Но откупорка лимонада была двойной лотереей. Неожиданностью – наряду со взрывом пробки – был также его цвет. В то время лимонад делали двух цветов: чаще он бывал желтым, но случался и красный, на редкость красивого оттенка, и даже сегодня я дал бы голову на отсечение, что у красного аромат был сильнее и пузырился он больше.
Итак, я стоял у бетонного пристенка перед магазином Пирсона и, глядя в темно-зеленое стекло бутылки, пытался угадать, какой это окажется лимонад – желтый или красный, – когда в пыли улицы увидел ребят, направляющихся в сторону прусских казарм. Во главе маршировал Петр с настоящим мячом под мышкой, и я вспомнил, что сегодня мы как раз должны были опробовать этот мяч, который вчера Петр получил от богатого дядюшки. Кожаный мяч – это уже не пустяк, до сих пор мы играли резиновым, который не выдерживал больше месяца, а теперь, благодаря дядюшке Петра, мы могли почувствовать себя настоящими профессионалами. Они подошли, я уже издалека слышал их крики: красный! – желтый! – красный! – желтый! – говорю тебе, красный! – да нет, желтый! – и когда я поддел пальцем пружинку и подскочила фаянсовая крышка с резиновой прокладкой, все заорали: красный, красный! – и мы пили красный лимонад, каждый по глотку, как всегда, когда кому-то из нас удавалось продать бутылки или осталась сдача от денег на покупки. Ребята пошли на стадион, а я должен был занести матери зелень, и, когда, скатившись вниз по лестнице, уже выбегал из подъезда, я увидел Вайзера и Эльку, идущих по тротуару в сторону Оливы. Что-то стукнуло меня, как тогда, в тот день, когда с Шимеком и французским биноклем мы следили за ними с виадука вблизи аэродрома, и, хотя рядом не было ни Шимека, ни его бинокля, я решил пойти за ними. Наша улица, как и теперь, бежала длинной дугой параллельно трамвайной линии на расстоянии каких-то двухсот метров от нее и только возле стены депо круто сворачивала влево, рядом с одним из взорванных мостов несуществующей железной дороги. Мысленно я подавал мяч на левый край Шимеку, и он мчался как ураган, обходя защитников слева и справа, что не мешало мне следить за Вайзером и Элькой. Они свернули за разрушенный бык как раз в момент удара по воротам. Я ускорил шаг, чтобы поспеть к возможному добавочному пасу и чтобы не потерять из виду тех двоих, но вместо гола был угловой, а Вайзер с Элькой ждали меня сразу за той мостовой опорой. «Тебе вовсе не обязательно шпионить за нами, – сказала Элька, поглядывая то на меня, то на Вайзера. – Если хочешь, пойдем с нами, он согласен», – и снова повернула голову в его сторону. Я принял предложение, хотя Шимек в этот момент наверняка всаживал очередной гол, однако я вообразил Вайзера один на один с диким ягуаром безо всякой клетки или всю нашу троицу под сверкающим корпусом «Ила» на краю взлетной полосы – и от одной мысли об этом меня пробрала дрожь.
Но Вайзер никогда не повторялся, по крайней мере если его мог увидеть кто-нибудь из нас. Возможно, с Элькой было иначе, даже наверняка, но ведь с Элькой Вайзер был все время, а с нами – когда хотел. И в тот день захотел, не знаю, конечно, почему, чтобы я пошел вместе с ним и Элькой, хотя не было ни диких зверей, ни ревущего самолета. Было обычное посещение разных мест, поначалу даже скучноватое, потому что не все, что тогда Вайзер говорил, а обращался он, собственно, только к Эльке, не все было мне до конца ясно и понятно. На улице Полянки он остановился перед одним из тех старых домов, о которых говорили, что тут жили богатые немцы. И такой состоялся между ним и Элькой разговор:
– Вот видишь, тут жил когда-то Шопенгауэр и под этими каштанами осенью прогуливался.
– А кто такой Шопенгауэр? – спрашивает Элька.
– Это был великий немецкий философ, очень знаменитый.
– Ой как интересно, но чем же философ занимается, что такой знаменитый?
– Не всякий философ так знаменит, как он, – отвечает Вайзер.
– Но что такой философ делает? – теряет терпение Элька. – Знаменитый или нет, но должен он чем-то заниматься, верно?
– Философ все знает о жизни, понимаешь? И знает, какая она, жизнь, то есть хорошая или плохая. Он также знает, почему звезды не падают на Землю, а реки текут вниз. И если хочет, пишет об этом в книгах, и люди могут это читать.
– И всё? – спрашивает недоверчиво Элька.
– Всё, – отвечает Вайзер. – О смерти тоже философ знает очень много.
– О смерти?
– Ну, как умирают, – заключает Вайзер, – философ обязан об этом думать, даже когда гуляет под каштанами.
И когда мы были уже возле следующего дома, похожего на усадьбу и задвинутого от улицы метров на тридцать вглубь, в сторону леса, и когда поравнялись с поваленными воротами перед ведущей к нему липовой аллеей, Элька еще спросила:
– А ты – философ, да?
– Нет, – ответил Вайзер, – с чего бы?
– Так откуда же ты все это знаешь? – добавила она быстро.
– Знаю от дедушки, – так же быстро объяснил Вайзер. – Мой дедушка – величайший в мире философ, но не пишет книг.
Так, помнится, завершил ту беседу Вайзер, кажется, я ничего не упустил, ничего, что сегодня мне бы казалось существенным, но когда я вспоминаю его ответы, то чувствую, как мурашки бегут по спине, так же как в тот день, когда «Ил» задирал красное платье Эльки в кустах дрока, или когда Вайзер укротил черную пантеру, или когда в подвале заброшенного кирпичного завода сделал то, от чего волосы у нас встали дыбом. Я не знал, занимался ли дед Вайзера, кроме шитья на машинке, еще чем-нибудь, и в частности философией. Так что же было дальше?
В оливском соборе Вайзер показал нам готические своды и большой орган, объяснил, для чего служат ангелам медные трубы, немного смахивающие на сабли, такие же кривые и длинные. А когда мы остановились на мостике в парке, чтобы посмотреть, как отражаются в уходящей из-под наших ног воде башни собора, Элька спросила у него, может ли окунь, шныряющий между водорослями, что-нибудь сказать. Вопрос был глупый, как раз в стиле Эльки: с чего это окунь вдруг заговорит, ведь почти на каждом уроке естествознания М-ский твердил, что мы должны сидеть тихо, как рыбы, а если даже так, то с кем бы этому окуню, поблескивающему на солнце, разговаривать – с нами или со своими рыбьими родичами? – так я тогда подумал, но Вайзер отвечал вполне серьезно. Скорее рассказывал, а не отвечал, и снова речь пошла о дедушке, величайшем философе, который до войны вовсе не был портным, а ездил по деревням как бродячий стекольщик, а когда зарабатывал достаточно денег, уходил в горы и разговаривал там со всем, что сотворил Бог, – с птицей, с камнем, с водой, с рыбой, облаком, деревом и цветком. Так оно было по словам Вайзера, а я стоял, опершись о сучковатые перила моста, раззявив, как говорится, рот, стоял и смотрел то на него, то снова на виднеющиеся за башнями собора склоны Пахолека; никогда раньше я не был в настоящих горах, и когда Вайзер говорил, что его дед не раз проводил в горах по полгода, то мне казалось, что я вижу пана Вайзера среди буковых деревьев именно на склоне Пахолека, с ухом, приложенным к земле или к ручью, без проволочных очков и сантиметра, висящего на шее. Да. Сегодня я ни в чем не уверен, может быть, Вайзер придумал эту историю с дедом от начала до конца, но даже если он врал с известной только ему целью, то образ этот, образ пана Вайзера с ухом, прижатым к земле на горе Пахолек за собором, – один из прекраснейших, дарованных мне жизнью.
А позже на «двойке» Вайзер повез нас во Вжещ, специально чтобы показать Эльке еще один дом, на этот раз не философа, а Шихау, который до войны, когда этот район города назывался Лангфур, был владельцем верфи и, наверно, был очень богат, потому что дом действительно огромный, с несколькими входами и круглыми башенками, которые Эльке понравились больше всего. «Совсем как в сказке, – со смехом сказала она Вайзеру, показывая пальцем на башенку с окном. – Я бы хотела там жить и чтоб меня охранял дракон, а ты бы пришел и освободил меня из рук злого чернокнижника, или нет, лучше бы ты был Мерлином и мучил меня ужасно, превращал в лягушку, или жабу, или паука, а я бы страшно плакала и никто бы меня не освободил», – и Элька продолжала свои тары-бары, Вайзер ничего не говорил, а я размышлял: зачем этот Шихау и ему подобные богачи строили такие странные дома? Зачем им эти непрактичные башенки, эти выкрутасы, завитушки, эти остроконечные крыши, балкончики и балюстрады? И я подумал тогда, что это, верно, от скуки, потому что, когда М-ский на уроках естествознания рассказывал нам об эксплуатации и классовой борьбе, то именно так он выражался о богачах: мол, от скуки они делали самые ужасные вещи, стреляли в рабочих, отбирали у них жен и дочерей и вообще были дегенеративными и аморальными, потому что им нечего было делать. К счастью, мне не нужно сегодня вспоминать, что М-ский считал хорошим и моральным, но тогда я представлял себе Шихау, как он сидит в своем кабинете, толстый, жирный, обливаясь потом, курит сигару, а за окном по Ясековой долине – именно так невинно эта улица домов с башенками называется, – так вот, за окном маршируют наши отцы и поют «Когда народ поднялся в бой», и господин Шихау снимает пальцами, толстыми, как сардельки, трубку золотого телефона и вызывает полицию: он, господин Шихау, уже сыт по горло криками за окном его виллы, и пора уже навести тут порядок. Наши отцы, правда, никогда не маршировали перед домом господина Шихау по Ясековой долине и не пели «Когда народ поднялся в бой», но в семидесятом люди шли мимо комитета партии и пели «Вставай, проклятьем заклейменвый, весь мир голодных и рабов». И Петр вышел на улицу посмотреть, что происходит, и получил пулю в голову. Но то другая история, никак уже с Вайзером не связанная.
От дома Шихау мы вернулись на трамвайную остановку, и Вайзер повез нас в Гданьск. Поныне не знаю, был ли у них запланирован этот маршрут, или они что-то изменили в связи с моим присутствием? А может, вообще не было никакого маршрута, никакого плана и Вайзер в тот день таскал за собой Эльку просто так, чтобы что-то показать ей, чтоб провести время? Не очень я в это верю, но и разумного ответа у меня нет. Не знаю я также, откуда Вайзер черпал свои познания, которые тогда казались мне чрезвычайно глубокими. Когда он показывал нам здание Польской почты, я невольно восхищался и изумлялся – откуда он все это знает? «Вот здесь стоял немецкий броневик, – показывал он рукой. – А отсюда солдаты поливали из огнеметов, а там подальше стояли „цекаэмы" – станковые пулеметы, – а там, вон в том месте, с крыши свалился немецкий солдат, один с почты попал ему прямо в голову, а отсюда их выводили», – и говорил он все это очень свободно, будто сам был там и видел своими глазами броневик, огнеметы и «цекаэмы». А когда мы были на Длинном базаре, он рассказал нам, в каком месте стоял партайгеноссе гауляйтер Форстер, когда объявлял о присоединении нашего города к Тысячелетнему рейху. Этого ведь он не мог узнать ни от деда, ни из учебника истории: историки, даже самые скрупулезные, не занимаются такими мелочами. И ни один из них и словом не вспоминает, в каком месте Фридрих Великий, охотясь в оливских лесах, остановился на отдых. Уже тогда, сидя в школьной канцелярии, я знал, что Вайзер с особым пристрастием разыскивал немецкие следы, но по какой причине, не мог постичь ни тогда, ни теперь, когда вспоминаю его коллекцию марок или склад боеприпасов на заброшенном кирпичном заводе и взрывы в ложбине за стрельбищем. Ржавый «шмайсер», который он подарил нам на брентовском кладбище, когда Шимек собирался начать экзекуцию, и о потере которого мы долго горевали после бегства сумасшедшего в желтом халате, – тот «шмайсер» был всего лишь жалким отбросом его коллекции, как оказалось позже, когда мы выследили Вайзера и Эльку в их тайнике.
Но пока что с Длинного базара мы вернулись к трамваю, и, когда тряский вагон уносил нас к Вжещу, я опять думал о новом мяче Петра, о пасах Шимека и о том, что еще в тот же день мы будем играть после обеда на лужайке у прусских казарм. И действительно – мы играли в тот же день, только то был не обычный матч: если бы он был обычный, такой, как все, и если бы не был связан с Вайзером, я не вспоминал бы о нем. Но все по порядку. Пока я шатался с Элькой и Вайзером, ребята играли на траве у прусских казарм, наслаждаясь ударами по настоящему кожаному мячу. Именно с него начались несчастья того дня, еще раз повторю, чтобы не было сомнений: несчастья того дня, а не несчастья вообще. На стадион где-то через час игры пришли армейские. Конечно, не солдаты в мундирах, а всего лишь мальчишки, жившие в новых корпусах за казармами – их отцы были военными. Они были чуть старше нас и лучше одеты и вечно строили из себя важных персон. Наверно, потому, что у их матерей были стиральные машины и собственные ванные, не то что у нас – у нас, как я уже упоминал, была одна ванная на этаж, а стиральная машина – только у отца Лешека Жвирелло. Так что те страшно важничали, но такого мяча, как у нас, у них не было, и глаза у них жадно заблестели. Сначала они стояли сбоку и смотрели, как мы гоняем мяч, и каждую минуту мешали, бросали камешки или громко смеялись, зачем, мол, нам такой мяч, раз мы не умеем играть, покрикивали, что лучше дадут нам обыкновенный тряпичный, хорошего для нас жалко. Это разозлило Шимека, он подошел к их главарю и сказал, чтобы они сыграли с нами, тогда и посмотрим. Те были хитрые. «Идет, – сказали они, – но, если проиграете – мяч наш». Наши согласились, и Петр тоже согласился, речь тут шла не о мяче, а о чести, как на войне.
Разбились на команды по шестеро плюс вратарь и решили, что матч будет настоящим, то есть в двух таймах, один с утра, а другой после обеда, когда чуть-чуть посвежеет. И хотя Шимек двоился и троился, Петр превзошел самого себя, а Стась Остапюк пасовал Кшисеку точно, как никогда, армейские выиграли первый тайм четыре – один. И как раз когда я, возвращаясь домой, проходил мимо бетонной тумбы, на которой месяцами болтались обрывки одних и тех же афиш, я увидел, как они плелись, унылые, не надеясь победить во втором тайме. Шимек рассказал мне, в чем дело. И после обеда мы вернулись на лужайку, где паслась корова, поедая пучки высохшей травы. Противники пришли чуть позже, уверенные, что мяч у них в кармане. Начали играть. Петр послал длинный пас на левый край Лешеку, тот обвел двух армейских и приблизился к их штрафной площадке, но тут защитник отобрал у него мяч и сильным ударом отправил на нашу половину, где у нас остались только Кшисек, наш вратарь – и четверо ихних. Те обвели Кшисека и погнали к нашим воротам, – и уже через секунду счет стал пять – один. Шимек ничего не говорил, а у Петра слезы блестели в глазах: помимо чести, он терял все, вернее, свой мяч, который получил от богатого дяди. И тогда произошло нечто неожиданное – то, что, собственно говоря, произойти не могло никак. С маленького холма к нам спустился Вайзер, которого мы увидели только теперь, и сказал, что мы выиграем этот мяч, если возьмем его в команду и если будем без споров выполнять его приказы. Шимек был капитаном и заколебался, но времени на размышления не было, армейские уже поторапливали.
Тут началось великолепное зрелище, и хотя у нас не было ни ста тысяч болельщиков, ни даже одинаковых футболок, а Кшисек и я играли босиком, но любой тренер пришел бы в абсолютный восторг. Ибо то не была обычная игра, обычные удары, подачи, пасы, обводки, то была настоящая поэма с пятью актерами в главных ролях и всеведущим автором, которым оказался Вайзер. Прежде всего, он толково расставил нас, и мы не бегали уже за мячом гурьбой. Левый край – Шимек, правый – я, в центре Вайзер и в нескольких метрах позади – Петр. В защите на нашей половине остались Кшисек Барский и Лешек Жвирелло, а на воротах, как всегда, стоял Янек Липский, в длинноватой отцовской майке. С края поля кисло наблюдал за этими переменами Стась Остапюк, ему пришлось уступить место Вайзеру, но дулся он недолго, до первой штуки, которую заделал армейским Шимек, когда я с правого края послал мяч Вайзеру. Тот обвел двоих ихних и, вместо того чтобы идти сразу на вратаря, обхитрил его, подав пяткой мяч назад для удара, что Шимек тотчас же понял и отлично выполнил. Счет стал пять – два. Но это было только начало. Вайзер, к нашему удивлению, играл прекрасно, а еще лучше руководил нами на поле и ничего не упускал из виду. Входя на половину армейских, он сначала медлил и затягивал игру, дожидаясь, пока его окружат обманутые его мнимой растерянностью противники. И тогда, как бы забавляясь с ними, зафутболивал мяч вверх, свечой, а потом головой отправлял на левый или на правый край и кричал Шимеку или мне: сразу! сразу! – а мы только и ждали этой возможности, чтобы тут же врезать армейским очередной гол. Третью штуку влепил я, именно с такой подачи, а четвертую – четвертую закатал Петр, когда Вайзер сначала подал Шимеку, тот обратно ему, а Вайзер так же, как перед вторым голом, мчась к воротам, перекинул мяч для удара назад, на этот раз Петру, который уж не упустил случая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Итак, я стоял у бетонного пристенка перед магазином Пирсона и, глядя в темно-зеленое стекло бутылки, пытался угадать, какой это окажется лимонад – желтый или красный, – когда в пыли улицы увидел ребят, направляющихся в сторону прусских казарм. Во главе маршировал Петр с настоящим мячом под мышкой, и я вспомнил, что сегодня мы как раз должны были опробовать этот мяч, который вчера Петр получил от богатого дядюшки. Кожаный мяч – это уже не пустяк, до сих пор мы играли резиновым, который не выдерживал больше месяца, а теперь, благодаря дядюшке Петра, мы могли почувствовать себя настоящими профессионалами. Они подошли, я уже издалека слышал их крики: красный! – желтый! – красный! – желтый! – говорю тебе, красный! – да нет, желтый! – и когда я поддел пальцем пружинку и подскочила фаянсовая крышка с резиновой прокладкой, все заорали: красный, красный! – и мы пили красный лимонад, каждый по глотку, как всегда, когда кому-то из нас удавалось продать бутылки или осталась сдача от денег на покупки. Ребята пошли на стадион, а я должен был занести матери зелень, и, когда, скатившись вниз по лестнице, уже выбегал из подъезда, я увидел Вайзера и Эльку, идущих по тротуару в сторону Оливы. Что-то стукнуло меня, как тогда, в тот день, когда с Шимеком и французским биноклем мы следили за ними с виадука вблизи аэродрома, и, хотя рядом не было ни Шимека, ни его бинокля, я решил пойти за ними. Наша улица, как и теперь, бежала длинной дугой параллельно трамвайной линии на расстоянии каких-то двухсот метров от нее и только возле стены депо круто сворачивала влево, рядом с одним из взорванных мостов несуществующей железной дороги. Мысленно я подавал мяч на левый край Шимеку, и он мчался как ураган, обходя защитников слева и справа, что не мешало мне следить за Вайзером и Элькой. Они свернули за разрушенный бык как раз в момент удара по воротам. Я ускорил шаг, чтобы поспеть к возможному добавочному пасу и чтобы не потерять из виду тех двоих, но вместо гола был угловой, а Вайзер с Элькой ждали меня сразу за той мостовой опорой. «Тебе вовсе не обязательно шпионить за нами, – сказала Элька, поглядывая то на меня, то на Вайзера. – Если хочешь, пойдем с нами, он согласен», – и снова повернула голову в его сторону. Я принял предложение, хотя Шимек в этот момент наверняка всаживал очередной гол, однако я вообразил Вайзера один на один с диким ягуаром безо всякой клетки или всю нашу троицу под сверкающим корпусом «Ила» на краю взлетной полосы – и от одной мысли об этом меня пробрала дрожь.
Но Вайзер никогда не повторялся, по крайней мере если его мог увидеть кто-нибудь из нас. Возможно, с Элькой было иначе, даже наверняка, но ведь с Элькой Вайзер был все время, а с нами – когда хотел. И в тот день захотел, не знаю, конечно, почему, чтобы я пошел вместе с ним и Элькой, хотя не было ни диких зверей, ни ревущего самолета. Было обычное посещение разных мест, поначалу даже скучноватое, потому что не все, что тогда Вайзер говорил, а обращался он, собственно, только к Эльке, не все было мне до конца ясно и понятно. На улице Полянки он остановился перед одним из тех старых домов, о которых говорили, что тут жили богатые немцы. И такой состоялся между ним и Элькой разговор:
– Вот видишь, тут жил когда-то Шопенгауэр и под этими каштанами осенью прогуливался.
– А кто такой Шопенгауэр? – спрашивает Элька.
– Это был великий немецкий философ, очень знаменитый.
– Ой как интересно, но чем же философ занимается, что такой знаменитый?
– Не всякий философ так знаменит, как он, – отвечает Вайзер.
– Но что такой философ делает? – теряет терпение Элька. – Знаменитый или нет, но должен он чем-то заниматься, верно?
– Философ все знает о жизни, понимаешь? И знает, какая она, жизнь, то есть хорошая или плохая. Он также знает, почему звезды не падают на Землю, а реки текут вниз. И если хочет, пишет об этом в книгах, и люди могут это читать.
– И всё? – спрашивает недоверчиво Элька.
– Всё, – отвечает Вайзер. – О смерти тоже философ знает очень много.
– О смерти?
– Ну, как умирают, – заключает Вайзер, – философ обязан об этом думать, даже когда гуляет под каштанами.
И когда мы были уже возле следующего дома, похожего на усадьбу и задвинутого от улицы метров на тридцать вглубь, в сторону леса, и когда поравнялись с поваленными воротами перед ведущей к нему липовой аллеей, Элька еще спросила:
– А ты – философ, да?
– Нет, – ответил Вайзер, – с чего бы?
– Так откуда же ты все это знаешь? – добавила она быстро.
– Знаю от дедушки, – так же быстро объяснил Вайзер. – Мой дедушка – величайший в мире философ, но не пишет книг.
Так, помнится, завершил ту беседу Вайзер, кажется, я ничего не упустил, ничего, что сегодня мне бы казалось существенным, но когда я вспоминаю его ответы, то чувствую, как мурашки бегут по спине, так же как в тот день, когда «Ил» задирал красное платье Эльки в кустах дрока, или когда Вайзер укротил черную пантеру, или когда в подвале заброшенного кирпичного завода сделал то, от чего волосы у нас встали дыбом. Я не знал, занимался ли дед Вайзера, кроме шитья на машинке, еще чем-нибудь, и в частности философией. Так что же было дальше?
В оливском соборе Вайзер показал нам готические своды и большой орган, объяснил, для чего служат ангелам медные трубы, немного смахивающие на сабли, такие же кривые и длинные. А когда мы остановились на мостике в парке, чтобы посмотреть, как отражаются в уходящей из-под наших ног воде башни собора, Элька спросила у него, может ли окунь, шныряющий между водорослями, что-нибудь сказать. Вопрос был глупый, как раз в стиле Эльки: с чего это окунь вдруг заговорит, ведь почти на каждом уроке естествознания М-ский твердил, что мы должны сидеть тихо, как рыбы, а если даже так, то с кем бы этому окуню, поблескивающему на солнце, разговаривать – с нами или со своими рыбьими родичами? – так я тогда подумал, но Вайзер отвечал вполне серьезно. Скорее рассказывал, а не отвечал, и снова речь пошла о дедушке, величайшем философе, который до войны вовсе не был портным, а ездил по деревням как бродячий стекольщик, а когда зарабатывал достаточно денег, уходил в горы и разговаривал там со всем, что сотворил Бог, – с птицей, с камнем, с водой, с рыбой, облаком, деревом и цветком. Так оно было по словам Вайзера, а я стоял, опершись о сучковатые перила моста, раззявив, как говорится, рот, стоял и смотрел то на него, то снова на виднеющиеся за башнями собора склоны Пахолека; никогда раньше я не был в настоящих горах, и когда Вайзер говорил, что его дед не раз проводил в горах по полгода, то мне казалось, что я вижу пана Вайзера среди буковых деревьев именно на склоне Пахолека, с ухом, приложенным к земле или к ручью, без проволочных очков и сантиметра, висящего на шее. Да. Сегодня я ни в чем не уверен, может быть, Вайзер придумал эту историю с дедом от начала до конца, но даже если он врал с известной только ему целью, то образ этот, образ пана Вайзера с ухом, прижатым к земле на горе Пахолек за собором, – один из прекраснейших, дарованных мне жизнью.
А позже на «двойке» Вайзер повез нас во Вжещ, специально чтобы показать Эльке еще один дом, на этот раз не философа, а Шихау, который до войны, когда этот район города назывался Лангфур, был владельцем верфи и, наверно, был очень богат, потому что дом действительно огромный, с несколькими входами и круглыми башенками, которые Эльке понравились больше всего. «Совсем как в сказке, – со смехом сказала она Вайзеру, показывая пальцем на башенку с окном. – Я бы хотела там жить и чтоб меня охранял дракон, а ты бы пришел и освободил меня из рук злого чернокнижника, или нет, лучше бы ты был Мерлином и мучил меня ужасно, превращал в лягушку, или жабу, или паука, а я бы страшно плакала и никто бы меня не освободил», – и Элька продолжала свои тары-бары, Вайзер ничего не говорил, а я размышлял: зачем этот Шихау и ему подобные богачи строили такие странные дома? Зачем им эти непрактичные башенки, эти выкрутасы, завитушки, эти остроконечные крыши, балкончики и балюстрады? И я подумал тогда, что это, верно, от скуки, потому что, когда М-ский на уроках естествознания рассказывал нам об эксплуатации и классовой борьбе, то именно так он выражался о богачах: мол, от скуки они делали самые ужасные вещи, стреляли в рабочих, отбирали у них жен и дочерей и вообще были дегенеративными и аморальными, потому что им нечего было делать. К счастью, мне не нужно сегодня вспоминать, что М-ский считал хорошим и моральным, но тогда я представлял себе Шихау, как он сидит в своем кабинете, толстый, жирный, обливаясь потом, курит сигару, а за окном по Ясековой долине – именно так невинно эта улица домов с башенками называется, – так вот, за окном маршируют наши отцы и поют «Когда народ поднялся в бой», и господин Шихау снимает пальцами, толстыми, как сардельки, трубку золотого телефона и вызывает полицию: он, господин Шихау, уже сыт по горло криками за окном его виллы, и пора уже навести тут порядок. Наши отцы, правда, никогда не маршировали перед домом господина Шихау по Ясековой долине и не пели «Когда народ поднялся в бой», но в семидесятом люди шли мимо комитета партии и пели «Вставай, проклятьем заклейменвый, весь мир голодных и рабов». И Петр вышел на улицу посмотреть, что происходит, и получил пулю в голову. Но то другая история, никак уже с Вайзером не связанная.
От дома Шихау мы вернулись на трамвайную остановку, и Вайзер повез нас в Гданьск. Поныне не знаю, был ли у них запланирован этот маршрут, или они что-то изменили в связи с моим присутствием? А может, вообще не было никакого маршрута, никакого плана и Вайзер в тот день таскал за собой Эльку просто так, чтобы что-то показать ей, чтоб провести время? Не очень я в это верю, но и разумного ответа у меня нет. Не знаю я также, откуда Вайзер черпал свои познания, которые тогда казались мне чрезвычайно глубокими. Когда он показывал нам здание Польской почты, я невольно восхищался и изумлялся – откуда он все это знает? «Вот здесь стоял немецкий броневик, – показывал он рукой. – А отсюда солдаты поливали из огнеметов, а там подальше стояли „цекаэмы" – станковые пулеметы, – а там, вон в том месте, с крыши свалился немецкий солдат, один с почты попал ему прямо в голову, а отсюда их выводили», – и говорил он все это очень свободно, будто сам был там и видел своими глазами броневик, огнеметы и «цекаэмы». А когда мы были на Длинном базаре, он рассказал нам, в каком месте стоял партайгеноссе гауляйтер Форстер, когда объявлял о присоединении нашего города к Тысячелетнему рейху. Этого ведь он не мог узнать ни от деда, ни из учебника истории: историки, даже самые скрупулезные, не занимаются такими мелочами. И ни один из них и словом не вспоминает, в каком месте Фридрих Великий, охотясь в оливских лесах, остановился на отдых. Уже тогда, сидя в школьной канцелярии, я знал, что Вайзер с особым пристрастием разыскивал немецкие следы, но по какой причине, не мог постичь ни тогда, ни теперь, когда вспоминаю его коллекцию марок или склад боеприпасов на заброшенном кирпичном заводе и взрывы в ложбине за стрельбищем. Ржавый «шмайсер», который он подарил нам на брентовском кладбище, когда Шимек собирался начать экзекуцию, и о потере которого мы долго горевали после бегства сумасшедшего в желтом халате, – тот «шмайсер» был всего лишь жалким отбросом его коллекции, как оказалось позже, когда мы выследили Вайзера и Эльку в их тайнике.
Но пока что с Длинного базара мы вернулись к трамваю, и, когда тряский вагон уносил нас к Вжещу, я опять думал о новом мяче Петра, о пасах Шимека и о том, что еще в тот же день мы будем играть после обеда на лужайке у прусских казарм. И действительно – мы играли в тот же день, только то был не обычный матч: если бы он был обычный, такой, как все, и если бы не был связан с Вайзером, я не вспоминал бы о нем. Но все по порядку. Пока я шатался с Элькой и Вайзером, ребята играли на траве у прусских казарм, наслаждаясь ударами по настоящему кожаному мячу. Именно с него начались несчастья того дня, еще раз повторю, чтобы не было сомнений: несчастья того дня, а не несчастья вообще. На стадион где-то через час игры пришли армейские. Конечно, не солдаты в мундирах, а всего лишь мальчишки, жившие в новых корпусах за казармами – их отцы были военными. Они были чуть старше нас и лучше одеты и вечно строили из себя важных персон. Наверно, потому, что у их матерей были стиральные машины и собственные ванные, не то что у нас – у нас, как я уже упоминал, была одна ванная на этаж, а стиральная машина – только у отца Лешека Жвирелло. Так что те страшно важничали, но такого мяча, как у нас, у них не было, и глаза у них жадно заблестели. Сначала они стояли сбоку и смотрели, как мы гоняем мяч, и каждую минуту мешали, бросали камешки или громко смеялись, зачем, мол, нам такой мяч, раз мы не умеем играть, покрикивали, что лучше дадут нам обыкновенный тряпичный, хорошего для нас жалко. Это разозлило Шимека, он подошел к их главарю и сказал, чтобы они сыграли с нами, тогда и посмотрим. Те были хитрые. «Идет, – сказали они, – но, если проиграете – мяч наш». Наши согласились, и Петр тоже согласился, речь тут шла не о мяче, а о чести, как на войне.
Разбились на команды по шестеро плюс вратарь и решили, что матч будет настоящим, то есть в двух таймах, один с утра, а другой после обеда, когда чуть-чуть посвежеет. И хотя Шимек двоился и троился, Петр превзошел самого себя, а Стась Остапюк пасовал Кшисеку точно, как никогда, армейские выиграли первый тайм четыре – один. И как раз когда я, возвращаясь домой, проходил мимо бетонной тумбы, на которой месяцами болтались обрывки одних и тех же афиш, я увидел, как они плелись, унылые, не надеясь победить во втором тайме. Шимек рассказал мне, в чем дело. И после обеда мы вернулись на лужайку, где паслась корова, поедая пучки высохшей травы. Противники пришли чуть позже, уверенные, что мяч у них в кармане. Начали играть. Петр послал длинный пас на левый край Лешеку, тот обвел двух армейских и приблизился к их штрафной площадке, но тут защитник отобрал у него мяч и сильным ударом отправил на нашу половину, где у нас остались только Кшисек, наш вратарь – и четверо ихних. Те обвели Кшисека и погнали к нашим воротам, – и уже через секунду счет стал пять – один. Шимек ничего не говорил, а у Петра слезы блестели в глазах: помимо чести, он терял все, вернее, свой мяч, который получил от богатого дяди. И тогда произошло нечто неожиданное – то, что, собственно говоря, произойти не могло никак. С маленького холма к нам спустился Вайзер, которого мы увидели только теперь, и сказал, что мы выиграем этот мяч, если возьмем его в команду и если будем без споров выполнять его приказы. Шимек был капитаном и заколебался, но времени на размышления не было, армейские уже поторапливали.
Тут началось великолепное зрелище, и хотя у нас не было ни ста тысяч болельщиков, ни даже одинаковых футболок, а Кшисек и я играли босиком, но любой тренер пришел бы в абсолютный восторг. Ибо то не была обычная игра, обычные удары, подачи, пасы, обводки, то была настоящая поэма с пятью актерами в главных ролях и всеведущим автором, которым оказался Вайзер. Прежде всего, он толково расставил нас, и мы не бегали уже за мячом гурьбой. Левый край – Шимек, правый – я, в центре Вайзер и в нескольких метрах позади – Петр. В защите на нашей половине остались Кшисек Барский и Лешек Жвирелло, а на воротах, как всегда, стоял Янек Липский, в длинноватой отцовской майке. С края поля кисло наблюдал за этими переменами Стась Остапюк, ему пришлось уступить место Вайзеру, но дулся он недолго, до первой штуки, которую заделал армейским Шимек, когда я с правого края послал мяч Вайзеру. Тот обвел двоих ихних и, вместо того чтобы идти сразу на вратаря, обхитрил его, подав пяткой мяч назад для удара, что Шимек тотчас же понял и отлично выполнил. Счет стал пять – два. Но это было только начало. Вайзер, к нашему удивлению, играл прекрасно, а еще лучше руководил нами на поле и ничего не упускал из виду. Входя на половину армейских, он сначала медлил и затягивал игру, дожидаясь, пока его окружат обманутые его мнимой растерянностью противники. И тогда, как бы забавляясь с ними, зафутболивал мяч вверх, свечой, а потом головой отправлял на левый или на правый край и кричал Шимеку или мне: сразу! сразу! – а мы только и ждали этой возможности, чтобы тут же врезать армейским очередной гол. Третью штуку влепил я, именно с такой подачи, а четвертую – четвертую закатал Петр, когда Вайзер сначала подал Шимеку, тот обратно ему, а Вайзер так же, как перед вторым голом, мчась к воротам, перекинул мяч для удара назад, на этот раз Петру, который уж не упустил случая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25