Еще устрицы, еще один стеклянный глаз, но на этот раз – из Бостонского порта, медсестра со шприцем, наполненным водой, автобусный билет на тридцать дней неограниченных поездок по Соединенным Штатам, чаячий суп, еще одно стеклянное пресспапье, спасательный жилет, музыкальный автомат, мигающий огоньками, сиськи, замороженный тунец, телевизор, кусок разлагающегося мяса, пляж у моря.
Киножурналы и эпилептические припадки, перчатки, и шиньоны, и тюбики из-под губной помады, фальшивые бакенбарды и фальшивые усы, шлюха из ресторана, где подают чоу-мейн, коробки из-под обуви.
Корейские сортиры, ледяные маньчжурские подвалы, знакомые запахи, мол, ведущий к темным водам залива.
Сын сапожника в сапожной лавке, лапландские пословицы и малабарский перец, обдолбанные боровы, последние три противогаза, последнее превращение, любовные стихи на всех языках мира, последняя бутылка холодной водки, последняя порция икры во льду, последняя ванна на рассвете, последняя эрекция в полночь.
И еще один кото, еще одна нежная улыбка, еще один шприц, но на сей раз – с инсулином, Талмуд по-японски, черное пятно в саду.
Конец.
И вот приходит день, когда в его списке не остается ни имен, ни обломков жизнекрушения. Он пуст, он наворовал столько мелких предметов, что в конце концов достиг очищения.
Он вынимает все из карманов шинели и находит там только кодовую книгу дракона, последнее, что у него осталось, – этот маленький блокнот, в котором алхимик Аджар записал главные секреты своего трактата о любви. Когда он вернет его законному владельцу, – как он уже поступил с крестиком, – можно будет и умереть.
Аджара нет уже много лет, но есть японец, который хорошо знал его, есть тот, кто был его близким другом и, конечно, примет книгу с кодами ради него. Наш приятель так беден, что не может поехать в Камакуру поездом, ему приходится идти пешком. Тысячи людей видят, как этот неповоротливый гигантский ворох тряпок медленно бредет на юг по шоссе. Он едва тащится, каждый шаг для него – смертная мука, и наконец он приходит в город, находит дом и к отчаянию своему узнает, что рабби Лотман уже двадцать лет как умер – погиб во время авианалета в самом конце войны.
Налет на Камакуру? Невозможно. Невероятный рок поработал здесь, и может быть, все еще работает.
Смутные воспоминания. Неясные намеки.
Наш приятель слишком измучен, чтобы ясно мыслить. Он сходит с ума от голода, бредит без наркотиков. Экономка рассказывает, как умер раввин, и объясняет, что дом содержит как святыню приемный сын покойного, бизнесмен, – не только самый богатый гангстер в Восточной Азии, но и третий гангстер в мире.
Ослабев от долгого пути, бредя шепотом, наш приятель падает в дверях. Экономка бежит в лавку за нюхательными солями. Как только она исчезает, наш приятель удивительным образом приходит в себя и прокрадывается в дом.
Он потрясен или, может быть, совсем не удивлен, видя, что в гостиной полным-полно массивных серебряных предметов. Там и большая менора, и Агада с серебряным тиснением, и сидур в посеребренном переплете, расшитый серебром талес, цицис с серебряным плетением, необычные тфилин, сделанные из серебра, а не из дерева и кожи, тяжелая цельная серебряная пластина, на которой выгравировано мене, мене, текел, фарес.
Что делать? Зачем серебро человеку, который вознесся на небеса в вихре ветра?
Наш приятель быстро собирает попавшиеся под руку серебряные предметы и запихивает их в мешок. В качестве платы он оставляет на видном месте книгу тайных кодов, ключи от королевства. Они принадлежат Илье-пророку, потому что он жил жизнью, которая повернет ключ в замке, столь смиренной, что, едва он толкнет ворота, они широко распахнутся.
С мешком добычи за спиной наш приятель открывает входную дверь.
Воспоминание.
Святой, алтарь которого он осквернил, был диабетиком. Диабетиком? В его усталом мозгу смутно всплывают картины, которые он видел в запертой комнате с закрытыми ставнями в Шанхае, и еще более давние, которые он видел на крышах Бронкса. Он кидается к аптечке и обнаруживает то, что искал, – большой шприц, которым Лотман вводил себе инсулин. Он вспомнил, что перед тем, как Илья вознесся на небеса, он передал свой плащ последователю.
Тогда это и будет плащ, который наш приятель получит от пророка. Шприц.
Он убегает. Он, ковыляя, входит в ближайший ломбард, спотыкаясь, заходит в заднюю комнату и вываливает содержимое своего мешка. Ему так омерзителен собственный поступок, что он не примет больше чем одну десятитысячную настоящей стоимости массивного серебра. Он оставляет мешок с серебром и убегает из ломбарда, зажав в кулаке несколько мелких купюр.
Он покупает дешевый чемодан и набивает его бутылками дешевого джина. На вокзале он бросает кассиру несколько монет, последнее, что у меня осталось, и говорит, что ему нужен билет на побережье. Неважно куда, лишь бы доехать за эти деньги.
Теперь все кончено, он же знает. Он ограбил могилу пророка. Ему остается только просидеть у моря до тех пор, пока бутылки с джином не опустеют, а потом в последний раз помочиться против ветра и утопиться.
Он сходит с поезда в рыбацкой деревне. Ковыляет к пляжу, не обращая внимания на удивленные взгляды местных жителей, и садится на песок. Поднимается ветер, но это неважно. Сначала он снимает черную шляпу-котелок, которую носил почти тридцать лет, с того самого утра, как подобрал ее в заброшенном складе на окраине Шанхая и ушел, чтобы затаиться и жрать хрен, – тогда он впервые жрал хрен, чтобы заглушить смрад собственной души, ведь зловоние впервые стало душить его именно в то утро, когда он пошел на склад, чтобы помочь своей сестре, чтобы помочь другу детства, и понял, что опоздал.
Опоздал. Потому в ночь перед цирковым представлением сломался кинопроектор. Один кадр наложился на другой, совместившаяся картинка заворожила его, точно гипноз, и он заснул. И вот на следующий день он стал есть хрен, надел черную шляпу-котелок и никогда ее не снимал, чтобы навсегда запомнить ту ненависть, которую испытывал к собственной черной душе.
И теперь он снимает эту черную шляпу и вместо нее надевает другую, большую, соломенную, с такими низкими полями, что закрывают лицо, шляпу, которую на Востоке увидишь только на приговоренных к смерти и странствующих монахах, потому что на Востоке существует древняя мудрость – не смотри в лицо тому, кому суждено скоро умереть, или тому, кто просит подаяния во имя Будды.
Затянув завязки соломенной шляпы, он поплотнее заворачивается в пальто. Берет плащ Ильи-пророка и открывает первую бутылку джина, наливает, наполняет шприц, закрывает колпачок. Он видел, как это делают другие, и поэтому перетягивает себе руку выше локтя. Прикасается к вздувшейся вене. Втыкает в вену иглу и впрыскивает себе джин.
Крик. Этот ли спокойный, тихий голос слышал Илья в пустыне?
Шприц выпадает из рук, и он долго ищет его. Медленно вытирает иглу красным фланелевым платком, которым замотана его шея, – медлительно, неуклюже, потому что не видит, что делает, потому что уже не в силах развязать бечевку, стягивающую концы платка, потому что не может держать фланель перед собой.
Наконец он очистил или кое-как очистил иглу от песка. Снова наливает джин, наполняет шприц, снова втыкает его в вену.
Ширяется джином.
Ширяется целым чемоданом джина.
Наступает ночь. Он прикончил одну бутылку и взялся за другую. Его хлещет ветер, высоко вздымаются волны. К утру он опустошил все бутылки, и море унесло их вместе с чемоданом и шприцем, потому что теперь тайфун набрал силу.
Он сидит на песке в самом средоточии хаоса, не видит и не слышит. Сидит, скрестив ноги, опустив подбородок на грудь, не замечает ничего вокруг. Даже если бы князья и деспоты тысячи стран, где не властвует закон, захотели напасть на него, это было бы бесполезно. И даже целая толпа не могла бы привлечь его внимание мольбами, мечтами, причудами. Он неуязвим ни для кого и ни для чего, он за пределом ощущений, он один на краю земли, он один на той стороне луны, на темной стороне, и лишь пустота ему товарищ, родитель и дитя.
Тайфун свирепствует три дня и три ночи. Когда он стихает, наш приятель просыпается на дне моря, на ложе океана – тайфун обернул его водорослями. Водоросли свисают с его соломенной шляпы, налипают на руки, опутывают плечи и живот. Живот и ноги его охватили скользкие щупальца пахнущих йодом водорослей.
Ноги у него как ватные, деформированное плечо ноет. Ему холодно, он промок, опустошен, едва жив. Сознание его затуманено, глаза – как две узкие, раскосые прорези, за которыми – небытие, словно его посетили мысли слишком возвышенные, чтобы высказать их словами.
На дне океана прямо перед собой наш приятель видит маленькую процессию, состоящую из грубоватых старейшин деревни, привыкших к суровой жизни рыбаков. Их лица – носы кораблей, руки – рыболовные крючки. Это покрытая шрамами и выдубленная всеми ветрами делегация, посольство из какой-то далекой страны над морем. У него на глазах они падают на колени, прижавшись лбом к песку.
Пески вокруг него запятнаны дерьмом, блевотиной и мочой. Воздух напитан смрадом разлагающейся плоти, зловонием, которое распространяют слои его гниющей одежды, промокшей под водорослями. Но это посольство, похоже, не обращает внимания на омерзительные запахи омерзительных песков. Они очарованы огромной неподвижной фигурой, укутанной водорослями.
Он понимает, что они благоговейно взирают на соломенную шляпу, и понимает, что они ошибаются. Они видят в нем не приговоренного к смерти, а монаха, следующего благословенной стезей Будды и просящего подаяние во имя Будды. Да, они ошиблись.
Или это он ошибся?
Потому что за последние три дня и ночи побережье Японии, кажется, превратилось в руины. По всему побережью рыболовецкие флотилии затоплены, дома смыло, друзья и родственники утонули. Одну только их деревушку пощадил ураган. Значит, таинственный незнакомец, что появился неведомо откуда в самом начале бури и сел у моря, и пробыл там три дня и три ночи, не обращая внимания на дождь, ветер и волны, не кто иной, как Нитирен, этот воинственный святой тринадцатого века?
Деревенские старейшины прижимаются лбами к песку. Они молятся своему святому покровителю и умоляют его навсегда наградить их своим благословением, почтить их, поселиться с ними в храме, который они построят для него, и питаться пищей, которую они дадут.
Наш приятель стряхивает путы водорослей и поднимается из воды. Он смотрит на солнце. Он смотрит на дом в сосновой рощице на скале над морем. Он снимает соломенную шляпу, закрывающую его лицо, и вспоминает слова, услышанные в незапамятные времена в пьесе театра Но от актера Но, высокого и худого, актера несравненного таланта и утонченности, – Magnificat anima mea Dominum, да возвеличит душа моя Господа.
И вот он кланяется и принимает наконец-то дарованное призвание свыше. Он торжественно поднимает голову и приветствует посольство маленькой империи, что лежит вон там, за заливом.
* * *
На террасе было темно. Герати зажег свечу в стеклянном подсвечнике и поставил ее на землю между ними. Он низко склонил массивную, благообразную голову над парапетом, выискивая что-то внизу – чайку, скалу или волну.
Свеча мигнула. На мгновение Герати поднял руку, чтобы благословить невидимых чаек, невидимые скалы, невидимые волны.
Когда ты уезжаешь?
Завтра. Мой корабль отплывает из Иокогамы.
Что ж, хорошо.
Ты когда-нибудь о них вспоминаешь? А об Америке?
Нет. Никогда. Внутри меня нет ни Америки, ни Токио, ни Шанхая.
Герати возвышался над Квином. Он словно разбухал, пока не заполнил собою тьму террасы, а его дыхание не заглушило волны, бьющиеся о скалы. Он нахмурился. Белоснежные волосы вихрем взлетели под ветром.
Может быть, племяш, ты все еще не очень хорошо понимаешь. Правда, что в тринадцатом веке правил монах, а не император, или великий генерал, или даже безрассудный хозяин цирка со своими отчаянными, хитроумными номерами. Конечно, я не знаю наверняка, кто мы такие, но это не важно. Рыбаки в этой деревне думают, что я обладаю могуществом Нитирена. Они могут даже верить в то, что я – реинкарнация его странного духа. Но как это может быть? Так ли это на самом деле?
Герати сурово посмотрел на Квина. Квин едва заметил, как эти огромные глаза чуть потеплели в улыбке, и в этот миг пламя свечи перестало трепетать. Свет стал мрачен и спокоен. Ветер утих.
Не только это, прошептал Герати. Не только его могущество и его воля. Они этого, возможно, не знают, да и ты, возможно, тоже. Это последняя истина, открывающаяся в последней сцене, и этой истиной вряд ли кто-то владеет кроме меня. И все же она проста, проще не бывает.
Я и есть Нитирен.
Герати взорвался смехом. Он хлопнул себя по животу, и в то же мгновение поднялся ветер. Пляшущее пламя взметнулось и погасло. Вздрогнули сосны, вскрикнули чайки, море плеснуло о скалы. Во тьме миг, или час, или всю свою жизнь Квин слушал, как эхом грохочет смех Герати.
* * *
Он нашел расщелину под соснами и пополз по скале туда, где тропинка шла полого. Дул холодный ветер, он шел, подняв воротник, сгорбившись. На полпути к деревне он остановился и оглянулся.
Дом он уже не различал. Сидит ли Будда у свечи? Вглядывается ли сквозь тьму в чаек, в скалы, в волны?
Квин устало тащился со своим караваном, со стройным императором и маленьким генералом, под неслышные звуки каменного барабана, со зверями в клетках, с жонглерами, размахивающими яркими флейтами и сливающимися в одно кольцо факелами. Лотман исполнял свою любимую музыку, Аджар что-то говорил тихим, спокойным голосом, Ламеро поглаживал мох у себя в монастыре, а Мама молилась на лотосе на спине слона, вырезанного из слоновой кости. Воздушный гимнаст крутил сальто, сибирский тигр крался по земле. Один брат торжественно перевязывал галстук, песня другого брата неслась над песками.
Это был долгий парад, и Квин шел, возглавляя процессию, во фраке, с хлыстом и рупором, – для рисовых полей и побережья сгодятся самые оглушительные объявления, выкрикиваемые в рупор, самые безвкусные костюмы, самые дерзкие и тревожные воспоминания.
Он ушел с побережья и двинулся вверх по узкой улочке к площади у вокзала. Там странствующий сказочник расставлял свои декорации. Дети толпились перед пустым ящиком, из которого он доставал своих кукол и на котором устраивал представление.
У сказочника голова тряслась от старости. Его крохотный ящик держался на трех шестах. Он прикрепил картонную картинку к его задней части и стал подражать голосам тех, кого показывал.
Сначала появился мальчик и его родители. Мальчик бродил по берегу моря и встретил дракона, дракон уносил его в изумрудное королевство на дне морском. Принцесса рассказывала о чарах и чудесах, которые отныне будут ему доступны, если он останется у нее, но мальчик предпочел вернуться домой. Он помахал принцессе и вновь поднялся над волнами, помахал дракону и пошел по берегу – а там знакомые деревья исчезли, исчезли дома, и знакомые тропки теперь вели не туда.
Мальчик сел у дороги и заплакал.
Появился старик, очень похожий на самого сказочника. Он оперся на посох посреди дороги, слушая рассказ мальчика о его чудесном путешествии. Потом он объяснил горькую правду: один день в изумрудном королевстве – как сотня лет на земле.
Откуда мне было знать, заплакал мальчик.
Да, сказал старик. Ты не нарочно.
Дети столпились у ящика. Сказка, похоже, кончилась. Теперь мальчик перестал плакать, сказочник убрал последнюю картинку и вышел на пустую сцену, в декорациях звезд и тьмы.
Он улыбался, опираясь на посох.
Правдивая история, прошептал он. Я знаю, ведь это я был тем мальчиком, а теперь я тот старик.
Он кивнул, дети заулыбались. Они смеялись. Они кричали. Они толкались и гонялись друг за другом по площади, а Квин вошел в здание вокзала, оставив старика с причудливыми картонными декорациями, с пустой сценой, на которую в Мукдене и Шанхае, в Токио и Бронксе падала тень странного клоуна, некогда звавшегося Герати.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32