от солнца.
Конечно, это звучит как биологическая утопия, но разве уже познаны все возможности живого?
Фабр склонен допустить, что у каких-то насекомых существуют периоды, когда жизненная энергия действительно заимствуется не от растений или животной пищи.
Вот цикады: они заводят свою песню с семи-восьми утра и поют до самых поздних сумерек, но молчат, когда Небо покрыто тучами. В солнечный день они постоянно перемещаются по стволу и по веткам, каждый раз Оказываясь на Освещенных солнцем участках, целыми рядами сидят на коре платанов, всегда на самом припеке.
Или сфексы. «Мне встречались такие любители солнца, которые, наполовину вырыв норку, вдруг бросали работу и отправлялись на лист винограда принимать солнечную ванну... Растянувшись, они наслаждаются светом и теплом...»
Или тарантулята, которых мать носит на спине. Они падают, но быстро поднимаются, взбираются по ножкам, возвращаются на место. При этом, конечно, тратится энергия. Да и когда они на спине, затрата сил необходима, чтоб сохранять равновесие в куче. «Откуда же берется энергия, дающая крошечной ликозе возможность двигаться? Из чего возникает?» — спрашивает Фабр. Похоже, здесь солнечная энергия воспринимается непосредственно. «Не случайно же каждый день, когда небо ясно, ликоза, нагруженная выводком, «облокачивается» на сруб своего колодца и долгими часами дежурит на солнце. Молодь на материнской спине сладко потягивается, пропитывается светом, заправляется двигательной энергией, переводит в движение энергию, пришедшую от солнца — источника и очага всякой жизни...»
Не многие фантасты заходили так далеко. Но сто лет назад ни в каких утопиях не было ни спутников, оснащенных солнечными батареями, ни других чудес полупроводниковой индустрии. То, что казалось натурфилософской полупоэзией, звучит сегодня как тема для размышлений, как приглашение к поиску.
Настойчиво и на разные лады поворачивает Фабр мысль 6 том, что сейчас называют бионическим аспектом изучения насекомых, и подчеркивает плодотворные его возможности. В шестигранной призме пчелиной ячейки решена трудная геометрическая задача: изготовление наиболее емкой формы при наименьших затратах строительного материала. Пауки эпейра и улитки демонстрируют логарифмическую спираль. Эвмены возводят строгие купола, инкрустированные песчинками кварца.
Рассказывая о ножках скарабея, Фабр подчеркивает: «Можно устроить целый музей из этих орудий. Среди них одни кажутся подражанием нашим, тогда как другие нам самим стоит взять за образцы».
Вспомним теперь, как описана Фабром работа сфек-са при сооружении им норки или действия осы аммофи-лы, роющей грунт в месте, где скрывается гусеница озимой совки.
Именно в такие моменты наблюдал аммофилу и советский энтомолог П. И. Мариковский. Он обратил внимание на усиленную вибрацию крыльев осы, когда, жужжа и дребезжа на высокой ноте, она вытаскивает особенно прочно сидящий в почве комочек. Анатомические вскрытия аммофил, а затем и других гнездящихся в почве ос показали, что от воздушной камеры, спрятанной среди грудных мышц, приводящих в движение крылья, проходит в голову тонкий канал. Заканчивается он полостью у основания челюстей.
«Чем не пневматический молоток?»— спрашивает П. И. Мариковский, добавляя, что аммофилы пользуются им миллионы лет.
Пневматический молоток изобретен сравнительно недавно, изобретен человеком, который не подозревал, что прообраз сконструированного им орудия существует в природе. Но разве, перечитывая сегодня сделанное Фабром описание сфекса-землекопа, сооружающего норку, мы не видим перед собой в действии живую модель пневматического молотка! «Начинается быстрая смена движений: вперед, чтоб отбить новые кусочки, и назад, чтоб удалить их. Делая эти движения, сфекс не ходит, не бегает — он прыгает, словно подталкиваемый пружиной. Оса скачет с дрожащим брюшком, колеблющимися усиками, трепещущими крыльями...»
Но тот же Фабр предупредил о тупиках и ловушках, в которые может завести слепое копирование природы, до того как расшифровано биологическое назначение копируемого органа.
Не только техника, но и эстетика может учиться у животного, убежден Фабр. Живое способно подсказывать линии, формы, цвет в сфере прекрасного; оно может поставлять темы и сюжеты даже для таких жанров, как шарж, гротеск, пародия.
Вот уже отчасти знакомые нам эмпузы — рогатые призраки в хитиновом наряде и с мефистофельской физиономией. Эмпуза — по-гречески «чудище»... Советские исследователи, присмотревшись к чудищу, обнаружили, что на давно известном натуралистам отростке, венчающем голову эмпузы, вспыхивает иногда яркий огонёк. Так сверкает но утрам капелька росы в траве. Солнце играет, отражаясь в гладкой, будто полирозанной поверхности шишака.
В коллекционном ящике этого никогда не увидеть: у мертвого насекомого поверхность отростка тускла, не реагирует на солнечный свет. Но пока эмпуза живет, волшебное зеркальце, крошечное подобие рефлекторов, какими пользуются врачи, кстати, тоже надевая их на лоб, искрится в ответ на прикосновение самого слабого луча.
К чему эмпузе такой самоцвет? Он ее главный кормилец. Приманивает насекомых, как подлинная роса на камнях, на листьях, в траве или на паутине крестовика-эпейры. Здесь, однако, подлетев к сверкнувшей росинке, насекомое попадает не в липкие ловчие сети, а в капканные передние ноги хищника. Эмпуза пожирает добычу экономнейше: от жертвы не остается ни ножек, ни рожек.
Уже в группе скарабеев высшее совершенство предстало слитыми воедино целесообразностью и красотой... Овладевая секретами этого синтеза, в наше время рука об руку с инженерами в конструкторских бюро стали работать художники. Согласное творчество их показывает, что, когда вещь создана по законам одновременно и науки и красоты, расчета и гармонии, техники и эстетики, она во всех отношениях совершеннее и экономичнее. Начавшее распространяться в промышленности так называемое объемное проектирование подтверждает: творчество и техника могут полными пригоршнями черпать из россыпей созданного природой.
Обнимая умом разные сферы энтомологии и просматривая грани ее соприкосновения с другими науками, Фабр в то же время напоминает, что «крыльям воображения, как бы сладок ни был его взлет», всегда надлежит предпочитать шаги установленных фактов, «медленные сандалии на свинцовой подошве».
В 1907 году Делаграв опубликовал X том «Сувенир энтомоложик». Весь труд состоит из 220 повестей о мире насекомых, мире ученого и человека, где образ и мысль — два способа видеть и познавать мир, слитые воедино, наука и искусство,— с двойной силой раскрывают суть явлений, бросают концентрированный свет на загадки, ожидающие исследователя....
Последнее слово последнего тома было: лаборемус!
Когда Фабр написал это, ему исполнилось» 84 года.
Сто лет спустя
Нелегко было Фабру в свое время отказаться от мысли о факультете. Такой удар! Такое поражение! Но не откажись он от заветной мечты, не видеть бы ему Гар-маса, где созданы обессмертившие его «Энтомологические воспоминания». Именно благодаря тому же он, правда посмертно, переступил порог факультета. Однако произошло это не скоро, не просто, не гладко.
Фабр изучал насекомых и рассказывал о своих исследованиях, как находил нужным, не считаясь с принятыми условностями и порядками. В результате «широким кругам его имя еще не стало известно, а он уже восстановил против себя ученый мир»,— сокрушенно заметил один из биографов энтомолога.
Прежде всего трезвых и уравновешенных специалистов настораживала «неуместная восторженность Фабра», применяемые для характеристики инстинкта превосходные степени: «чудесное искусство», «безошибочное знание», «высшая логика». В таких эпитетах часто видели дань спиритуализму. «Иногда кажется, слово «бог» вот-вот готово сорваться из-под его пера, хотя он его и не произносит»,—обличали Фабра. Клерикалы же, наоборот, считали его еретиком, которому в эпоху инквизиции не миновать бы костра.
В большой минус ставили Фабру небрежное определение видов. Конечно, подобные ошибки никого не украшают. Говоря об этих родимых пятнах, оставленных на самоучке его школой, вернее, отсутствием систематической школы, Легро пожимал плечами: «Разве что меняется, если скарабей, которому посвящены мемуары
Фабра, был не скарабеус пиус, похожий на того, как родной брат, или что сфекс, именуемый у Фабра «желтокрылым», на самом деле есть сфекс максиллозус. Будто от перемены названия приспособленность сфекса, или жука, умеющего скатывать шары и формовать груши, выглядит менее совершенной, не столь восхитительной».
Ортодоксы дарвинизма не видели в фабровских «Сувенир» ничего, кроме антиэволюционистских фраз, забывали об оценках самого Дарвина. С другой стороны, наиболее рьяные антидарвинисты не жаловали Фабра потому, что он положительно высказывался о великом биологе, не скрывал своего восхищения его преданностью науке.
Многих коробило, что Фабр, нарушая традиции, не дает в своих мемуарах ни библиографии, ни обзора научных трудов и упрямо избегает общепринятой терминологии, что пишет он не только об объекте, но и о том, как работает сам, о том, что перечувствовал, а не только передумал.
То, что сегодня представляется особенно привлекательным в «Сувенир»,— свободный разговор будто на двух языках сразу, на языке науки и на языке поэзии,— казалось непонятным и неестественным. Ведь не разрабатывают же математики теорию чисел в одах, химики не объявляют об открытии элементов или соединений в сонетах, физики не пишут стансов о новых свойствах рентгеновых лучей!
Фабра корили и за то, что он при анализе движущих сил поведения насекомых позволяет себе прибегать к антропоморфизму.Еще при жизни натуралиста оспаривались, отрицались и вся его философия энтомологии и представления о природе инстинкта. По этому-то поводу Фабр и писал: поднимаемые им вопросы не могут быть решены словесным спором.
Наиболее резкие выступления совпали с отмечавшимся во Франции столетием со дня рождения Фабра. В приуроченной к юбилею пространной статье Ш. Фер-тон ставил под вопрос порядочность Фабра как ученого и человека. Один из наиболее непримиримых оппонентов, профессор Этьен Рабо, на протяжении ряда лет печатавший в газетах и журналах статьи против Фабра,
опубликовал целый сборник, в котором доказывал, что Фабра вообще нельзя считать ученым.Разбор коронного критического аргумента Рабо сделан недавно французским энтомологом профессором Реми Шовеном в книге «Жизнь и нравы насекомых».
«Итак,— писал Шовен,— Фабр восхищался хирургической точностью уколов, производимых парализатором, указывая, что оса аммофила, не колеблясь, вонзает жало именно в те зоны, которые расположены над нужными ганглиями.
Позже Рабо, ненавидевший Фабра, возобновил наблюдения над аммофилой и обнаружил нечто противоположное тому, что когда-то открыл сериньянский отшельник. Нападая на жертву, сообщал Рабо, аммофила вонзает жало где придется. Это подлинное избиение, и длится оно до тех пор, пока полумертвая, отравленная осиным ядом жертва не перестанет оказывать сопротивление... Все вульгарные механицисты тридцатых годов возликовали, им не хватало язвительных слов для осмеяния Фабра.
Но проходит еще лет десять, и за изучение той же аммофилы берется Молитор, подошедший к проблеме без предвзятости. Вот что он установил: сначала события идут так, как излагает Рабо. Но едва противник ослабел, в ход пускаются приемы, описанные Фабром, и оса с безукоризненной меткостью вонзает жало...»
К слову, рисуя схватку аммофилы с будущей жертвой, Фабр говорит и о первом этапе — беспорядочной драке, правда, коротко, почти мельком, но подробно анализирует второй, состоящий из точно нацеленных ужалений. Однако и тут Фабр предупреждает, мы уже приводили эти слова: «Так бывает обычно, но не всегда. Насекомое не машина, колеса которой всегда работают одинаково. Ожидающий увидеть все акты описанной операции именно такими может ошибиться. Нередки случаи большего или меньшего уклонения от общего правила».
Отстаивавшие честь Фабра биологи находили необоснованной и критику «превосходных степеней» в его описаниях: «Совершенство Фабром не вымышлено, а взято из природы, оно существует как одна из граней действительности ».
Подводя итог всей дискуссии, академик Жан Ростан заключил: «Ошибки Фабра — кто их не совершает?-абсолютно незначительны, если принять во внимание всю огромность его труда!»
Однако судьба учения Фабра об инстинкте может стать иллюстрацией того, насколько запутан и противоречив бывает процесс становления истины в науке.
Еще в начале XX века французский биолог Жорж Бон решительно утверждал: «Представление об инстинкте— только пережиток прошлого, наследие средневековья, теологов, метафизики. Следует ли нам принимать его? Что такое инстинкт? Слово. Это понятие не выдерживает научного осмысления. Его никто не подвергал философскому разбору. Кондильяк, прозванный «отцом философского анализа», дал инстинкту определение, которое я считаю лучшим из множества существующих: «Инстинкт — это ничто».
Жорж Бон не первый и не последний среди биологов отрицал самое существование инстинкта. То было целое течение, целая школа.
Не случайно выдающийся русский исследователь Владимир Николаевич Вагнер — один из основоположников зоопсихологии (впоследствии она разрослась в науку о поведении животных — этологию, термин, который применялся уже и самим Вагнером) — выступил ё лекцией: «Что такое инстинкт и почему даже у многих зоологов о нем существует лишь весьма смутное представление»!..
И вот середина XX столетия, встреча биологов в здании Парижского факультета на бульваре, носящем имя химика и революционера Распая...
— Термин «инстинкт», особенно во Франции, имеет, прямо скажем, сомнительную репутацию,— открывает коллоквиум председательствующий.— В университете, где я учился, считалось хорошим тоном избегать этого слова. Раскройте хотя бы курс психологии Жоржа Дюма. Здесь не нашлось места ни для одной главы об инстинкте. Но сознательное игнорирование научной проблемы не может привести ни к чему хорошему. Раньше или позже явление встает перед исследователями, и они вынуждены разобраться в связанных с ним теоретических концепциях. Так произошло и с понятием инстинкта. Отрицаемая одними, высмеиваемая другими, пробле-
ма выдержала и атаки и поношения. Наша встреча здесь не служит ли тому доказательством?Речь внимательно слушают сидящие вокруг стола двадцать два ученых: академики, руководители стариннейших университетских кафедр, авторы уникальных трудов. У них вместе за плечами свыше пятисот лет работы в разных областях зоологии: эндокринологии, биохимии, нейрофизиологии, генетике, экологии. Каждый в своей сфере — звезда первой величины.
— Соединенными усилиями психологов и физиологов добыты факты, породившие уверенность, что инстинкт— реальное явление, если понимать под ним врожденную способность без предварительного обучения и в совершенстве выполнять при определенных условиях внешней среды и определенном состоянии организма некоторые специфические действия,— продолжает оратор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32