А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ужасно. Или Гитлер совсем не шевелит мозгами? Иногда сила хочет быть только силой и действовать, не считаясь с последствиями». Но Фридрих далек от рефлексий. Он не слушает этот раздраженный голос, царапающий, как наждак. Всеми пятью чувствами он хочет лишь одного – чтоб закончились поскорее танцы и они со Звездочетом остались наедине.
Вдруг, к его удивлению, Звездочет прячет свою гитару в футляр, поднимается и уходит, не дожидаясь конца вечера. Он вклинивается, как бык, между танцующих пар. Он не мог больше терпеть неизвестности. Ему надо знать, чем закончился отцовский экзамен.
Настороженность и недоверчивость кадисских улиц проходят мимо мальчика, который несется бегом, налетая на удивленных прохожих. Нелегко сдерживать то, что рвется из самого твоего нутра. Беги, проталкивайся, не задерживайся, даже если кто-то кричит возмущенно: «Вор!» – и дети, которые играют уже не в войну, а в этот лжемир, что вгоняет город в страх, наставляют на тебя игрушечные ружья и подражают столько раз виденному: «Приготовиться! Готовы! Пли!»
Звездочет бежит, возвысившись над паникой и несчастьем, подгоняемый тоской, и врывается в свой дом весь в поту, с темными пятнами на красной рубашке, расстегнутой на груди, где блестят намокшие подростковые еще волоски.
– Все в порядке? – спрашивает его девочка с первого этажа, которая стоит прислонившись к косяку двери и пытается своим бедно одетым и плохо питаемым телом преградить Звездочету дорогу и попытаться на этот раз сказать то, что она никогда не решается сказать.
Но Звездочет проскакивает мимо, и девочка застывает на месте. Ее землисто-бледное лицо под шапкой черных волос несколько секунд колеблется в воздухе после столкновения с тяжелым взглядом – упрямая челюсть вперед – мальчишки, который взлетает по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки.
Квартира молчит, будто притаилась. Он вдруг понимает, что надо успокоиться и приготовиться к дурным новостям. Он чувствует, что впервые притащил за собой настороженность и страх, которыми напитаны улицы. Когда он заглядывает в одну за другой комнаты в поисках отца, с облезших беленых стен на него наступают жуткие призраки, а в тишине гнездится страх, будто пара чьих-то глаз, которые смотрят на него, но сами невидимы. Веселье, искренность и разум спасовали. Надо быть готовым к тому, чтоб принять произвол судьбы и невезение с холодностью, будто это происходит не с ним, и не дать завладеть собой печали или гневу.
Лишь в одно место осталось ему заглянуть – в башенку, убегающую в небо. На старых зданиях Кадиса попадаются такие башенки. Как объяснил ему сеньор Ромеро Сальвадор, во времена, когда город монополизировал торговлю с Америкой, их надстраивали коммерсанты, чтобы первыми видеть корабли, приходящие из-за океана. В башенке с давней поры сохраняется слегка помятая подзорная труба, не удержавшая образы славного изобилием прошлого. Вообще же башенка похожа больше на нижний трюм теплохода, арендуемый какой-нибудь фирмой, торгующей всем без разбора и без особого успеха. Здесь Великий Оливарес хранит свой иллюзионный инвентарь. Разрозненные фрагменты декораций, шляпы с высокими тульями, пустые клетки для голубей, все еще светящийся шарик Окито, ведерко, наполненное фальшивыми большими пальцами, словно отрезанными, индусская корзинка, ящички с подсветкой и двойным дном. А больше всего – книги. Книги магических секретов, теснящиеся на темно-синем стеллаже. Это самое ценное, что есть у Великого Оливареса. Книги, научившие его бросать вызов невозможному и превращать в реальность самые безрассудные фантазии. Среди них он укрывается, когда чувствует себя подавленным и уязвленным.
Мальчик заглядывает в комнату, сохраняющую всю магическую власть детства, этого потаенного убежища в душе, в котором неизменны самые изначальные чувства и ощущения. Действительно, Великий Оливарес в башенке. Облокотившись на ручку кресла, он подпирает подбородок единственной своей ладонью, а взгляд его устремлен в окно, которое начинает уже затушевывать ночь. Рыболовецкий катер возвращается в порт с зажженными огнями, петляя между темных масс больших судов. Волосы Звездочета все еще мокры от пота, который стекает по его длинной шее. Он не решается спрашивать – вероятно, потому, что предвидит ответ. Он садится на один из сундуков, хранящих отцовские сокровища, и машинально берет в руки деревянную коробочку с огрызками цветных карандашей: сколько раз, малышом, он рисовал здесь, пока отец его репетировал. Вопрошающими глазами он смотрит на отца. Длится молчание. Наконец мальчик решается и спрашивает очень осторожно:
– Как прошел экзамен? Тебе дали билет?
– Мне даже не разрешили выступить.
– Почему?
– Сказали, что однорукий фокусник – это невозможно.
– Нет невозможного для мага! – восклицают оба разом. И в первый раз улыбаются.
На причале заметно некоторое оживление. Появляются фелюги, груженные овощами с марокканских огородов.
– И нет никакого выхода?
– Один.
– Какой?
– Моя библиотека.
– При чем здесь библиотека?
– Дон Себастьян Пайядор, вдовец Инохосы, хочет, чтоб я продал ему ее за два дуро. Если я это сделаю, он мне организует билет синдиката. Понимаешь?
– Печально.
– Возможно, я сам виноват.
– Как ты можешь это говорить?
– Дон Себастьян Пайядор всегда мечтал об этих книгах. Достать их очень сложно, потому что мы, маги, не любим раскрывать наши тайны, и если все-таки это делаем, то тиражи очень маленькие, предназначенные для узкого круга тех, кто торжественно поклялся не разглашать секретов. Все эти годы я развлекался тем, что разыгрывал его. Когда он очень уж настаивал, я читал ему маленькие фрагменты, но не из книг по магии, а из Гонгоры.
– Кто это – Гонгора?
– Рафаэль, сын мой, это великий поэт.
– Великий поэт? Но сеньор Ромеро Сальвадор не говорил мне о таком. Он тоже уехал за океан?
– Нет.
– А! Должно быть, поэтому.
– Дон Себастьян Пайядор, вдовец Инохосы, хочет заполучить чудесные книги, в которых огни кричат, небо скачет верхом на реке, собачий горизонт лает, рука ночи растет в окно, пламя масляной лампадки созерцает свое золотое сердце, свет – птица бесконечности, ветер рубит, как топор, и деревья – стрелы, пущенные небом. Он убежден, что в моих книгах хранится секрет, как сделать реальностью все эти прекраснейшие образы.
– А это не так?
– Ты прав, Рафаэль. Более или менее так, потому что магия – это поэзия. Эти книги – мои настоящие товарищи. Мои союзники. Благодаря им мне удалось окружить себя людьми, которые с незапамятных времен разделяют магическую концепцию мира. Многих из них уже нет в живых. Но не важно. Как моя отрезанная рука, они живут в своих чудесах. За каждым фокусом стоит и обнаруживает себя какое-нибудь желание, какая-нибудь неудовлетворенная жажда или каприз, отчаянный и чаемый: создать нечто из ничего, или, пожалуй, посмеяться над законами земного притяжения и подняться в воздух, или стать невосприимчивым к боли и смерти, восстанавливать расчлененное тело. Изначально эти книги писались, чтоб избежать преследований церковных трибуналов, которые подозревали вмешательство дьявола. А сегодня, хотя такой опасности уже нет, естественная гордость артиста продолжает толкать некоторых фокусников на то, чтобы приоткрыть подноготную своего мастерства. Понимаешь? Чересчур героично посвятить всю свою жизнь придумыванию чудес и демонстрировать только их эффекты, их прозрачную поверхность. Поэтому самые великие из магов – Роберт Гудини, Маскелайн, Фу-Маньчжу – поддавались иной раз соблазну объяснить свои чудеса, свои тончайшие тайные техники, которые они сами изобрели. Но эти книги написаны для того, чтоб подарить иллюзию, а не для того, чтоб ее отнять…
– И дон Себастьян Пайядор…
– Это антииллюзионист! Он никогда не сможет внушить ощущение чудесности мира, потому что сам не способен его испытать. Первое, чему учат эти книги, – что трюки – это не самое главное. Главное – магия, искусство. Один и тот же трюк в разных руках вызывает разное впечатление. У антииллюзионистов это лишь грубый обман. Мне даже лишку пальцев, хоть я и однорукий, чтобы сотворить тайну. А дон Себастьян Пайядор, вдовец Инохосы, будь у него хоть сто рук, всегда будет лишь вульгарным мошенником и предателем. Понимаешь?
– Кажется, да. Ты хочешь сказать, что мы, зрители, увидели бы уловку, а не чудо.
– Именно. Дон Себастьян Пайядор так неуклюж, так топорен на сцене, что, если однажды он узнает тончайшие техники великих мастеров, его выступление будет равняться предательству.
– И ты бы не хотел, чтоб это случилось.
– Конечно нет!
– И что ты собираешься делать?
– Я никогда их ему не отдам!
– И значит, не сможешь работать?
– Эти книги – мои лучшие друзья, мои задушевные товарищи. Я никогда их не предам.
– Но дон Себастьян Пайядор выиграл войну, отец.
– Хочешь сказать, что он возьмет их силой?
Быстрые пальцы Великого Оливареса пробегают по истрепанным корешкам, будто желая заклясть их против опасности, а заканчивают тем, что ласково треплют по щеке сына.
– Это правда, дон Себастьян Пайядор, вдовец Инохосы, наделен властью и в любой момент может их реквизировать. Я должен буду подыскать надежное укрытие для моих друзей. Видишь, Рафаэль, они превратились в изгнанников.
Первый раз Звездочет слышит это слово. Оно дрогнуло на отцовских губах.
– И если отправить их за океан с поэтами?
– Изгнанники не всегда бегут туда, куда хотят, Рафаэль. А кроме того, как трудно принимать твердые решения в Кадисе, сын мой!
Когда этой же самой ночью Абрахам Хильда входит в их с Фридрихом комнату на последнем этаже «Атлантики», мальчик спит, но сон его тревожен. Его прерывистое дыхание рассекает жалобный воздух комнаты. За ужином он не съел ни куска. Был странно чужд всему, что его окружало. Если завязывалась беседа – не участвовал. Не видел, хотя и смотрел, и склонялся над тем, что происходило у него внутри, как ученый склоняется над микроскопом. Абрахама Хильду такое поведение сына захватило врасплох, потому что для него Фридрих продолжал оставаться дитятей, когда вдруг в его отрешенных жестах, в его абсолютном самопогружении он обнаружил растерянность подростка, впервые переживающего лихорадку вновь открытых ощущений. Этих ощущений, в которых юношам мерещится зов судьбы и от которых они страдают, как от высокой температуры.
Снаружи сменился ветер, и левант трясет пальмы в саду «Атлантики», как тревожная жажда – спящее тело Фридриха. Абрахам Хильда, раздеваясь, чтоб улечься в постель, не перестает думать о птенцах чайки – еще темноперых, неуклюжих и перепуганных, – которые упражняются в своих первых полетах под защитой прибрежных утесов неподалеку от отеля. То же самое – с Фридрихом? К тому же преследования, пережитые на родине, предчувствие мировой бойни – все это страшно усложняет его первые шаги.
Его толстое брюхо мешает ему расшнуровывать ботинки. Он сидит на краю кровати. На соседней постели сон обостряет черты Фридрихова лица. Все чудеснее походит оно на лицо матери – той, кто была его супругой.
При данном положении вещей как бы не пришлось задержаться в Кадисе на неопределенный срок. С момента бегства из Германии он не слышал от Фридриха ни единой жалобы. В Кадисе они нашли какое-никакое прибежище после трех ужасных лет преследования. А если любовь еще больше усложнит ситуацию? Разве это не любовь мешает сейчас его сны, вихрем кружит возле подушки? Любовь, которая так запросто превращается в тоску.
10
На следующий день по дороге в «Атлантику» Звездочет заворачивает на минутку в лавку к сеньору Ромеро Сальвадору. Он не сразу обнаруживает его: тот спит, обессиленный, забившись в угол, как паук.
– Хочу рассказать вам об одном моем странном ощущении, дон Ромеро Сальвадор.
Старик смотрит на него бесцветными глазами побитой собачонки, прикладывает палец к губам и подталкивает мальчика к двери, чтоб он подождал снаружи. Когда через некоторое время, получив разрешение хозяина и освободившись от своего кожаного фартука, он подходит к Звездочету, тот сразу же продолжает:
– Впрочем, я не знаю, насколько это ощущение – мое: ведь я помню стих, который вы мне однажды прочитали. Со вчерашнего дня мне кажется, будто бы мой дом – уже не мой дом. И я все утро только об этом и думаю, но не понимаю, что бы это могло значить.
– Поэта, который написал это стихотворение, потом убили, – вставляет сеньор Ромеро Сальвадор очень печальным и мягким голосом, напоминающим обветшавший шелк.
– Правда? – тускнеет Звездочет.
– Это стихотворение предвещает то, что случилось впоследствии, хотя, конечно, Федерико этого не знал, – добавляет старик.
– Вы хотите сказать, сеньор Ромеро Сальвадор, что этот Федерико отгадал то, что должно было случиться со мной?
– Не совсем так. Но поэты способны видеть дальше своих носов. Сейчас мы живем, Рафаэлито, при тоталитарном режиме, как в Германии, Италии или в России.
– А при чем тут это?
– При том, что тоталитарные режимы делают личную жизнь безоружной и беззащитной. Даже одиночество теряет свой вкус. И конечно, беспечность и искренность тоже, потому что надо быть всегда начеку, чтобы избежать внезапного удара, который наносят произвол и насилие. Поэтому некоторые люди испытывают ощущение, будто их дом – уже не их дом.
Звездочет прощается и идет под ослепительным солнцем по направлению к «Атлантике». Прежде чем свернуть за угол, он случайно оглядывается и замечает недвижную фигуру старика: тот продолжает стоять, прислонившись к витрине лавки, и пристально смотрит на него.
Ему становится стыдно оттого, что сеньор Ромеро Сальвадор, должно быть, заметил, как безнадежно он сжал кулаки, не очень-то способный представить себе свободную и справедливую страну, где власть не стремилась бы указывать все на свете, начиная от того, как нужно думать и говорить, и заканчивая тем, какой длины должны быть юбки у женщин, и тысячью других глупостей, – и все равно потом все эти указы превращаются в клочки мокрой бумаги под ливнем сменяющих друг друга указчиков. Он бы с удовольствием пожил в стране, где не вздрагивают каждый раз, когда кто-то звонит в дверь. Но где такая страна? Когда он жил при нетоталитарном режиме, до войны, он был маленьким мальчиком. Он вспоминает… да, некую смутную радость… Но в этот момент он чуть не сталкивается с женщиной, которая, полускрытая под широкополой соломенной шляпой, спешит в теннисный клуб, за стенами которого раздаются сухие удары ракеток. В продолжение какого-то момента он вдыхает запах изысканных духов. Потом стук теннисных мячей поворачивает его мысли на войну, и он думает о ней, пока идет вдоль решетки примыкающего к клубу военного госпиталя. Желтые взгляды раненых натыкаются на ее прутья и карабкаются по ним вверх, в небо, где плещутся пальмы, растущие на аллее, ведущей в отель «Атлантика».
В этот вечер далекая война начинает превращаться во что-то близкое и реальное, как капля крови на порезанном пальце. Когда Звездочет входит в двери «Атлантики» с чувством раскаяния, что покинул вчера своих товарищей по оркестру, швейцар жестами показывает ему, что случилось что-то важное, ни в какие рамки не лезущее. Перпетуо, швейцар, невелик ростом, очень широк в плечах, коротконог. Пытаясь словами объяснить, что случилось, он запутывается, как школьник у доски, потому что слышал от немцев, что их войско вошло во Францию, но названия двух захваченных городов у него не выговариваются.
– Остенде, Лилль, – раздраженно подсказывает один из новых обитателей отеля, что во множестве прибыли в последнее время, – в глазах его, кажется, пляшут языки огня.
Звездочету эти названия ни о чем не говорят, но горящий взгляд и задыхающийся голос незнакомца убеждают его в серьезности события.
В вестибюле отеля царит большое возбуждение. Иностранцы толпятся возле комнатки телефонной централи, откуда непрерывно раздаются звонки, несмотря на висящее на ней объявление «Не работает». Он с трудом узнает тех самых людей, для которых играл в предыдущие дни, когда они обедали еще с хорошим аппетитом на террасе «Атлантики», хотя уже тогда немцы говорили о том, что их войско после завоевания Бельгии форсирует Мёз и войдет во Францию. Название реки повторялось столько раз, что он запомнил его. И столько же раз в ответ было сказано, что французско-британские силы задержат немецкую армию на некой линии обороны, совершенно неприступной.
Сейчас уверенность покинула этих носатых мужчин и женщин с сумрачными глазами, большинство которых, как сказал ему Фридрих, – это богатые евреи, которые дожидаются прибытия «Мыса Горн», чтоб отплыть в Южную Америку. Звездочет не очень хорошо понимает, кто такие евреи: он, так же как официанты из отеля, распознает и классифицирует этих людей по величине чаевых и разновидности монет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27