Мужчина, дряхлый крестьянин в старомодном цилиндре, порыжевший ворс которого казался взъерошенным, был одет в синюю блузу с воротником в мелких складках, с широкими рукавами, стянутыми у запястий и украшенными белой вышивкой; он держал в одной руке огромный зеленый зонтик, а в другой объемистую корзинку, из которой растерянно выглядывали головы трех уток. У женщины, неподвижной и прямой в ее деревенской одежде, была куриная физиономия с острым, как птичий клюв, носом. Она села напротив своего мужа и застыла в неподвижности, смутившись, что попала в такое блестящее общество.
Действительно, яркие краски так и сияли в вагоне. Хозяйка, с ног до головы в голубом шелку, накинула на плечи красную, ослепительно огненную шаль из поддельного французского кашемира. Фернанда пыхтела в шотландском платье; лиф, еле-еле застегнутый на ней подругами, приподнимал ее отвислые груди в виде двойного купола, который все время колыхался, словно переливаясь, под натянутой материей.
Рафаэль в шляпке с перьями, изображавшей птичье гнездо с птенцами, была одета в сиреневое платье, усеянное золотыми блестками; оно носило несколько восточный характер, что шло к ее еврейскому лицу. Роза-Рожица, в розовой юбке с широкими воланами, была похожа на чересчур растолстевшую девочку, на тучную карлицу, а оба Насоса словно выкроили свои наряды из старинных оконных занавесок с крупными разводами, времен реставрации Бурбонов.
Как только эти дамы перестали быть одни в своем отделении, они напустили на себя степенный вид и заговорили на возвышенные темы, чтобы внушить хорошее мнение о себе. Но в Больбеке сел какой-то господин с белокурыми бакенбардами, в перстнях и с золотой цепочкой. Положив в сетку над своей головой несколько завернутых в клеенку пакетов, он поклонился, улыбнулся с видом добродушного шутника и развязно спросил:
– Меняете гарнизон?
Этот вопрос поверг всех дам в сильное смущение. Наконец Хозяйка оправилась и, желая отомстить за поруганную честь своего отряда, сухо ответила:
– Не мешало бы вам быть повежливее!
Он извинился:
– Простите, я хотел сказать – монастырь.
Не найдя, что возразить, или, может быть, считая сделанную поправку достаточной, Хозяйка с достоинством поклонилась, поджав губы.
Сидя между Розой-Рожицей и старым крестьянином, господин начал подмигивать трем уткам, головы которых высовывались из большой корзины, а затем, увидев, что овладел общим вниманием, принялся щекотать птиц под клювом, обращаясь к ним с забавными речами, для увеселения спутников:
– Так, значит, мы покинули нашу родную лужицу – кря, кря, кря! – чтобы познакомиться с вертелом – кря, кря, кря!
Несчастные птицы вывертывали шеи, стараясь уклониться от щекотки, делали невероятные усилия, чтобы вырваться из своей ивовой тюрьмы, и вдруг все три разом с отчаянием испустили жалобный крик: «Кря! Кря! Кря!»
Женщины разразились громким хохотом. Они нагибались и толкали друг друга, чтобы поглядеть; утки возбуждали безумное любопытство, а господин удваивал свои приставания, ужимки и остроты.
Роза не удержалась и, перегнувшись через колени соседа, поцеловала в клюв всех трех птиц. Тотчас же и остальным женщинам захотелось чмокнуть их; господин сажал этих дам к себе на колени, подкидывал их, щипал и вдруг заговорил с ними на ты.
Крестьяне, еще более ошеломленные, чем их птицы, таращили глаза как одержимые, не смея пошевелиться; на их старых, сморщенных лицах не было ни тени улыбки, ни малейшего движения.
Господин, оказавшийся коммивояжером, смеха ради предложил дамам подтяжки и, схватив один из своих свертков, раскрыл его. То была хитрость с его стороны: в свертке хранились подвязки.
Там были шелковые подвязки всех цветов: голубые, розовые, красные, лиловые, сиреневые, пунцовые – с металлическими пряжками в виде двух обнимающихся позолоченных амуров. Девицы подняли радостный крик и принялись разглядывать образчики с тем сосредоточенным видом, какой свойственен каждой женщине, когда она держит в руках какую-нибудь принадлежность туалета. Они обменивались взглядами, шептали отдельные слова и шепотом же отвечали одна другой, а Хозяйка с вожделением ощупывала пару оранжевых подвязок, более широких и внушительных, чем остальные, настоящих хозяйских подвязок.
Господин ожидал, намечая план действий.
– Ну-с, кошечки, – сказал он, – надо их примерить.
Тут поднялась целая буря восклицаний, и дамы зажали юбки коленями, словно боясь насилия. Он спокойно выжидал, когда настанет час его торжества, и наконец заявил:
– Если не хотите, тогда я укладываю.
И лукаво добавил:
– А я подарил бы пару на выбор той, которая примерит.
Но они все же не хотели и с достоинством выпрямились. Однако оба Насоса казались такими огорченными, что он повторил им свое предложение. Флору-Качель в особенности мучило желание; видно было, что она колеблется.
– Ну, голубушка, похрабрей, – подстрекал он. – Вот пара лиловых – они прекрасно подойдут к твоему наряду.
Набравшись смелости, она приподняла юбку и показала толстую ногу коровницы в плохо натянутом грубом чулке. Господин, нагнувшись, сначала застегнул подвязку ниже колена, затем повыше, причем тихонько щекотал девицу, отчего та взвизгивала и нервно вздрагивала. Кончив с этим, он передал ей лиловую пару и спросил:
– Чья очередь?
Все сразу воскликнули:
– Моя! Моя!
Он начал с Розы-Рожицы, открывшей какой-то бесформенный предмет, совершенно круглый, без щиколотки, настоящую «колбасу вместо ноги», как говорила Рафаэль. Фернанда удостоилась комплимента от коммивояжера, пришедшего в восторг от ее мощных колонн. Меньший успех выпал на долю тощих голеней красавицы еврейки. Луиза-Цыпочка в шутку накрыла господина своей юбкой; Хозяйке пришлось вмешаться, чтобы прекратить столь неприличную шалость. Наконец и Хозяйка протянула ногу, красивую ногу нормандки, полную и мускулистую, и коммивояжер, удивленный и восхищенный, галантно снял шляпу, чтобы, подобно истинному французскому рыцарю, приветствовать эти образцовые икры.
Крестьянская чета, оцепенев от изумления, смотрела вбок одним глазом; они до такой степени напоминали кур, что господин с белокурыми баками, приподнявшись, крикнул им в лицо:
– Кукареку!
Это снова вызвало бурю веселости.
Старики сошли в Мотвиле со своей корзиной, утками и зонтом; слышно было, как старуха говорила мужу, удаляясь:
– Это, видать, потаскухи; всех их несет в этот чертов Париж.
Забавник-коммивояжер слез в Руане; он под конец повел себя так грубо, что Хозяйка вынуждена была самым резким образом его осадить и назидательно добавила:
– Это научит нас не вступать в разговоры с первым встречным.
В Уасселе у них была пересадка, а на следующей станции они нашли г-на Жозефа Риве; он ожидал их с большой повозкой, уставленной стульями и запряженной белой лошадью.
Столяр любезно расцеловался с дамами и помог им влезть в свою двуколку. Три из них уселись на трех стульях сзади; Рафаэль, Хозяйка и ее брат – на трех передних; для Розы не хватило стула, и она кое-как примостилась на коленях большой Фернанды; после этого экипаж двинулся в путь. Однако неровная рысь лошадки тотчас же стала так сильно встряхивать экипаж, что стулья заплясали; путешественниц подбрасывало то вверх, то вправо, то влево, они дергались, как марионетки, гримасничали от испуга и испускали крики ужаса, внезапно прерываемые еще более сильным толчком. Женщины цеплялись за края повозки, их шляпки съезжали то на затылок, то на нос, то на плечо, а белая лошадь все бежала и бежала, вытянув шею и хвост, жидкий, облезлый крысиный хвост, которым она время от времени била себя по крупу. Жозеф Риве, поставив одну ногу на оглоблю, поджав другую под себя, держал вожжи, высоко подняв локти, а из его горла то и дело вырывалось что-то вроде кудахтанья, побуждавшего лошадку настораживать уши и ускорять рысь.
По сторонам дороги тянулись зеленые поля. Цветущие посевы рапса расстилали волнистую желтую скатерть; ее сильный и здоровый, острый и сладкий запах далеко разносило ветром. Во ржи, уже высокой, виднелись лазоревые головки васильков; женщинам хотелось нарвать их, но г-н Риве не согласился остановиться. Дальше иной раз целое поле было словно залито кровью – так заполняли его красные маки-самосейки. И среди этих полей, убранных полевыми цветами, белая лошадь рысью мчала двуколку, которая и сама казалась букетом цветов еще более пламенного тона; время от времени повозка исчезала за большими деревьями какой-нибудь фермы, а затем снова появлялась из-за купы зелени, увозя под лучами солнца, мимо зеленых и желтых посевов, испещренных красными и синими пятнами, ослепительный груз женщин.
Пробило час, когда подъехали к воротам столяра.
Женщины были разбиты от усталости и бледны от голода, так как с самого отъезда ничего не ели. Г-жа Риве бросилась им навстречу, помогая каждой сойти и обнимая их, как только они становились на землю. И она то и дело целовала золовку, которую ей хотелось задобрить.
Закусывали в мастерской, откуда ради завтрашнего обеда вынесли верстаки.
Вкусная яичница, а за нею жареная колбаса, запиваемая хорошим шипучим сидром, вернули веселое настроение обществу. Риве взял и себе стакан, а жена его прислуживала за столом, стряпала на кухне, подавала блюда, носила их и шептала на ухо каждой гостье:
– Досыта ли вы покушали?
Кучи досок, прислоненных к стенам, и вороха стружек, заметенных в углы, распространяли аромат струганого дерева, запах столярни, тот смолистый дух, который проникает в самую глубину легких.
Гости пожелали увидеть девочку, но она была в церкви и должна была вернуться только к вечеру.
Тогда вся компания поднялась, решив прогуляться.
Село было невелико, и через него пролегала большая дорога. Десяток домов, вытянувшихся вдоль этой единственной улицы, служил жилищем для местных коммерсантов: мясника, бакалейщика, столяра, содержателя кафе, башмачника и булочника. Церковь в конце улицы была окружена узким кладбищем; четыре гигантские липы, посаженные перед ее фасадом, совершенно покрывали ее своей тенью. Она была построена из тесаного кремневого камня и не имела никакого стиля; ее увенчивала крытая шифером колокольня. За церковью снова шли поля с разбросанными кое-где купами деревьев, укрывавшими фермы.
Хотя Риве и был в рабочем костюме, он церемонно подал руку сестре и торжественно повел ее по улице. Жена его, пораженная платьем Рафаэли, усыпанным золотыми блестками, поместилась между ней и Фернандой. Толстушка Роза семенила позади в обществе Луизы-Цыпочки и Флоры-Качели, которая прихрамывала, изнемогая от усталости.
Жители села выходили на порог, дети прерывали игру, из-за приподнятой занавески показывалась чья-нибудь голова в ситцевом чепчике; какая-то полуслепая старуха на костылях перекрестилась, как при встрече с крестным ходом; не было никого, кто не провожал бы долгим взглядом важных городских дам, приехавших из такой дали ради первого причастия дочки Жозефа Риве. Это общее уважение сильно поднимало престиж столяра.
Проходя мимо церкви, они услыхали детское пение; к небу возносилась молитва, выкрикиваемая тонкими, пронзительными голосами; но Хозяйка не позволила войти в церковь, чтобы не смущать этих херувимчиков.
После прогулки по полям, когда Жозеф Риве перечислил гостям главнейшие фермы, доходы от земли и от скотоводства, он привел обратно свое женское стадо, водворил его в доме и стал размещать на ночлег.
Места не хватало, поэтому надо было укладывать гостей по двое.
Самому Риве пришлось на этот раз спать в мастерской на стружках; жена его разделила свою постель с золовкой, а в соседней комнате должны были улечься вместе Фернанда и Рафаэль. Луизу и Флору поместили в кухне на матраце, разостланном на полу. Роза заняла одна маленькую, темную каморку над лестницей против входа в узкий чулан, где уложили на эту ночь причастницу.
Когда девочка возвратилась домой, на нее посыпался град поцелуев; всем женщинам хотелось приголубить ее: они чувствовали ту потребность в нежных излияниях, ту профессиональную привычку ласкаться, которая в вагоне побудила их целовать уток. Каждая сажала девочку к себе на колени, гладила ее тонкие белокурые волосы и прижимала ее к груди в порыве внезапной пылкой нежности. Послушная девочка, проникнутая набожным настроением, как бы замкнувшись после отпущения ей грехов, сосредоточенно и терпеливо переносила эти ласки.
День выдался трудный для всех, поэтому легли спать уже вскоре после обеда. На маленькое село нисходила бескрайняя тишина полей, как бы исполненная молитвенного молчания, та спокойная, проникновенная тишина, которая словно простирается до самых звезд. Девицам, привыкшим к шумным вечерам публичного дома, было не по себе от этого безмолвного покоя засыпающей деревни. По телу их пробегала дрожь, но не от холода; эта была дрожь одиночества, исходившая из встревоженного и смущенного сердца.
Как только они легли в постели, по две в каждую, они обнялись, словно ища друг у друга защиты от этого охватывающего их спокойного и глубокого сна земли. Но Роза-Рожица, одна в своей темной каморке и не привыкшая спать, если возле нее никого не было, ощутила смутное и тягостное беспокойство. Она ворочалась с боку на бок на кровати, не имея силы заснуть, как вдруг ей послышались за деревянной перегородкой у изголовья тихие всхлипывания, словно плач ребенка. В испуге она чуть слышно окликнула, и ей ответил слабый, прерывающийся голосок. То была девчурка: она обыкновенно спала в комнате матери и теперь дрожала от страха в тесном чулане.
Роза встала в восторге и тихонько, чтобы никого не разбудить, пошла за ребенком. Она уложила девочку в свою теплую постель, прижала ее к груди, целуя и баюкая, расточая ей преувеличенные проявления нежности, а затем, успокоившись, заснула сама. И головка причастницы покоилась до утра на голой груди проститутки.
Уже с пяти часов, перед утренней службой, маленький церковный колокол громким трезвоном разбудил этих дам, которые обычно спали до полудня, что было их единственным отдыхом от ночных трудов. Крестьяне на селе уже поднялись. Крестьянки суетливо ходили из дома в дом, оживленно переговариваясь и осторожно принося коротенькие кисейные платья, накрахмаленные и жесткие, как картон, или огромные восковые свечи, перевязанные посредине шелковым бантом с золотой бахромой и с вырезом в воске для руки. Солнце поднялось уже высоко и сияло в совершенно синем небе, которое сохранило лишь легкий розовый оттенок у горизонта, как слабеющий след зари. Выводки кур прохаживались перед курятником; там и сям черный петух с блестящей шеей подымал голову, увенчанную пурпурным гребнем, хлопал крыльями и бросал в воздух трубный клич, подхватываемый другими петухами.
Из соседних общин приезжали двуколки, выгружая у церковных дверей высоких нормандок в темных платьях, с косынками, перевязанными накрест на груди и скрепленными какою-нибудь столетней серебряной брошкой. А на приезжих мужчинах поверх новых сюртуков или старых фраков зеленого сукна были надеты синие блузы, из-под которых торчали фалды.
Когда лошади были отведены в конюшню, во всю длину большой дороги вытянулась двойная линия деревенских фур, двуколок, кабриолетов, тильбюри, шарабанов, экипажей всех форм и возрастов, то уткнувшихся передком вниз, то опрокинутых назад с задранными к небу оглоблями.
В доме столяра работа кипела, как в улье. Дамы в лифчиках и нижних юбках, с распущенными на спине жидкими и короткими волосами, словно выцветшими и изношенными, были заняты одеванием девочки.
Она неподвижно стояла на столе, в то время как г-жа Телье управляла движениями своего летучего отряда. Девочку умыли, расчесали ей волосы, сделали прическу, одели; с помощью множества булавок расположили складки ее платья, заколов его в талии, оказавшейся слишком широкой, и вообще придали элегантность всему туалету. Затем, когда все было готово, бедную мученицу усадили, наказав ей не двигаться, и взволнованный рой женщин бросился, в свою очередь, приодеться.
Церковка звонила снова. Жидкий звон ее плохонького колокола подымался ввысь, замирая в небесах, как слабый голос, тающий в беспредельной синеве.
Причастники выходили из домов и направлялись к общественному зданию, в котором помещались обе школы и мэрия; оно стояло в конце села, а «божий дом» занимал противоположный его конец.
Родители, разодетые по-праздничному, со смущенными лицами и неловкими движениями людей, обычно согнутых над работой, шли за своими малышами. Девочки тонули в облаках белоснежного тюля, напоминавшего взбитые сливки, а мальчики, похожие на маленьких гарсонов из кафе, с густо напомаженными головами, шествовали, широко расставляя ноги, чтобы не замарать своих черных брюк.
1 2 3 4
Действительно, яркие краски так и сияли в вагоне. Хозяйка, с ног до головы в голубом шелку, накинула на плечи красную, ослепительно огненную шаль из поддельного французского кашемира. Фернанда пыхтела в шотландском платье; лиф, еле-еле застегнутый на ней подругами, приподнимал ее отвислые груди в виде двойного купола, который все время колыхался, словно переливаясь, под натянутой материей.
Рафаэль в шляпке с перьями, изображавшей птичье гнездо с птенцами, была одета в сиреневое платье, усеянное золотыми блестками; оно носило несколько восточный характер, что шло к ее еврейскому лицу. Роза-Рожица, в розовой юбке с широкими воланами, была похожа на чересчур растолстевшую девочку, на тучную карлицу, а оба Насоса словно выкроили свои наряды из старинных оконных занавесок с крупными разводами, времен реставрации Бурбонов.
Как только эти дамы перестали быть одни в своем отделении, они напустили на себя степенный вид и заговорили на возвышенные темы, чтобы внушить хорошее мнение о себе. Но в Больбеке сел какой-то господин с белокурыми бакенбардами, в перстнях и с золотой цепочкой. Положив в сетку над своей головой несколько завернутых в клеенку пакетов, он поклонился, улыбнулся с видом добродушного шутника и развязно спросил:
– Меняете гарнизон?
Этот вопрос поверг всех дам в сильное смущение. Наконец Хозяйка оправилась и, желая отомстить за поруганную честь своего отряда, сухо ответила:
– Не мешало бы вам быть повежливее!
Он извинился:
– Простите, я хотел сказать – монастырь.
Не найдя, что возразить, или, может быть, считая сделанную поправку достаточной, Хозяйка с достоинством поклонилась, поджав губы.
Сидя между Розой-Рожицей и старым крестьянином, господин начал подмигивать трем уткам, головы которых высовывались из большой корзины, а затем, увидев, что овладел общим вниманием, принялся щекотать птиц под клювом, обращаясь к ним с забавными речами, для увеселения спутников:
– Так, значит, мы покинули нашу родную лужицу – кря, кря, кря! – чтобы познакомиться с вертелом – кря, кря, кря!
Несчастные птицы вывертывали шеи, стараясь уклониться от щекотки, делали невероятные усилия, чтобы вырваться из своей ивовой тюрьмы, и вдруг все три разом с отчаянием испустили жалобный крик: «Кря! Кря! Кря!»
Женщины разразились громким хохотом. Они нагибались и толкали друг друга, чтобы поглядеть; утки возбуждали безумное любопытство, а господин удваивал свои приставания, ужимки и остроты.
Роза не удержалась и, перегнувшись через колени соседа, поцеловала в клюв всех трех птиц. Тотчас же и остальным женщинам захотелось чмокнуть их; господин сажал этих дам к себе на колени, подкидывал их, щипал и вдруг заговорил с ними на ты.
Крестьяне, еще более ошеломленные, чем их птицы, таращили глаза как одержимые, не смея пошевелиться; на их старых, сморщенных лицах не было ни тени улыбки, ни малейшего движения.
Господин, оказавшийся коммивояжером, смеха ради предложил дамам подтяжки и, схватив один из своих свертков, раскрыл его. То была хитрость с его стороны: в свертке хранились подвязки.
Там были шелковые подвязки всех цветов: голубые, розовые, красные, лиловые, сиреневые, пунцовые – с металлическими пряжками в виде двух обнимающихся позолоченных амуров. Девицы подняли радостный крик и принялись разглядывать образчики с тем сосредоточенным видом, какой свойственен каждой женщине, когда она держит в руках какую-нибудь принадлежность туалета. Они обменивались взглядами, шептали отдельные слова и шепотом же отвечали одна другой, а Хозяйка с вожделением ощупывала пару оранжевых подвязок, более широких и внушительных, чем остальные, настоящих хозяйских подвязок.
Господин ожидал, намечая план действий.
– Ну-с, кошечки, – сказал он, – надо их примерить.
Тут поднялась целая буря восклицаний, и дамы зажали юбки коленями, словно боясь насилия. Он спокойно выжидал, когда настанет час его торжества, и наконец заявил:
– Если не хотите, тогда я укладываю.
И лукаво добавил:
– А я подарил бы пару на выбор той, которая примерит.
Но они все же не хотели и с достоинством выпрямились. Однако оба Насоса казались такими огорченными, что он повторил им свое предложение. Флору-Качель в особенности мучило желание; видно было, что она колеблется.
– Ну, голубушка, похрабрей, – подстрекал он. – Вот пара лиловых – они прекрасно подойдут к твоему наряду.
Набравшись смелости, она приподняла юбку и показала толстую ногу коровницы в плохо натянутом грубом чулке. Господин, нагнувшись, сначала застегнул подвязку ниже колена, затем повыше, причем тихонько щекотал девицу, отчего та взвизгивала и нервно вздрагивала. Кончив с этим, он передал ей лиловую пару и спросил:
– Чья очередь?
Все сразу воскликнули:
– Моя! Моя!
Он начал с Розы-Рожицы, открывшей какой-то бесформенный предмет, совершенно круглый, без щиколотки, настоящую «колбасу вместо ноги», как говорила Рафаэль. Фернанда удостоилась комплимента от коммивояжера, пришедшего в восторг от ее мощных колонн. Меньший успех выпал на долю тощих голеней красавицы еврейки. Луиза-Цыпочка в шутку накрыла господина своей юбкой; Хозяйке пришлось вмешаться, чтобы прекратить столь неприличную шалость. Наконец и Хозяйка протянула ногу, красивую ногу нормандки, полную и мускулистую, и коммивояжер, удивленный и восхищенный, галантно снял шляпу, чтобы, подобно истинному французскому рыцарю, приветствовать эти образцовые икры.
Крестьянская чета, оцепенев от изумления, смотрела вбок одним глазом; они до такой степени напоминали кур, что господин с белокурыми баками, приподнявшись, крикнул им в лицо:
– Кукареку!
Это снова вызвало бурю веселости.
Старики сошли в Мотвиле со своей корзиной, утками и зонтом; слышно было, как старуха говорила мужу, удаляясь:
– Это, видать, потаскухи; всех их несет в этот чертов Париж.
Забавник-коммивояжер слез в Руане; он под конец повел себя так грубо, что Хозяйка вынуждена была самым резким образом его осадить и назидательно добавила:
– Это научит нас не вступать в разговоры с первым встречным.
В Уасселе у них была пересадка, а на следующей станции они нашли г-на Жозефа Риве; он ожидал их с большой повозкой, уставленной стульями и запряженной белой лошадью.
Столяр любезно расцеловался с дамами и помог им влезть в свою двуколку. Три из них уселись на трех стульях сзади; Рафаэль, Хозяйка и ее брат – на трех передних; для Розы не хватило стула, и она кое-как примостилась на коленях большой Фернанды; после этого экипаж двинулся в путь. Однако неровная рысь лошадки тотчас же стала так сильно встряхивать экипаж, что стулья заплясали; путешественниц подбрасывало то вверх, то вправо, то влево, они дергались, как марионетки, гримасничали от испуга и испускали крики ужаса, внезапно прерываемые еще более сильным толчком. Женщины цеплялись за края повозки, их шляпки съезжали то на затылок, то на нос, то на плечо, а белая лошадь все бежала и бежала, вытянув шею и хвост, жидкий, облезлый крысиный хвост, которым она время от времени била себя по крупу. Жозеф Риве, поставив одну ногу на оглоблю, поджав другую под себя, держал вожжи, высоко подняв локти, а из его горла то и дело вырывалось что-то вроде кудахтанья, побуждавшего лошадку настораживать уши и ускорять рысь.
По сторонам дороги тянулись зеленые поля. Цветущие посевы рапса расстилали волнистую желтую скатерть; ее сильный и здоровый, острый и сладкий запах далеко разносило ветром. Во ржи, уже высокой, виднелись лазоревые головки васильков; женщинам хотелось нарвать их, но г-н Риве не согласился остановиться. Дальше иной раз целое поле было словно залито кровью – так заполняли его красные маки-самосейки. И среди этих полей, убранных полевыми цветами, белая лошадь рысью мчала двуколку, которая и сама казалась букетом цветов еще более пламенного тона; время от времени повозка исчезала за большими деревьями какой-нибудь фермы, а затем снова появлялась из-за купы зелени, увозя под лучами солнца, мимо зеленых и желтых посевов, испещренных красными и синими пятнами, ослепительный груз женщин.
Пробило час, когда подъехали к воротам столяра.
Женщины были разбиты от усталости и бледны от голода, так как с самого отъезда ничего не ели. Г-жа Риве бросилась им навстречу, помогая каждой сойти и обнимая их, как только они становились на землю. И она то и дело целовала золовку, которую ей хотелось задобрить.
Закусывали в мастерской, откуда ради завтрашнего обеда вынесли верстаки.
Вкусная яичница, а за нею жареная колбаса, запиваемая хорошим шипучим сидром, вернули веселое настроение обществу. Риве взял и себе стакан, а жена его прислуживала за столом, стряпала на кухне, подавала блюда, носила их и шептала на ухо каждой гостье:
– Досыта ли вы покушали?
Кучи досок, прислоненных к стенам, и вороха стружек, заметенных в углы, распространяли аромат струганого дерева, запах столярни, тот смолистый дух, который проникает в самую глубину легких.
Гости пожелали увидеть девочку, но она была в церкви и должна была вернуться только к вечеру.
Тогда вся компания поднялась, решив прогуляться.
Село было невелико, и через него пролегала большая дорога. Десяток домов, вытянувшихся вдоль этой единственной улицы, служил жилищем для местных коммерсантов: мясника, бакалейщика, столяра, содержателя кафе, башмачника и булочника. Церковь в конце улицы была окружена узким кладбищем; четыре гигантские липы, посаженные перед ее фасадом, совершенно покрывали ее своей тенью. Она была построена из тесаного кремневого камня и не имела никакого стиля; ее увенчивала крытая шифером колокольня. За церковью снова шли поля с разбросанными кое-где купами деревьев, укрывавшими фермы.
Хотя Риве и был в рабочем костюме, он церемонно подал руку сестре и торжественно повел ее по улице. Жена его, пораженная платьем Рафаэли, усыпанным золотыми блестками, поместилась между ней и Фернандой. Толстушка Роза семенила позади в обществе Луизы-Цыпочки и Флоры-Качели, которая прихрамывала, изнемогая от усталости.
Жители села выходили на порог, дети прерывали игру, из-за приподнятой занавески показывалась чья-нибудь голова в ситцевом чепчике; какая-то полуслепая старуха на костылях перекрестилась, как при встрече с крестным ходом; не было никого, кто не провожал бы долгим взглядом важных городских дам, приехавших из такой дали ради первого причастия дочки Жозефа Риве. Это общее уважение сильно поднимало престиж столяра.
Проходя мимо церкви, они услыхали детское пение; к небу возносилась молитва, выкрикиваемая тонкими, пронзительными голосами; но Хозяйка не позволила войти в церковь, чтобы не смущать этих херувимчиков.
После прогулки по полям, когда Жозеф Риве перечислил гостям главнейшие фермы, доходы от земли и от скотоводства, он привел обратно свое женское стадо, водворил его в доме и стал размещать на ночлег.
Места не хватало, поэтому надо было укладывать гостей по двое.
Самому Риве пришлось на этот раз спать в мастерской на стружках; жена его разделила свою постель с золовкой, а в соседней комнате должны были улечься вместе Фернанда и Рафаэль. Луизу и Флору поместили в кухне на матраце, разостланном на полу. Роза заняла одна маленькую, темную каморку над лестницей против входа в узкий чулан, где уложили на эту ночь причастницу.
Когда девочка возвратилась домой, на нее посыпался град поцелуев; всем женщинам хотелось приголубить ее: они чувствовали ту потребность в нежных излияниях, ту профессиональную привычку ласкаться, которая в вагоне побудила их целовать уток. Каждая сажала девочку к себе на колени, гладила ее тонкие белокурые волосы и прижимала ее к груди в порыве внезапной пылкой нежности. Послушная девочка, проникнутая набожным настроением, как бы замкнувшись после отпущения ей грехов, сосредоточенно и терпеливо переносила эти ласки.
День выдался трудный для всех, поэтому легли спать уже вскоре после обеда. На маленькое село нисходила бескрайняя тишина полей, как бы исполненная молитвенного молчания, та спокойная, проникновенная тишина, которая словно простирается до самых звезд. Девицам, привыкшим к шумным вечерам публичного дома, было не по себе от этого безмолвного покоя засыпающей деревни. По телу их пробегала дрожь, но не от холода; эта была дрожь одиночества, исходившая из встревоженного и смущенного сердца.
Как только они легли в постели, по две в каждую, они обнялись, словно ища друг у друга защиты от этого охватывающего их спокойного и глубокого сна земли. Но Роза-Рожица, одна в своей темной каморке и не привыкшая спать, если возле нее никого не было, ощутила смутное и тягостное беспокойство. Она ворочалась с боку на бок на кровати, не имея силы заснуть, как вдруг ей послышались за деревянной перегородкой у изголовья тихие всхлипывания, словно плач ребенка. В испуге она чуть слышно окликнула, и ей ответил слабый, прерывающийся голосок. То была девчурка: она обыкновенно спала в комнате матери и теперь дрожала от страха в тесном чулане.
Роза встала в восторге и тихонько, чтобы никого не разбудить, пошла за ребенком. Она уложила девочку в свою теплую постель, прижала ее к груди, целуя и баюкая, расточая ей преувеличенные проявления нежности, а затем, успокоившись, заснула сама. И головка причастницы покоилась до утра на голой груди проститутки.
Уже с пяти часов, перед утренней службой, маленький церковный колокол громким трезвоном разбудил этих дам, которые обычно спали до полудня, что было их единственным отдыхом от ночных трудов. Крестьяне на селе уже поднялись. Крестьянки суетливо ходили из дома в дом, оживленно переговариваясь и осторожно принося коротенькие кисейные платья, накрахмаленные и жесткие, как картон, или огромные восковые свечи, перевязанные посредине шелковым бантом с золотой бахромой и с вырезом в воске для руки. Солнце поднялось уже высоко и сияло в совершенно синем небе, которое сохранило лишь легкий розовый оттенок у горизонта, как слабеющий след зари. Выводки кур прохаживались перед курятником; там и сям черный петух с блестящей шеей подымал голову, увенчанную пурпурным гребнем, хлопал крыльями и бросал в воздух трубный клич, подхватываемый другими петухами.
Из соседних общин приезжали двуколки, выгружая у церковных дверей высоких нормандок в темных платьях, с косынками, перевязанными накрест на груди и скрепленными какою-нибудь столетней серебряной брошкой. А на приезжих мужчинах поверх новых сюртуков или старых фраков зеленого сукна были надеты синие блузы, из-под которых торчали фалды.
Когда лошади были отведены в конюшню, во всю длину большой дороги вытянулась двойная линия деревенских фур, двуколок, кабриолетов, тильбюри, шарабанов, экипажей всех форм и возрастов, то уткнувшихся передком вниз, то опрокинутых назад с задранными к небу оглоблями.
В доме столяра работа кипела, как в улье. Дамы в лифчиках и нижних юбках, с распущенными на спине жидкими и короткими волосами, словно выцветшими и изношенными, были заняты одеванием девочки.
Она неподвижно стояла на столе, в то время как г-жа Телье управляла движениями своего летучего отряда. Девочку умыли, расчесали ей волосы, сделали прическу, одели; с помощью множества булавок расположили складки ее платья, заколов его в талии, оказавшейся слишком широкой, и вообще придали элегантность всему туалету. Затем, когда все было готово, бедную мученицу усадили, наказав ей не двигаться, и взволнованный рой женщин бросился, в свою очередь, приодеться.
Церковка звонила снова. Жидкий звон ее плохонького колокола подымался ввысь, замирая в небесах, как слабый голос, тающий в беспредельной синеве.
Причастники выходили из домов и направлялись к общественному зданию, в котором помещались обе школы и мэрия; оно стояло в конце села, а «божий дом» занимал противоположный его конец.
Родители, разодетые по-праздничному, со смущенными лицами и неловкими движениями людей, обычно согнутых над работой, шли за своими малышами. Девочки тонули в облаках белоснежного тюля, напоминавшего взбитые сливки, а мальчики, похожие на маленьких гарсонов из кафе, с густо напомаженными головами, шествовали, широко расставляя ноги, чтобы не замарать своих черных брюк.
1 2 3 4