А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


OCR & SpellCheck: Larisa_F
«Клеланд Д. Фанни Хилл. Мемуары женщины для утех; Мемуары сластолюбца: Романы»: Арт Дизайн; Москва; 1993
ISBN 5-85369-006-X
Аннотация
Получивший скандальную известность и мировую славу роман английского писателя Джона Клеланда (1709 – 1789) «Фанни Хилл. Мемуары женщины для утех» почти два с половиной века называют энциклопедией проституции и сексуальных упражнений. Однако прежде всего это талантливое и высокохудожественное повествование о жизни и любви…
Джон Клеланд
Фанни Хилл. Мемуары женщины для утех
ПРЕДИСЛОВИЕ
Бесспорно, в основе каждой книги лежат личные воспоминания автора. Немногие могли бы похвастаться таким богатым жизненным опытом, как у Джона Клеланда (1709 – 1789). Кем только он в свое время не перебывал: ученым и дуэлянтом, ловеласом и путешественником, военным и писателем-порнографом; вкусил терпких прелестей Востока и несравненно более пресной кельтской филологии; служил короне на посту английского консула в Смирне и Восточно-Индийской компании в Бомбее; не понаслышке знал условия труда и жизни журналиста с Граб-стрит и терпел еще большие лишения, преподавая в школе. Но главное – он познал высшее, доступное для смертного, блаженство, став автором бестселлера «Фанни Хилл. Мемуары женщины для утех», увидевшего свет в 1749 году и имевшего фантастический успех. Этот шедевр сентиментальной эротики, который и через двести с лишним лет остается предметом яростных споров между свободомыслящими и пуританами, стал первой попыткой Клеланда воссоздать в литературной форме радости плоти. Редкая откровенность и заразительность романа обеспечили ему мировую славу.
Второй роман Джона Клеланда – «Мемуары сластолюбца» – и по сегодняшний день остается практически неизвестным для знатоков эротической литературы. Он написан рукой зрелого мастера и характеризуется еще большей непринужденностью и отточенностью стиля. Его герой, молодой дворянин Уильям Деламор, сгорает на том же неугасимом огне, что и блудница Фанни, но являет собой более выпуклый и законченный персонаж. Будучи образованным человеком с развитым вкусом, Клеланд стремился совершенствовать композицию и стиль своих произведений. Это, без сомнения, явилось одним из побудительных мотивов для написания «Мемуаров сластолюбца», которые он создавал, располагая свободным временем и финансовыми ресурсами – благодаря пенсии, пожалованной ему Тайным Советом.
Эта пенсия являлась прямым следствием феноменального успеха «Фанни…». Впервые Британское правительство столь щедро наградило автора откровенно эротического произведения, в то время как издатель и книготорговец Ральф Гриффит, первым осмелившийся выпустить роман, был приговорен за это к позорному столбу.
В высших кругах сомневались относительно того, как поступить с писателем. Бесспорно, джентльмен, получивший образование и воспитание в Вестминстере, сын полковника, не мог быть подвергнут такому же наказанию, как простой издатель. С другой стороны, попустительство могло привести к тому, что Клеланд продолжал бы сочинять подобные произведения, что грозило скандалом при дворе и гневом Церкви. Пришлось Клеланду предстать перед Тайным Советом, где ему задали вопрос: что он хотел сказать своим романом? Можно с уверенностью предположить, что он достойно защищался, объяснив появление книги материальными затруднениями. Члены Тайного Совета усмотрели вопиющую несправедливость в том, что блестящий джентльмен не имеет источника средств к существованию. Приговор явился образчиком редкого по двусмысленности компромисса: Клеланду назначили приличную пенсию при условии, что он не допустит впредь ничего подобного.
На протяжении многих лет Клеланд исправно соблюдал договор, не позволяя себе браться за что-либо, кроме пьес, поэзии и политических памфлетов. Однако вскоре ему вновь ударило в голову хмельное вино общенациональной славы. Новому роману «Мемуары сластолюбца» предстояло вобрать в себя достоинства «Фанни Хилл» и одновременно явить более высокий художественный уровень, став изящной, исполненной шарма и остроумия, квинтэссенцией порока, в чем легко убедится любой непредубежденный читатель.
Питер Лингэм , доктор философии
Письмо первое
Мадам!
Я берусь за перо и тем даю Вам неопровержимое доказательство того, что Ваши пожелания, как приказы, я принимаю к неукоснительному исполнению. Как бы ни была неблагодарна задача, я извлеку из памяти и представлю на обозрение ту мою скандальную жизнь, пройдя по ступенькам которой я в конце концов обрела все благодарности, какие только в силах даровать нам любовь, здоровье и счастье; пока еще не увяли цветы моей молодости, пока еще не слишком поздно предаваться неге праздности, которую дают мне свобода и немалое богатство, я хочу добиться понимания, естественно, не презрительного, ибо, будучи брошена жизнью в круговерть фривольных удовольствий, я узнала и поняла людей, их привычки и нравы больше, чем те в несчастном нашем ремесле, кто любое размышление или воспоминание считает своим злейшим врагом, гонит от себя подальше, а то и уничтожает безо всякой жалости.
Я до смерти не люблю долгие предисловия и Вас пощажу, не стану более понапрасну тратить слова на извинения за то, что взору Вашему предстанет безнравственная жизнь моя, о которой я пишу с такой же свободой, с какой некогда жила ею.
Правда! Полнейшая и голая правда – вот что в слове моем, и я не собираюсь изыскивать ухищрения и прикрывать наготу ее кисейным флером, нет, происходившее со мной я буду писать теми же красками, какие в те времена отбирала сама природа, не заботясь о соблюдении так называемых законов приличия, которые никогда не предназначались для проникновения в такую глубину интимности, как наша. В Вас достаточно здравого смысла, и Вы слишком хорошо знакомы с подлинниками, чтобы позволить себе наперекор собственной натуре жеманно фыркать при виде их отображения. Самые великие из людей, обладатели высочайшего и превосходного вкуса, без стеснения украшают свои апартаменты изображениями обнаженного тела, хотя, поддаваясь обыденным предрассудкам, могут полагать, что такие изображения неприлично вывешивать по стенам лестниц или в гостиных.
Оговорив – раз и навсегда – это, я перехожу сразу к истории своей жизни.
В девичестве меня звали Френсис Хилл. Родилась я в небольшой деревушке близ Ливерпуля, в Ланкшире. Родители мои были чрезвычайно бедны и, верю я благочестиво, чрезвычайно честны.
У батюшки моего тело было изувечено, и он не мог тянуть обычную для жителей наших мест лямку тяжелого труда, – средства к пропитанию, весьма скудные, он добывал плетением сетей. Не намного увеличивали доходы семьи и деньги матушки, которая содержала маленькую дневную школу для девочек нашей округи. У родителей моих было несколько детей, но все они, кроме меня, умерли в младенчестве, мне же природа даровала превосходное здоровье.
К четырнадцати годам я получила обычное для простонародья образование: все оно сводилось к умению читать, точнее – разбирать по складам, царапанию неразборчивых каракулей и немногим навыкам самых обиходных занятий; что до основы моих представлений о добродетели, то ею стала почти полная неосведомленность о грехе и зле, а также застенчивая робость, свойственная нашему полу в нежную пору жизни, когда необычное больше тревожит и пугает своей новизной, нежели чем бы то ни было еще. Надо сказать, от такого рода страхов часто излечиваются за счет чистоты и целомудрия по мере того, как девушка понемногу перестает видеть в мужчине хищного ловца, готового ее пожрать.
Бедная моя матушка все свое время без остатка делила между заботами об ученицах и немногими домашними хлопотами, заниматься моим воспитанием ей было почти вовсе некогда, к тому же, сама защищенная от всяческого зла ей присущим целомудрием, она и помыслить не могла, что я нуждаюсь в предостережении или защите от чего-либо недоброго.
Мне шел пятнадцатый год, когда на меня обрушилась худшая из бед: я потеряла нежно любимых родителей, их обоих в несколько дней унесла оспа; батюшка умер первым и тем ускорил смерть матушки. В одночасье я стала горемычной сиротой, лишенной друзей и участия. Надо Вам сказать, батюшка мой появился и осел в тех краях недавно и случайно, сам-то он был родом из Кента. Жестокое поветрие, унесшее в могилу родителей, и меня задело своим страшным крылом, но моя болезнь была столь слабой, что я оказалась невредимой и даже – цены чему я в то время не осознавала – нисколько не помеченной оспинами. Не стану описывать состояние горя и скорби, в которое я само собой впала в столь безрадостных обстоятельствах. Малый возраст и присущее ему легкомыслие скоро развеяли мои мысли о невосполнимой утрате. Скажу, что ничто так не помогло мне преодолеть горькую безысходность, как намерение – сразу пришедшее мне на ум – уехать в Лондон и поступить там в услужение, в чем мне были обещаны всемерное содействие и советы некоей Эстер Дэвис, молодой женщины, приехавшей повидать друзей и собиравшейся, погостив несколько дней, возвращаться в столицу.
По всей деревне не было живой души, кого хоть сколько-нибудь беспокоила моя судьба или мое будущее, так что отговаривать меня от моей затеи было некому; женщина же, которой после смерти моих родителей пришлось приютить меня, не только не отговаривала, а скорее даже подталкивала меня к тому, чтобы затеянное осуществилось. Надо ли удивляться, что вскоре я твердо решила познать обширный мир, отправившись в Лондон, с тем чтобы ОТЫСКАТЬ СВОЕ СЧАСТЬЕ. Между прочим, эта фраза поломала судьбу куда большему числу деревенских искателей приключений, чем помогла кому-нибудь из них устроиться в жизни или преуспеть в ней.
А тут еще меня слегка успокаивала и вдохновляла на совместную поездку Эстер Дэвис, она прямо-таки распаляла мое детское любопытство описаниями всяческого великолепия, которое можно увидеть в Лондоне: гробницы, львы, король, королевское семейство, прекрасные спектакли и оперы, – короче, все те развлечения, к которым получают доступ люди ее круга и любая мелочь в которых могла вскружить мою юную головку.
И еще прибавьте – до сих пор не могу без смеха вспоминать об этом – то невинное восхищение, чуть-чуть приправленное горчинкой зависти, с которым мы, бедные девочки, чье представление о выходных, для церкви, нарядах не поднималось выше прямого платья из грубого полотна да шерстяной мантильи, созерцали модные атласные платья Эстер, ее чепцы, аляповато украшенные кружевами и цветными лентами, ее шитые серебром туфельки. Такие роскошества, казалось нам, в Лондоне росли прямо на деревьях и вызывали упрямое желание попасть туда и сорвать свою долю.
Путешествие в компании с горожанкой по тем временам было явлением обычным, и Эстер, чтобы решиться взять на себя попечение обо мне во время поездки, хватало уже того, что она сможет всю дорогу в столицу рассказывать мне, как, по ее собственному выражению, «служанки некоторые из деревни и себя и всю родню свою на всю жизнь обеспечили: ЦЕЛОМУДРИЕ блюли и так с хозяевами дела повели, что те на них женились, – стали в каретах ездить, зажили счастливо в свое удовольствие, а иные, говорят, и в герцогини вышли; все от удачи зависит, так почему бы ей и мне, как любой другой какой, не улыбнуться?». Были и другие россказни, заставлявшие меня всей душой стремиться навстречу многообещающему путешествию, не оглядываясь на место, даром что родное, где меня все больше угнетал переход от тепла заботы к холодной атмосфере благотворительности в доме приютившей меня из жалости женщины, от которой я меньше всего ожидала заботы и участия. Она, однако, была столь добросовестна, что сумела обратить в деньги разную мелочь, оставшуюся у меня после уплаты долгов и расходов на похороны, так что перед отъездом она вручила мне все мое состояние: немного платья и белья в удобном для переноса сундучке, а также восемь гиней и семнадцать шиллингов серебром, уложенных в кошелек с защелкой, – богатство, никогда мною не виданное, я и помыслить не могла, что его можно будет когда-нибудь растратить. Меня обуяла такая радость при виде столь несметной суммы, что я едва краем уха слушала уйму добрых советов, которые давали мне вместе с деньгами.
Для Эстер и для меня были куплены места в лондонском экипаже. Я опускаю незначительную сцену отъезда, когда я обронила несколько слезинок, в которых смешаны были и печаль и радость. По той же причине незначительности пропускаю все, что случилось со мной в пути, скажем, похотливые взгляды возничего или намерения в отношении меня некоторых пассажиров, которые были пресечены благодаря бдительности моей охранительницы Эстер. Она, надо отдать ей должное, пеклась обо мне по-матерински, переложив в уплату за покровительство на меня все дорожные расходы, которые я несла с величайшей радостью и даже ощущением того, что остаюсь в большом долгу. Она и в самом деле бдительно следила, чтобы с нас не брали лишнего или не обсчитали, вообще все дела вела крайне экономно – порок расточительности был ей чужд.
Летним вечером, довольно поздно, мы добрались-таки до Лондона на своем неспешном, хотя и запряженном шестеркой цугом, экипаже. Пока мы проезжали по огромнейшим улицам к нашему постоялому двору, шум карет, спешка, толпы пешеходов, короче, никогда прежде не виданная картина столичной улицы с ее магазинами и домами сразу же поразила и очаровала меня.
Представьте, однако, весь мой ужас и удивление от удара – абсолютно неожиданного, – который обрушился на меня, едва мы прибыли в гостиницу и получили свой багаж. Кто бы, Вы думаете, нанес его? Эстер Дэвис, моя компаньонка и защитница, которая так трогательно пеклась обо мне во время путешествия; моя, помню, единственная опора и подруга в этом совершенно незнакомом месте, вдруг стала обращаться со мной с такой холодностью, будто я стала для нее тягостнейшим бременем.
Вместо того чтобы помочь мне продолжением своей опеки и добрыми советами, на что я рассчитывала и в чем как никогда нуждалась, она, очевидно, решила считать себя свободной от всех обязательств в отношении меня, доставив меня в целости и сохранности до конечного пункта нашего путешествия. И, представьте себе, она, полагая свое поведение совершенно естественным и нормальным, принялась обнимать меня на прощание, я же была настолько потрясена, настолько поражена, что слова не могла вымолвить о том, как надеялась или рассчитывала на ее опыт и знание места, куда она меня завезла.
Я стояла застыв, будто громом пораженная и лишившаяся дара речи, что она, несомненно, приписала всего лишь огорчению от расставания, пока немного не пришла в себя под выплеснувшимся из ее уст, как ушат холодной воды, целым потоком советов: дескать, теперь, когда мы благополучно добрались до Лондона и когда ей нужно возвращаться к себе на место, она советует как можно скорее найти такое же место и мне; что особо беспокоиться и волноваться нечего, поскольку мест в столице больше, чем приходских церквей; что она советует обратиться в контору по найму; что если она прослышит про что-то подходящее, то меня отыщет и даст знать; что мне тем временем нужно снять где-нибудь уголок и сообщить ей свой адрес; что она от души желает мне удачи и надеется, что я всегда буду вести себя достойно и не посрамлю памяти моих родителей. За сим она удалилась, предоставив меня моему собственному попечению с такой же легкостью, с какой в свое время я была передана под ее покровительство.
Оставшись, таким образом, одинешенька, совершенно потерянная и без единого друга, я вдруг осознала горькую жестокость и реальность того, что могло со стороны показаться сценой расставания в маленькой комнатке постоялого двора, и, едва Эстер, уходя, повернулась ко мне спиной, как охваченная беспросветным горем в чужом и неприветливом месте я разразилась бурным половодьем слез, которые омыли от великой печали мое сердце, хотя я по-прежнему чувствовала себя не в своей тарелке и совершенно не могла представить, что мне делать и как поступить.
В довершение всех бед ко мне пришел слуга и резковато спросил, не нужно ли мне чего? На что я простодушно ответила: «Нет». При этом спросила, не мог бы он сказать, где можно остановиться на ночлег. Слуга ответил, что пойдет и спросит у хозяйки, которая не замедлила явиться и сухо уведомила меня, не находя нужным поинтересоваться о причинах, вызвавших столь явное мое огорчение, что на эту ночь я могу получить постель за шиллинг, тут же, впрочем, она выразила надежду, что у меня, конечно же, имеются в столице друзья (я при этом издала глубокий и безнадежный вздох!) и поутру я смогу сама побеспокоиться о себе.
Уму непостижимо, какими мелочами утешается в самом величайшем огорчении человеческое существо.
1 2 3 4 5