Обстоятельство это имело для меня огромное значение, так как в результате я увидел много патологии. Здесь я познакомился со всеми методами исследования приходящих больных и мочеполовой хирургией».
История заграничной поездки будет неполной, если не упомянуть о работе Вишневского в лаборатории Мечникова в Париже. В отчете доцента о ней нет ни слова, но важность ее не становится от этого меньше. В 1913 году, на Международном съезде физиологов в Лондоне, профессор Глей отметил заслугу русского ученого, который открыл новый полугормон, придающий подвижность сперматозоиду. Впервые была обнаружена закономерность, в силу которой наследственное начало из неподвижного становится подвижным. Прошло много лет, никто открытия Вишневского не опроверг и не присвоил его, – но кто из соотечественников знает об этой работе?
Свыше тридцати операций описаны в отчете с точностью, достойной учебного руководства. Но что удивительно: автор рассказывает обо всем, что увидел, и ни разу не упомянул об операции, проделанной им самим. Что это – скромность или доцент в самом деле ограничился лишь созерцанием? Надо быть справедливым: это было именно так – Вишневский обнаружил способность видеть и различать мельчайшую подробность, усваивать знания, не прилагая руки. Он доказал это скоро по возвращении из-за границы. Без предварительной подготовки и опыта одним из первых в России Вишневский приступает к операциям на спинном и головном мозге Задача тем более не легкая, что никто не соглашается доверить больного анатому, не имеющему официальной хирургической практики.
– Не надо слишком обольщаться, – предупреждали его хирурги. – Можно делать ажурные работы на трупе и не суметь вскрыть у больного гнойник. Анатом, ловко оперирующий ланцетом на вскрытии, теряет часто самообладание у операционного стола.
Иные выражали ему то же самое несколько мягче:
– Известный Авероэс утверждал, что честному человеку может доставить наслаждение теория врачебного искусства, но совесть никогда ему не позволит уйти в медицинскую практику…
Потерпев неудачу в среде своих будущих друзей по профессии, молодой ученый обратился к невропатологам.
В терапевтической клинике, где никогда еще не было пролито ни капли человеческой крови, ему дают возможность создать себе операционную. Помещение неважное – крошечная неблагоустроенная комнатка. Будущему хирургу пришлось собственноручно выбелить ее и раздобыть на стороне умывальник. Для начала ему предоставили больную, которой явно оставалось недолго жить. Эпилептические припадки у нее повторялись не реже двадцати четырех раз в сутки.
Операция на черепе прошла без осложнений. Дальнейшие работы обратили на себя внимание факультета, и его пригласили занять в университете кафедру хирургической патологии. Как ни удачны были успехи молодого ученого, чувство покоя и удовлетворения редко его навещало. Тревожила мысль, что он застрянет и не сдвинется с места. Мучительный страх и опасения снова преследуют его.
Прошло четырнадцать лет со дня окончания университета. Время уходит, ему сорок лет, пора осуществить давнишние планы, отдаться целиком хирургии. Кстати, возникла такая возможность: освободились кафедра и клиника. Неужели его – профессора хирургической патологии – не изберут, не поддержат при баллотировке?
Вопреки всем ожиданиям, скромное ходатайство вызвало бурю в университетских кругах. Профессор Геркен – бывший учитель кандидата – поспешил заверить факультетское собрание, что его ученик неподходящий для кафедры человек. Он допустил ряд ошибок в прошлом и вообще неподготовленный хирург.
– Удивительный человек, – разводили руками друзья кандидата, – далась ему клиническая хирургия! Баллотировался бы на кафедру анатомии, куда более приятная и почетная область.
– Грешно вам, Александр Васильевич, зарывать свой талант, – искренне отговаривали его друзья и знакомые, – ведь вы прозектор какой! Анатом, какого не сыщешь. На ваших препаратах поколения будут учиться… И какой это уважающий себя человек будет менять теорию на практику?
Больше всех возмущались хирурги.
– Помилуйте, – удивлялись они, – какое у него право на клинику? Кто его видел у операционного стола? Кому ассистировал? У кого учился?
Они десятилетиями прислуживали, прежде чем получили своих ассистентов. Их суровые учителя, подчас невоздержанные и грубые, жестоко с ними обходились, изводили придирками и насмешками нередко без всякой причины. Они терпеливо выносили обиды, утешались сознанием, что таков порядок вещей, таков скорбный путь в хирургию. И вдруг является человек, не знавший горя и трудностей, и требует себе госпитальную клинику. Какая вопиющая дерзость!
В сущности, дерзость Вишневского была не так уж велика. Он всего лишь позволил себе любить хирургию и в течение всей жизни жадно тянулся к ней. Ему действительно не пришлось никому ассистировать, и у операционного стола он был чаще всего наблюдателем. Он обрел свое искусство на трупах в секционной и в часовенке на деревянном столе, но для него эти трупы были живыми людьми. Он самоотверженно бился над каждым, страдал и томился, как если бы перед ним лежал больной человек.
Таково было начало той жестокой борьбы, которая затянулась на многие годы.
Прошло десять лет.
Хирург явился по обыкновению в клинику, надел халат, вымыл руки и дал операционной сеСтре надеть себе на лицо стерильную марлю. Предстояла несложная операция – хронический аппендицит. Больной был соседом профессора, молодой человек лет тридцати. Они обменялись приветствиями, хирург отпустил какую-то шутку, тот усмехнулся и ответил тем же. Все тут было глубоко стереотипно: движения помощников, их приготовления и даже шутка хирурга. Больному закрыли глаза полотенцем, наложили маску с наркозом, оператор дал сестре завязать свой клеенчатый фартук и взял в руки нож.
Больной задыхался, делая движения сорвать маску с лица, заплетающимся языком молил о пощаде, давая жестами знать, что он еще не уснул, и наконец соскочил со стола. Двое служителей едва одолели его, привязали к столу, но это было излишне – он уже спал. Кто мог подумать, что возбуждение, столь обычное для усыпляемого, примет такой бурный характер?
Еще одна процедура – и можно начать операцию. Прошить ниткой язык, вытянуть его наружу, чтобы он не запал и не вызвал удушья, – дело одной минуты. Но что случилось с хирургом? Он, бледный, прислонился к стене и не сводит с больного глаз. Что с ним? Впервые ли ему видеть подобное? Сколько раз после бурной картины безумия больные счастливо покидали больницу, унося в своем сердце чувство признательности к врачу. Да и в самом усыплении как будто все было обычно. Хлороформ следовал своим нормальным путем. Вначале он проник в полушария мозга. Начались бред и галлюцинации. Поток жалоб и просьб сменился болтовней, лишенной связи и смысла, пока не замерла деятельности головного мозга и наступил сон. Вслед за этим хлороформ стал выключать спинной мозг. Чувствительность падала, слабело осязание кожи. Дошел черед до двигательных нервов, и мышцы, естественно, пришли в возбуждение. Больной сопротивлялся, разбрасывал руки и ноги, стискивал зубы и вскакивал со стола… Ничего необычного, все закономерно.
Что же все-таки взволновало так хирурга? Почему он приступает к операции словно против собственной воли?
У Вишневского были основания для тревоги. Он так не хотел оперировать сейчас. Его заставили взяться за нож, измучили просьбами и мольбой.
– Ну что значит для вас эта пустячная операция? – упрашивали его родственники больного. – Ведь вы лучший хирург в нашем городе. Вы не должны нам отказывать в помощи…
В последнее время он стал опасаться наркоза, пропускать дни приема в клинике, чтоб не назначать операции.
В течение нескольких дней его словно преследуют несчастья: в клинике погибли три человека. Они умирали после операции, когда болезнь, приведшая их к нему, почти миновала. Это были здоровые люди, они долго могли бы еще жить. Какое несчастье явиться к врачу с ничтожным расстройством и найти вместо помощи смерть!
Как было хирургу не утратить душевного покоя! К нему привели знакомую женщину – друга семьи. У нее непроходимость желчного протока. Он проделал сложную операцию в двадцать пять минут: вставил трубочку в проток, чтобы желчь, которая доныне пропитывала ткани, направлялась в кишечник, по назначению. Все сделано превосходно, у больной прекрасное сердце, она будет жить. Проходит несколько дней – и женщина в муках погибает. Ее убило посленаркозное осложнение. Воспаленная печень под действием добавочного яда – наркоза – оказалась не в силах служить организму. В этом не было ничего неожиданного: каждый раз, когда хирургу предстоит операция под хлороформом, встает тревожный вопрос: выдержит ли испытание печень больного? Вот и сейчас перед ним обычный аппендицит. Ничего, казалось бы, сложного. А кто знает – как откликнется организм на внедрение в него хлороформа?
Операция окончена, хирург-виртуоз в семь минут удалил воспаленный аппендикс. Дальнейшее обычно и стандартно: уход и лекарство давно предусмотрены, ничего тут убавить и прибавить нельзя.
И снова «дальнейшее» пошло по роковому пути: молодой человек умер на десятые сутки. Наркозное осложнение погубило его.
– Зачем вы брались его оперировать, – упрекали хирурга родные умершего, – если не были уверены, что он останется жив? Ведь он верил в вас.
Что мог им ответить Вишневский? Рассказать, что в Англии недавно была эпидемия смертей от хлороформа? Привести им свидетельства хирургов всех стран, что наркоз порождает расстройства и приносит нередко гибель больному? Сослаться на диаграммы, в которых мировая статистика узаконила процент смертей от наркоза? Но кого утешат эти кривые и цифры? На диаграммах никто не страдает, не молит о помощи и не оставляет сиротами детей.
– Вы могли, наконец, – не успокаивались родные, – прибегнуть к спинномозговой анестезии.
Знали бы люди, сколько несчастий порождает прокол спинномозгового канала! История повествует о тяжелых параличах и расстройствах тотчас после операции и много времени спустя.
Жизнь Вишневского наполнилась тревогой. Он стал мрачным и молчаливым, ни жене, ни друзьям ничего не рассказывал. Сядет за стол и, подперев голову рукой, долго сидит так или уйдет на охоту и неизменно вернется с пустыми руками. Скорбный и мрачный, он больше не пел, не бывал у знакомых и на концертах. В кабинете не стало прежнего порядка. Препараты и кости, книги и рисунки по анатомии валялись повсюду. Ученый стал невнимательным, до смешного рассеянным. Неизменно аккуратный во всем, что относилось к его костюму и внешности, он и в этом себе изменил.
Являясь утром в больницу, хирург испытующе разглядывал лица сотрудников, стараясь прочесть в них ответ на томившие его опасения.
«Что с больными? – спрашивал его взволнованный взор. – Не было ли шока, все ли благополучно?»
«Я знаю одного лишь тирана, – мог бы сказать Вишневский, – это тихий голос моей собственной совести».
«Мы избавляем больного от одного страдания, – пришел к заключению ученый, – но отравленные люди становятся жертвой враждебной силы, заключенной в наркозе. Недопустимо, чтобы жизнь человека продолжала зависеть от случая».
Местное обезболивание
Кто мог подумать, что мечта человечества победить боль так удивительно осуществится! Тысячелетиями искали люди средства ослабить муки больного на операционном столе. Они верили, что инструменты, покрытые жиром, выкованные из золота или серебра, облегчают страдания; хирурги приписывали крокодильему салу, высушенному в порошок, благодетельные свойства анестезии, видели в листьях кустарника кока, растущего в Перу и Боливии, «божественный дар насыщать голодных, придавать силы усталым, избавлять несчастных от болей». Чтобы сделать больного нечувствительным к ножу, его опьяняли вином, пускали ему кровь до глубокого обморока, затягивали на шее петлю до потери сознания. Потоки крови и могильные холмы вели человечество к современной анестезии.
Изверившаяся медицина устами хирурга Вельпо заявила: «Боль и нож – неотделимые друг от друга понятия. Больной и хирург должны с этим свыкнуться. Было бы химерой думать о чем-либо ином».
Хирурги решительно восставали против всякой системы обезболивания, настаивая на своем праве оперировать больных, находящихся в полном сознании. «Боль, – утверждали они, – могучий союзник врача. Она подсказывает правильное поведение больному в момент операции: сдерживает беспокойных, вынуждая их беречь свои силы, ограничивает упрямых требованиями больного организма. Боль – жестокий и полезный закон, она будит в человеке нравственные начала. В воспоминаниях о собственной боли, физической или душевной, лежат корни сострадания и любви к человечеству…»
Даже знаменитый Пирогов, впервые применивший на фронте наркоз, писал: «Делать операцию над человеком, находящимся в состоянии бесчувствия, – обязанность неприятная для хирурга, который присутствием духа, здравым суждением и привычкой успел в себе победить восприимчивость к крикам и воплям больных…» Иначе говоря, ожесточив свое сердце, лишив его сочувствия, хирурги восстали против попыток обесценить это достоинство в их искусстве.
И еще одного преимущества лишало врачей обезболивание. Пока перед ними лежал страдающий больной, способности хирурга определялись его умением оперировать как можно быстрей. Ловкачи удаляли в две минуты конечность, извлекали камень из желчного протока за двадцать минут. При наркозе такого рода искусство излишне, одинаково излишне, как и выработанное, практикой равнодушие к стенаниям больного…
Вопреки всему, наркоз занял в практике прочное место. Прошло немного времени, и спасительное средство обнаружило свои печальные свойства. Невинное усыпление на самом деле оказалось жестоким ударом по нервной системе, травмой, которая не проходит без следа. Только скудостью знаний о процессах, текущих в организме, можно объяснить, что не всегда обнаруживаются гибельные последствия наркоза. И хлороформ и эфир проявили себя как яды, нередко отзываясь на дыхательных путях, на печени и почках, вызывая заболевания и смерть.
На операционном столе лежали теперь не один, а двое больных. Один принес свои страдания извне, а другого привел врач в тяжелое состояние. Именно этот второй больной требовал к себе серьезного внимания хирурга. Из всей центральной нервной системы в нем бодрствовал лишь раздраженный наркозом продолговатый мозг. От него сейчас зависела жизнь больного. Он мог в любое мгновение выключить дыхательный центр или парализовать сердечную мышцу. Кислород в этом случае продолжал бы поступать в организм, где сердце перестало биться. И еще так; сердечная мышца продолжала бы выбрасывать кровь, но, не обновленная дыханием, она была бы бессильна спасти организм. В такие минуты взволнованный врач спешит впрыснуть больному под кожу эфир, стрихнин, аммиак или алкоголь, пытаясь ядами устранить влияние яда. У каждого хирурга свои средства воздействия, созданные им в минуты отчаяния. Один перевертывает больного головой вниз, стегает его нервы электрическим током, ставит клистиры из водки и горячей воды. Другой поколачивает отравленного рукой или мокрым полотенцем, щекочет в носу, кладет лед на прямую кишку. Третий в отчаянии рассекает больному дыхательное горло, разрезает грудную клетку и принимается рукой массировать сердце. Все стремятся подействовать на центры дыхания и кровообращения, но никто толком не знает, как этого добиться.
Спасительный наркоз завел хирургию в тупик.
В конце прошлого века Карл-Людвиг Шлейх, талантливый хирург и патологоанатом, открыл способ обезболивания при операции. Он оперировал больных, не усыпляя их. Обильно смачивая ткани после каждого разреза раствором кокаина и поваренной соли, он лишал нервы чувствительности. Слабая концентрация кокаина отнимала его губительные свойства – вызывать осложнения и смерть.
Этот метод анестезии был немецкими хирургами отвергнут. «Имея в руках такое безвредное средство, – защищался Шлейх перед форумом из восьмисот клиницистов, – я с идейной, моральной и судебно-медицинской точек зрения считаю более непозволительным применение опасного наркоза». Председатель съезда ответил громовой отповедью молодому смельчаку. «Коллеги, – патетически обратился он к высокому собранию, – когда нам бросают в лицо такие вещи, как заключительные слова докладчика, мы, вопреки обыкновению, можем отказаться от критики и обсуждения. Я спрашиваю собрание: убежден ли кто-либо в истинности того, что нам только что брошено? Прошу поднять руку». Ни одна рука не поднялась в пользу ученого, чье открытие принесло столько пользы человечеству.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
История заграничной поездки будет неполной, если не упомянуть о работе Вишневского в лаборатории Мечникова в Париже. В отчете доцента о ней нет ни слова, но важность ее не становится от этого меньше. В 1913 году, на Международном съезде физиологов в Лондоне, профессор Глей отметил заслугу русского ученого, который открыл новый полугормон, придающий подвижность сперматозоиду. Впервые была обнаружена закономерность, в силу которой наследственное начало из неподвижного становится подвижным. Прошло много лет, никто открытия Вишневского не опроверг и не присвоил его, – но кто из соотечественников знает об этой работе?
Свыше тридцати операций описаны в отчете с точностью, достойной учебного руководства. Но что удивительно: автор рассказывает обо всем, что увидел, и ни разу не упомянул об операции, проделанной им самим. Что это – скромность или доцент в самом деле ограничился лишь созерцанием? Надо быть справедливым: это было именно так – Вишневский обнаружил способность видеть и различать мельчайшую подробность, усваивать знания, не прилагая руки. Он доказал это скоро по возвращении из-за границы. Без предварительной подготовки и опыта одним из первых в России Вишневский приступает к операциям на спинном и головном мозге Задача тем более не легкая, что никто не соглашается доверить больного анатому, не имеющему официальной хирургической практики.
– Не надо слишком обольщаться, – предупреждали его хирурги. – Можно делать ажурные работы на трупе и не суметь вскрыть у больного гнойник. Анатом, ловко оперирующий ланцетом на вскрытии, теряет часто самообладание у операционного стола.
Иные выражали ему то же самое несколько мягче:
– Известный Авероэс утверждал, что честному человеку может доставить наслаждение теория врачебного искусства, но совесть никогда ему не позволит уйти в медицинскую практику…
Потерпев неудачу в среде своих будущих друзей по профессии, молодой ученый обратился к невропатологам.
В терапевтической клинике, где никогда еще не было пролито ни капли человеческой крови, ему дают возможность создать себе операционную. Помещение неважное – крошечная неблагоустроенная комнатка. Будущему хирургу пришлось собственноручно выбелить ее и раздобыть на стороне умывальник. Для начала ему предоставили больную, которой явно оставалось недолго жить. Эпилептические припадки у нее повторялись не реже двадцати четырех раз в сутки.
Операция на черепе прошла без осложнений. Дальнейшие работы обратили на себя внимание факультета, и его пригласили занять в университете кафедру хирургической патологии. Как ни удачны были успехи молодого ученого, чувство покоя и удовлетворения редко его навещало. Тревожила мысль, что он застрянет и не сдвинется с места. Мучительный страх и опасения снова преследуют его.
Прошло четырнадцать лет со дня окончания университета. Время уходит, ему сорок лет, пора осуществить давнишние планы, отдаться целиком хирургии. Кстати, возникла такая возможность: освободились кафедра и клиника. Неужели его – профессора хирургической патологии – не изберут, не поддержат при баллотировке?
Вопреки всем ожиданиям, скромное ходатайство вызвало бурю в университетских кругах. Профессор Геркен – бывший учитель кандидата – поспешил заверить факультетское собрание, что его ученик неподходящий для кафедры человек. Он допустил ряд ошибок в прошлом и вообще неподготовленный хирург.
– Удивительный человек, – разводили руками друзья кандидата, – далась ему клиническая хирургия! Баллотировался бы на кафедру анатомии, куда более приятная и почетная область.
– Грешно вам, Александр Васильевич, зарывать свой талант, – искренне отговаривали его друзья и знакомые, – ведь вы прозектор какой! Анатом, какого не сыщешь. На ваших препаратах поколения будут учиться… И какой это уважающий себя человек будет менять теорию на практику?
Больше всех возмущались хирурги.
– Помилуйте, – удивлялись они, – какое у него право на клинику? Кто его видел у операционного стола? Кому ассистировал? У кого учился?
Они десятилетиями прислуживали, прежде чем получили своих ассистентов. Их суровые учителя, подчас невоздержанные и грубые, жестоко с ними обходились, изводили придирками и насмешками нередко без всякой причины. Они терпеливо выносили обиды, утешались сознанием, что таков порядок вещей, таков скорбный путь в хирургию. И вдруг является человек, не знавший горя и трудностей, и требует себе госпитальную клинику. Какая вопиющая дерзость!
В сущности, дерзость Вишневского была не так уж велика. Он всего лишь позволил себе любить хирургию и в течение всей жизни жадно тянулся к ней. Ему действительно не пришлось никому ассистировать, и у операционного стола он был чаще всего наблюдателем. Он обрел свое искусство на трупах в секционной и в часовенке на деревянном столе, но для него эти трупы были живыми людьми. Он самоотверженно бился над каждым, страдал и томился, как если бы перед ним лежал больной человек.
Таково было начало той жестокой борьбы, которая затянулась на многие годы.
Прошло десять лет.
Хирург явился по обыкновению в клинику, надел халат, вымыл руки и дал операционной сеСтре надеть себе на лицо стерильную марлю. Предстояла несложная операция – хронический аппендицит. Больной был соседом профессора, молодой человек лет тридцати. Они обменялись приветствиями, хирург отпустил какую-то шутку, тот усмехнулся и ответил тем же. Все тут было глубоко стереотипно: движения помощников, их приготовления и даже шутка хирурга. Больному закрыли глаза полотенцем, наложили маску с наркозом, оператор дал сестре завязать свой клеенчатый фартук и взял в руки нож.
Больной задыхался, делая движения сорвать маску с лица, заплетающимся языком молил о пощаде, давая жестами знать, что он еще не уснул, и наконец соскочил со стола. Двое служителей едва одолели его, привязали к столу, но это было излишне – он уже спал. Кто мог подумать, что возбуждение, столь обычное для усыпляемого, примет такой бурный характер?
Еще одна процедура – и можно начать операцию. Прошить ниткой язык, вытянуть его наружу, чтобы он не запал и не вызвал удушья, – дело одной минуты. Но что случилось с хирургом? Он, бледный, прислонился к стене и не сводит с больного глаз. Что с ним? Впервые ли ему видеть подобное? Сколько раз после бурной картины безумия больные счастливо покидали больницу, унося в своем сердце чувство признательности к врачу. Да и в самом усыплении как будто все было обычно. Хлороформ следовал своим нормальным путем. Вначале он проник в полушария мозга. Начались бред и галлюцинации. Поток жалоб и просьб сменился болтовней, лишенной связи и смысла, пока не замерла деятельности головного мозга и наступил сон. Вслед за этим хлороформ стал выключать спинной мозг. Чувствительность падала, слабело осязание кожи. Дошел черед до двигательных нервов, и мышцы, естественно, пришли в возбуждение. Больной сопротивлялся, разбрасывал руки и ноги, стискивал зубы и вскакивал со стола… Ничего необычного, все закономерно.
Что же все-таки взволновало так хирурга? Почему он приступает к операции словно против собственной воли?
У Вишневского были основания для тревоги. Он так не хотел оперировать сейчас. Его заставили взяться за нож, измучили просьбами и мольбой.
– Ну что значит для вас эта пустячная операция? – упрашивали его родственники больного. – Ведь вы лучший хирург в нашем городе. Вы не должны нам отказывать в помощи…
В последнее время он стал опасаться наркоза, пропускать дни приема в клинике, чтоб не назначать операции.
В течение нескольких дней его словно преследуют несчастья: в клинике погибли три человека. Они умирали после операции, когда болезнь, приведшая их к нему, почти миновала. Это были здоровые люди, они долго могли бы еще жить. Какое несчастье явиться к врачу с ничтожным расстройством и найти вместо помощи смерть!
Как было хирургу не утратить душевного покоя! К нему привели знакомую женщину – друга семьи. У нее непроходимость желчного протока. Он проделал сложную операцию в двадцать пять минут: вставил трубочку в проток, чтобы желчь, которая доныне пропитывала ткани, направлялась в кишечник, по назначению. Все сделано превосходно, у больной прекрасное сердце, она будет жить. Проходит несколько дней – и женщина в муках погибает. Ее убило посленаркозное осложнение. Воспаленная печень под действием добавочного яда – наркоза – оказалась не в силах служить организму. В этом не было ничего неожиданного: каждый раз, когда хирургу предстоит операция под хлороформом, встает тревожный вопрос: выдержит ли испытание печень больного? Вот и сейчас перед ним обычный аппендицит. Ничего, казалось бы, сложного. А кто знает – как откликнется организм на внедрение в него хлороформа?
Операция окончена, хирург-виртуоз в семь минут удалил воспаленный аппендикс. Дальнейшее обычно и стандартно: уход и лекарство давно предусмотрены, ничего тут убавить и прибавить нельзя.
И снова «дальнейшее» пошло по роковому пути: молодой человек умер на десятые сутки. Наркозное осложнение погубило его.
– Зачем вы брались его оперировать, – упрекали хирурга родные умершего, – если не были уверены, что он останется жив? Ведь он верил в вас.
Что мог им ответить Вишневский? Рассказать, что в Англии недавно была эпидемия смертей от хлороформа? Привести им свидетельства хирургов всех стран, что наркоз порождает расстройства и приносит нередко гибель больному? Сослаться на диаграммы, в которых мировая статистика узаконила процент смертей от наркоза? Но кого утешат эти кривые и цифры? На диаграммах никто не страдает, не молит о помощи и не оставляет сиротами детей.
– Вы могли, наконец, – не успокаивались родные, – прибегнуть к спинномозговой анестезии.
Знали бы люди, сколько несчастий порождает прокол спинномозгового канала! История повествует о тяжелых параличах и расстройствах тотчас после операции и много времени спустя.
Жизнь Вишневского наполнилась тревогой. Он стал мрачным и молчаливым, ни жене, ни друзьям ничего не рассказывал. Сядет за стол и, подперев голову рукой, долго сидит так или уйдет на охоту и неизменно вернется с пустыми руками. Скорбный и мрачный, он больше не пел, не бывал у знакомых и на концертах. В кабинете не стало прежнего порядка. Препараты и кости, книги и рисунки по анатомии валялись повсюду. Ученый стал невнимательным, до смешного рассеянным. Неизменно аккуратный во всем, что относилось к его костюму и внешности, он и в этом себе изменил.
Являясь утром в больницу, хирург испытующе разглядывал лица сотрудников, стараясь прочесть в них ответ на томившие его опасения.
«Что с больными? – спрашивал его взволнованный взор. – Не было ли шока, все ли благополучно?»
«Я знаю одного лишь тирана, – мог бы сказать Вишневский, – это тихий голос моей собственной совести».
«Мы избавляем больного от одного страдания, – пришел к заключению ученый, – но отравленные люди становятся жертвой враждебной силы, заключенной в наркозе. Недопустимо, чтобы жизнь человека продолжала зависеть от случая».
Местное обезболивание
Кто мог подумать, что мечта человечества победить боль так удивительно осуществится! Тысячелетиями искали люди средства ослабить муки больного на операционном столе. Они верили, что инструменты, покрытые жиром, выкованные из золота или серебра, облегчают страдания; хирурги приписывали крокодильему салу, высушенному в порошок, благодетельные свойства анестезии, видели в листьях кустарника кока, растущего в Перу и Боливии, «божественный дар насыщать голодных, придавать силы усталым, избавлять несчастных от болей». Чтобы сделать больного нечувствительным к ножу, его опьяняли вином, пускали ему кровь до глубокого обморока, затягивали на шее петлю до потери сознания. Потоки крови и могильные холмы вели человечество к современной анестезии.
Изверившаяся медицина устами хирурга Вельпо заявила: «Боль и нож – неотделимые друг от друга понятия. Больной и хирург должны с этим свыкнуться. Было бы химерой думать о чем-либо ином».
Хирурги решительно восставали против всякой системы обезболивания, настаивая на своем праве оперировать больных, находящихся в полном сознании. «Боль, – утверждали они, – могучий союзник врача. Она подсказывает правильное поведение больному в момент операции: сдерживает беспокойных, вынуждая их беречь свои силы, ограничивает упрямых требованиями больного организма. Боль – жестокий и полезный закон, она будит в человеке нравственные начала. В воспоминаниях о собственной боли, физической или душевной, лежат корни сострадания и любви к человечеству…»
Даже знаменитый Пирогов, впервые применивший на фронте наркоз, писал: «Делать операцию над человеком, находящимся в состоянии бесчувствия, – обязанность неприятная для хирурга, который присутствием духа, здравым суждением и привычкой успел в себе победить восприимчивость к крикам и воплям больных…» Иначе говоря, ожесточив свое сердце, лишив его сочувствия, хирурги восстали против попыток обесценить это достоинство в их искусстве.
И еще одного преимущества лишало врачей обезболивание. Пока перед ними лежал страдающий больной, способности хирурга определялись его умением оперировать как можно быстрей. Ловкачи удаляли в две минуты конечность, извлекали камень из желчного протока за двадцать минут. При наркозе такого рода искусство излишне, одинаково излишне, как и выработанное, практикой равнодушие к стенаниям больного…
Вопреки всему, наркоз занял в практике прочное место. Прошло немного времени, и спасительное средство обнаружило свои печальные свойства. Невинное усыпление на самом деле оказалось жестоким ударом по нервной системе, травмой, которая не проходит без следа. Только скудостью знаний о процессах, текущих в организме, можно объяснить, что не всегда обнаруживаются гибельные последствия наркоза. И хлороформ и эфир проявили себя как яды, нередко отзываясь на дыхательных путях, на печени и почках, вызывая заболевания и смерть.
На операционном столе лежали теперь не один, а двое больных. Один принес свои страдания извне, а другого привел врач в тяжелое состояние. Именно этот второй больной требовал к себе серьезного внимания хирурга. Из всей центральной нервной системы в нем бодрствовал лишь раздраженный наркозом продолговатый мозг. От него сейчас зависела жизнь больного. Он мог в любое мгновение выключить дыхательный центр или парализовать сердечную мышцу. Кислород в этом случае продолжал бы поступать в организм, где сердце перестало биться. И еще так; сердечная мышца продолжала бы выбрасывать кровь, но, не обновленная дыханием, она была бы бессильна спасти организм. В такие минуты взволнованный врач спешит впрыснуть больному под кожу эфир, стрихнин, аммиак или алкоголь, пытаясь ядами устранить влияние яда. У каждого хирурга свои средства воздействия, созданные им в минуты отчаяния. Один перевертывает больного головой вниз, стегает его нервы электрическим током, ставит клистиры из водки и горячей воды. Другой поколачивает отравленного рукой или мокрым полотенцем, щекочет в носу, кладет лед на прямую кишку. Третий в отчаянии рассекает больному дыхательное горло, разрезает грудную клетку и принимается рукой массировать сердце. Все стремятся подействовать на центры дыхания и кровообращения, но никто толком не знает, как этого добиться.
Спасительный наркоз завел хирургию в тупик.
В конце прошлого века Карл-Людвиг Шлейх, талантливый хирург и патологоанатом, открыл способ обезболивания при операции. Он оперировал больных, не усыпляя их. Обильно смачивая ткани после каждого разреза раствором кокаина и поваренной соли, он лишал нервы чувствительности. Слабая концентрация кокаина отнимала его губительные свойства – вызывать осложнения и смерть.
Этот метод анестезии был немецкими хирургами отвергнут. «Имея в руках такое безвредное средство, – защищался Шлейх перед форумом из восьмисот клиницистов, – я с идейной, моральной и судебно-медицинской точек зрения считаю более непозволительным применение опасного наркоза». Председатель съезда ответил громовой отповедью молодому смельчаку. «Коллеги, – патетически обратился он к высокому собранию, – когда нам бросают в лицо такие вещи, как заключительные слова докладчика, мы, вопреки обыкновению, можем отказаться от критики и обсуждения. Я спрашиваю собрание: убежден ли кто-либо в истинности того, что нам только что брошено? Прошу поднять руку». Ни одна рука не поднялась в пользу ученого, чье открытие принесло столько пользы человечеству.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10