Даже театр «Ромэн» всегда обходил стороной, хотя и тянуло заглянуть, как в бездну.
Но от всяких пучин и пропастей никуда, вероятно, не денешься. И героиней первого настоящего романа стала именно танцовщица из этого театра.
Явилась Рая неведомо откуда на Крымском мосту с маленьким бубном под мышкой. Чуть коснувшись плеча, спросила, сколько времени, и, пока он соображал, легко пленила, сразу узнав имя, а затем и фамилию.
«Рома?» – посмотрела в глаза. «Кузя», – отвечал он искренне. «Бубен», – улыбнулась, перехватив его взгляд и стукнув пальцем по янтарной коже, так что из-под мышки загудело низко и глухо, будто шмель прилетел. Он ощутил, как накрывает с головой звуковая волна, трогая в душе какие-то струны, которым отозвался даже мост, вздохнув тягуче стальными канатами и всем долгим своим пролетом. Пока переходили его, Рая сообщила по-свойски, точно старинная подруга: «Представь, Бубенчик, сегодня утром нашли детеныша трицелопопса». Не зная, что сказать, Кузя понял – это счастье.
Весь день они гуляли в Парке культуры меж колесом обозрения, качелями и пивными ларьками. Рая успела многое угадать в Кузе, поражая верностью обзора, словно глядела с великого колеса бытия, откуда все как на ладони.
«У тебя, Бубенчик, нет никаких жизненных правил и определенных привычек, не считая куриной слепоты и невротического расстройства, – говорила она, ничуть не задумываясь, как по писаному. – Ты любишь всю еду и всех женщин, – игриво подтолкнула в бок. – Словом, драгоценный, ты просто желаешь нравиться. По-моему, это именуется нарциссическим поражением»…
Кузя только слушал, соглашаясь с каждым словом. Если бы назвала вдруг козлом или бараном, то и с этим бы не поспорил. Уже в сумерках присели они на скамейку у центрального входа, подобного триумфальной арке.
Ах, как свежи и дурманны были ее поцелуи во тьме! «Поверь, ничего особенного, – скромничала Рая. – Это от мышьяка в зубе мудрости». Ненадолго отстраняясь, она рассказывала о будущем, о буддизме, о четырех благородных истинах и звала к нирване. Слово показалось весьма тревожным, дерганым, однако обозначало состояние высшего блаженства, к которому Кузя был, кажется, близок, упиваясь вещими цыганскими губами.
«Ты очень, видимо, меня хочешь, – заметила Рая. – Это волнение дхарм».
Кузя не спросил, что за «духармы». Возможно, тайное оружие духа. Но тут же сам уразумел, когда, перекинувшись через спинку, они очутились на траве за скамейкой у парадного входа, и под краткий стон упавшего бубна вечные дхармы их, изначальная материя, первичные элементы живота, волнуясь, стихийно соединились.
Он вошел триумфально-легко, как в Парк культуры имени Горького. Так было просторно, что ощутил себя на миг потерянным в этом вселенском цыганском приволье. Меж ног, добавляя чувственности, шевелились травы, ползали ночные недреманные букашки и, чудилось, разгуливал свободный степной ветер, или это веял беглый сквозняк, порожденный слиянием аур…
«Нирвана! Нирвана!» – повторял он про себя. «Скажи вслух, – поощряла Рая. – Ты в целом прав, хотя нирвана куда глубже».
Кузя растерянно остановился. «Не в том смысле, – утешила она, увлекая к недвижному колесу обозрения. – Совсем не в этих измерениях. Твоя седьмая чакра хороша, но нирвана – это глубина полного покоя, блаженство единения с божеством»…
Они улеглись в люльку, которая вскоре раскачалась, как плоскодонка среди бурных волн.
«Ты мой чакравартин, вращатель колеса, покажи мне семь чудес», – сбивчиво зашептала Рая на ухо. Впрочем, он понял, но в самом затрапезном смысле, устремившись изо всех сил к этому магическому числу. Уже голова шла кругом от нирваны, дхарм, аур и чарок, выпитых в значительно большем количестве, нежели семь.
Ему показалось, что колеблется земная ось, что он одинок в люльке, а Рая покинула его. В отчаянии Кузя задремал, достигнув кое-каких глубин покоя, а пробудившись, увидел – светает, и Рая рядом, вновь на земле, с бубном под мышкой…
Наверное, виной тому бродячая цыгано-индусская кровь, но все их следующие свидания проходили тоже на вольном воздухе, главным образом в парковых зонах – в Абрамцеве и Коломенском, в Петровско-Разумовском и Останкине, в Кускове и Сокольниках…
А ложем, как говорится, внезапной слабости служили то развилка древесного ствола, а точнее тысячелетнего петровского дуба, то пень погибшей в наших широтах араукарии, то ворох опавших листьев, а то и случайный приаллейный сугроб, пребывание в котором живо напоминало о моржевании, что освежало чувства.
«Смотри, – говорила Рая, – даже снежинки отзываются, принимая благостную форму шестиконечных звезд». Но ошалевший Кузя едва ли замечал окружающие красоты, зато Рая во время долгих прогулок непременно отыскивала, как белка, какие-нибудь съедобные фрукты-ягоды – рябину ли, калину ли, засохшую прошлогоднюю землянику или яблочко-дичок – и вкладывала ему в уста, будто редчайшую восточную сладость, эдакий «чко-чок», пробуждавший желания.
О себе она мало чего сообщила. Бывало размышляла, не бросить ли все и не уйти ли в табор. Что ей нужно было от Кузи? Кажется, ничего, кроме общения. Кузя не знал, сколько ей лет, да это и не заботило. Он определял возраст очень примерно – от двадцати до пятидесяти, – соглашаясь с Раей, что все зависит от качества сочетания аур.
Как-то после очередного сугроба она грустно пошутила: «Мои родители – Белоснежка и семь гномов. Найди для меня слово, которое прозвучит в начале нового мира»… И не успел еще Кузя задуматься о смысле, как Рая вдруг повинилась – мол, ее астральное тело, достигнув во время слияния дюжины метров в поперечнике, освобождается, отлетает и вращается где-то на отшибе, обозревая вселенную. «Я все знаю», – просто заявила она, и Кузя не посмел расспрашивать.
«Глупо лечить куриную слепоту витаминами, – сказала однажды. – Все беды от скованности. Надо открыть, как окна, чакры! Они смахивают на маленькие колеса, вроде этого бубна. И могут быть грозным оружием, если зазвучат».
Когда она медленно и празднично расстегивала Кузе ширинку, сразу откликалась сердечная чакра, колотясь, как сумасшедшая. Затем нагревалось солнечное сплетение и закипала с урчанием чакра-хара в глубине живота. Вставали торчком волосы на макушке, прозревал третий глаз меж бровей, и тогда вблизи крестца с треском распахивалась седьмая, ответственная за половое влечение.
Вскрыв Кузю, точно консервную банку, она научила влиять силовой волной на чужие чакры. Первый урок проходил в Коломенском у петровского дуба, так что пришлось немедля устроиться в развилке.
В общем, Кузя до краев наполнился страстями – началом и основанием всякого движения и деяния. Он вроде бы понял, что стоит лишь метко направить из седьмой чакры возбужденные чувства, как возникает отклик. Но оказалось все не так-то просто. «Волна, идущая прямо от крестца, вульгарна и резка, отпугивает, как запах скунса, – объясняла Рая, постукивая по-шамански в бубен – раз-два-три! – словно разучивала с ним фламенко. – Сначала облагородь, пропустив через всего себя, снизу вверх, к третьему глазу, откуда выпускай, прицелившись, наружу».
Под ее присмотром Кузя оживил в общественном транспорте полным-полно замерших, будто сломанные колеса обозрения, чакр. Может, неосознанно избирал малоустойчивых, но именно они составляли большинство.
Можно сказать, Рая перевела его по длинному Крымскому мосту через реку сомнений – оживила, просветлив, точки, обесточенные когда-то дряхлым портным.
Тренировался Кузя неподалеку от школы, где подкараулил учительницу биологии, покупавшую в булочной торт. Слишком увлеченная тортом, она сдалась не сразу – с третьей волны, опутавшей ее спиральными завитками. Она поглядела на Кузю совсем иначе, чем в школьные годы, – будто бы не прочь поставить пятерку. У нее и дыхание сперло, когда Кузя дотронулся до руки, чтобы поднести сумку.
Пока шли к дому, их ауры всецело сблизились, а дхармы взволновались, как стадо овец перед грозой. «Не хочешь ли чаю, кофе? – томно кивая на торт, спросила она у подъезда. – Или теперь предпочитаешь что-либо покрепче?» «Может, в другой раз», – отвечал он, крепясь, и нежно коснулся губами ее щеки.
У трамвайной остановки оглянулся. Биологичка смотрела вслед, присев на лавочку, подобно размягченной скифской бабе. Кажется, задумалась наконец о жизни, хотя прежде только и делала, что научно рассказывала о ней да требовала правильных ответов, выставляя за неверные длинные ряды двоек, напоминавшие кудрявую, но мертвую зыбь.
Эта история огорчила Раю: «Надо же, тетку подстерег! Похоже на подловатую месть. Не ожидала от тебя».
Кузя пытался оправдаться, но ощущал-таки стыд, вроде срамоты, а вместе с ним и какое-то тихое охлаждение.
Поздним осенним днем Рая привела его в дом на Живом переулке. «Тебе здесь будет хорошо, – сказала она. – Узнаешь свое подлинное имя, а может, и сущностные глубины». Познакомила с людьми и оставила. То есть исчезла внезапно, как появилась когда-то на Крымском мосту. В театре «Ромэн», куда все же зашел Кузя, ничего толком о ней не знали.
Он грустил, гуляя по парковым зонам, усаживаясь на знакомые пеньки и приникая к деревьям, от которых еще исходили едва уловимые Раины волны. Хоть и тронутая цыганка, а сильно сроднился с ней Кузя.
Туз
В особняке на Живом переулке, где ваялся некогда рабочий с колхозницей, приняли Кузю, как обычно, за своего. Едва переступив порог, он увидал именно эту знаменитую статую, не только натурально в двух лицах изображенную, правда, без молота и серпа, но и радушно к нему изрекавшую: «Покайся, ветхий человек! Совлеки греховное облачение!»
Воистину, все тут были в белоснежных врачебных халатах, одетых, кажется, на голые тела. Вообще внутри дома оказалось куда теплее и светлее, чем на осенней улице, – от белых одеяний и медицинских шкафов, наполненных сияющими хирургическими орудиями, от стеклянных стен и потолка, через которые мягкое уже солнце било, словно сквозь лупу, обрушиваясь на антресоли, где буйно цвели и плодоносили лимон, апельсин и китайская роза.
Покуда Кузя переоблачался, размышляя о цене покаяния, дама-колхозница, подавшая халат, участливо его разглядывала. «Посмотрите, какой лик! Какая асимметрия!» – воскликнула наконец, указывая скальпелем на Кузину физиономию. «Да, Липатова, явная несоразмерность! – почти согласился с нею бородатый рабочий в хромовых сапогах и феске-кипе, назвавшийся Филлиповым. – Двуликий Анус! Божество начала и конца, входов и выходов»… «Грубые шуточки! – хмыкнула Липатова, ткнув легонько Филлипова скальпелем в зад, и обратилась к Кузе: – Не обращай внимания. Он душевный мужик. В нашем участке все душевные люди с порывом к духовному!»
Признаться, Кузя не уловил грубости, как, впрочем, и самой шутки. Не понял, в чем тут соль. Ну, Янус, так Янус – все же божество. Ему показалось, что здесь и впрямь сердечная и отзывчивая земля обетованная – небольшая, но вселенская, потому что царил на ней полный, хотя и мало населенный, экуменизм.
Случайно-неслучайные люди собрались на участке подножий. Помимо Филлипова с Липатовой тут обитали Вера, Надежда, Любовь, едва различимые в белых халатах, да заведующий всем пространством милый профессор дядя Леня с легчайшей фамилией Лелеков, бесшумно порхавший где-то по снабжению.
В этом краю посреди Москвы реставрировали все, доставленное без разбору отовсюду, – иконы и фарфор, картины и фрески, оружие и канделябры, мебель и книги, альфрейные росписи и ветхие облачения, самовары и прочую посуду, а также пьедесталы и подножия, – православное, иудейское и мусульманское, католическое, буддийское и зороастрийское, манихейское, индуистское и синтоистское, шумерийское и язычески-поганое…
Реставраторы, кажется, упивались таким вавилонским замесом. Впрочем, именовали свой дом и самих себя исключительно по-русски – участок подножий и восстановители.
В первый же день Кузя получил со склада обширно-плоский фанерный ящик, где хранился заклеенный намертво холстом пласт штукатурки из конхи калязинского храма, затопленного в смутные времена. Кто тогда умудрился снять его со стены и что на нем изображено, было неизвестно, поскольку все документы погорели.
Хотелось, конечно, как можно быстрее добраться до росписи, однако идти пришлось неторопливо, ставя на каждом шагу долгие размягчающие компрессы. И Филлипов обучал Кузю не только восстановительным приемам, но и терпению. Показывал, как скальпель держать, чтобы не зарезаться и не содрать всю живопись до штукатурки. «Это все же не нож и не вилка, – наставлял он. – Возьми нежно, как Пушкин брал гусиное перо».
Утро в участке подножий начиналось с Часа умного безмолвия, когда все старались прочувствовать сердцем то, что делают, и вознести молитву какому-нибудь Господу, в зависимости от того, над чем работали.
Иногда, вопреки названию часа, Липатова читала вслух Владимира Соловьева или «Этносферу» Льва Гумилева, Елену Блаватскую или «Жизнь после жизни» Моуди, отца Сергия Булгакова, а чаще «Иконостас» Павла Флоренского, книжный портрет которого очень напоминал Филлипова. О таких лицах сказано коротко – не судите, мол, по ним, братцы. Можно, конечно, не судить, если очень настроиться. И тогда каждое слово, от него исходящее, звучит неожиданно, как дар Божий. «Заклинаю вас, дщери Сионские! – восклицал Филлипов. – Не переварите яйца! Молю, не круче, чем в мешочек…
Позавтракав, садились за преферанс. Еще в раннем детстве бабушки научили Кузю играть в карты, и тогда он легко угадывал любую, извлеченную наобум из колоды. Со временем разучился, но тут вновь кое-что воскресло. Кузя раз за разом играл «семь бубен». И все шутили, как могли: «Бубны дело поправят. Бубны – люди умны. Не с чего ходить, так с туза бубей». Словом, бубнили без умолку. Прежде Кузя и не думал, что он из молчунов, а тут с удивлением заметил – большинство говорит куда чаще и умнее.
За преферансом мысль обостряется, выдавая неожиданные перлы. Профессор дядя Леня, хватанув три взятки на мизере, присвистнул: «Фью-ю-ю! Ну ладно – мир создан словом, а все мы крохотные буковки, звучащие на разный лад». «А я как?» – скромно спросил Кузя. «Ту-у-у-у! – изобразил Лелеков гудок скорого поезда. – Да просто Туз!» И Филлипов уточнил: «Бубей! Бог метит шельму вдруг, без предпочтений!» А Липатова вручила одноименную карту из колоды: «Вот тебе новый паспорт!»
И Кузя принял его благодарно, поскольку данное от рождения имя тяготило с тех пор, как вся страна услыхала про кузькину мать. Не отказался бы, конечно, от Ферапонта, Ануфрия или Мефодия, которым «ф» сообщало величавую мягкость. Но и Туз звучал неплохо, коротко и грозно, как удар кулаком под дых или вскрик бубна, – придавая бравости и лихости. Долго не расставался с этим бубновым «паспортом».
За неторопливым преферансом случались и глубокие беседы о мироздании. «Какая бы наша бесконечная Вселенная ни была, плоская, яйцеобразная или гиперболическая, а в каком, скажите, пространстве она находится? – вопрошал Филлипов. – Что над ней или ниже? Что вокруг!? Каково подножие и где основание?»
Туза тогда поразило, что Вселенная может быть плоской. Еще бы яйцом, даже преувеличенным, куда ни шло, но плоскую, как лист бумаги, не мог представить. Загоревав от непостижимости, впервые напился спиртом. И Липатова, подавая рассол, утешала: «Что такое тело? Всего лишь тень духа, его плоское изваяние! Вообрази себя квадратом, который живет в двух измерениях, долготе-широте, и никогда не почувствует третьего, если оно само не даст знать о себе, подобно тому, как красное смещение от далеких галактик намекает, что Вселенная расширяется».
Эти слова и впрямь отвлекли Туза от телесных мучений, однако взволновался дух. Да тут и Филлипов заговорил об исхождении Духа Святого от Бога-Сына, то есть о «филиокве». А Липатова уточнила, что от некоторых дочерей тоже исходит. И Туз явственно почуял этот идущий от нее волнами дочерний дух.
Липатова, если честно, интересовала его куда больше, чем плоско-бесконечная Вселенная. Хотелось бы получить какой-нибудь намек на возможность нового измерения отношений. Но рядом всегда был Филлипов, сообщавший не к месту, что Господь дает человеку то, чего у него просят. И строятся, мол, прежде всего, башни вавилонские, но не дух, который как раз умаляется. Уже царства мира – чаши переполненные! К чему стремится человек, то и обретает сторицей! Не думает о душе, а только ищет кумира, идола, вождя – и получает… На этом Липатова прерывала, и воцарялась космическая тишина на участке подножий – все погружались в работу, используя куриные яйца для укрепления, а для расчистки спирт-ректификат – «выпрямляющий сердца», по словам Лелекова.
1 2 3 4 5
Но от всяких пучин и пропастей никуда, вероятно, не денешься. И героиней первого настоящего романа стала именно танцовщица из этого театра.
Явилась Рая неведомо откуда на Крымском мосту с маленьким бубном под мышкой. Чуть коснувшись плеча, спросила, сколько времени, и, пока он соображал, легко пленила, сразу узнав имя, а затем и фамилию.
«Рома?» – посмотрела в глаза. «Кузя», – отвечал он искренне. «Бубен», – улыбнулась, перехватив его взгляд и стукнув пальцем по янтарной коже, так что из-под мышки загудело низко и глухо, будто шмель прилетел. Он ощутил, как накрывает с головой звуковая волна, трогая в душе какие-то струны, которым отозвался даже мост, вздохнув тягуче стальными канатами и всем долгим своим пролетом. Пока переходили его, Рая сообщила по-свойски, точно старинная подруга: «Представь, Бубенчик, сегодня утром нашли детеныша трицелопопса». Не зная, что сказать, Кузя понял – это счастье.
Весь день они гуляли в Парке культуры меж колесом обозрения, качелями и пивными ларьками. Рая успела многое угадать в Кузе, поражая верностью обзора, словно глядела с великого колеса бытия, откуда все как на ладони.
«У тебя, Бубенчик, нет никаких жизненных правил и определенных привычек, не считая куриной слепоты и невротического расстройства, – говорила она, ничуть не задумываясь, как по писаному. – Ты любишь всю еду и всех женщин, – игриво подтолкнула в бок. – Словом, драгоценный, ты просто желаешь нравиться. По-моему, это именуется нарциссическим поражением»…
Кузя только слушал, соглашаясь с каждым словом. Если бы назвала вдруг козлом или бараном, то и с этим бы не поспорил. Уже в сумерках присели они на скамейку у центрального входа, подобного триумфальной арке.
Ах, как свежи и дурманны были ее поцелуи во тьме! «Поверь, ничего особенного, – скромничала Рая. – Это от мышьяка в зубе мудрости». Ненадолго отстраняясь, она рассказывала о будущем, о буддизме, о четырех благородных истинах и звала к нирване. Слово показалось весьма тревожным, дерганым, однако обозначало состояние высшего блаженства, к которому Кузя был, кажется, близок, упиваясь вещими цыганскими губами.
«Ты очень, видимо, меня хочешь, – заметила Рая. – Это волнение дхарм».
Кузя не спросил, что за «духармы». Возможно, тайное оружие духа. Но тут же сам уразумел, когда, перекинувшись через спинку, они очутились на траве за скамейкой у парадного входа, и под краткий стон упавшего бубна вечные дхармы их, изначальная материя, первичные элементы живота, волнуясь, стихийно соединились.
Он вошел триумфально-легко, как в Парк культуры имени Горького. Так было просторно, что ощутил себя на миг потерянным в этом вселенском цыганском приволье. Меж ног, добавляя чувственности, шевелились травы, ползали ночные недреманные букашки и, чудилось, разгуливал свободный степной ветер, или это веял беглый сквозняк, порожденный слиянием аур…
«Нирвана! Нирвана!» – повторял он про себя. «Скажи вслух, – поощряла Рая. – Ты в целом прав, хотя нирвана куда глубже».
Кузя растерянно остановился. «Не в том смысле, – утешила она, увлекая к недвижному колесу обозрения. – Совсем не в этих измерениях. Твоя седьмая чакра хороша, но нирвана – это глубина полного покоя, блаженство единения с божеством»…
Они улеглись в люльку, которая вскоре раскачалась, как плоскодонка среди бурных волн.
«Ты мой чакравартин, вращатель колеса, покажи мне семь чудес», – сбивчиво зашептала Рая на ухо. Впрочем, он понял, но в самом затрапезном смысле, устремившись изо всех сил к этому магическому числу. Уже голова шла кругом от нирваны, дхарм, аур и чарок, выпитых в значительно большем количестве, нежели семь.
Ему показалось, что колеблется земная ось, что он одинок в люльке, а Рая покинула его. В отчаянии Кузя задремал, достигнув кое-каких глубин покоя, а пробудившись, увидел – светает, и Рая рядом, вновь на земле, с бубном под мышкой…
Наверное, виной тому бродячая цыгано-индусская кровь, но все их следующие свидания проходили тоже на вольном воздухе, главным образом в парковых зонах – в Абрамцеве и Коломенском, в Петровско-Разумовском и Останкине, в Кускове и Сокольниках…
А ложем, как говорится, внезапной слабости служили то развилка древесного ствола, а точнее тысячелетнего петровского дуба, то пень погибшей в наших широтах араукарии, то ворох опавших листьев, а то и случайный приаллейный сугроб, пребывание в котором живо напоминало о моржевании, что освежало чувства.
«Смотри, – говорила Рая, – даже снежинки отзываются, принимая благостную форму шестиконечных звезд». Но ошалевший Кузя едва ли замечал окружающие красоты, зато Рая во время долгих прогулок непременно отыскивала, как белка, какие-нибудь съедобные фрукты-ягоды – рябину ли, калину ли, засохшую прошлогоднюю землянику или яблочко-дичок – и вкладывала ему в уста, будто редчайшую восточную сладость, эдакий «чко-чок», пробуждавший желания.
О себе она мало чего сообщила. Бывало размышляла, не бросить ли все и не уйти ли в табор. Что ей нужно было от Кузи? Кажется, ничего, кроме общения. Кузя не знал, сколько ей лет, да это и не заботило. Он определял возраст очень примерно – от двадцати до пятидесяти, – соглашаясь с Раей, что все зависит от качества сочетания аур.
Как-то после очередного сугроба она грустно пошутила: «Мои родители – Белоснежка и семь гномов. Найди для меня слово, которое прозвучит в начале нового мира»… И не успел еще Кузя задуматься о смысле, как Рая вдруг повинилась – мол, ее астральное тело, достигнув во время слияния дюжины метров в поперечнике, освобождается, отлетает и вращается где-то на отшибе, обозревая вселенную. «Я все знаю», – просто заявила она, и Кузя не посмел расспрашивать.
«Глупо лечить куриную слепоту витаминами, – сказала однажды. – Все беды от скованности. Надо открыть, как окна, чакры! Они смахивают на маленькие колеса, вроде этого бубна. И могут быть грозным оружием, если зазвучат».
Когда она медленно и празднично расстегивала Кузе ширинку, сразу откликалась сердечная чакра, колотясь, как сумасшедшая. Затем нагревалось солнечное сплетение и закипала с урчанием чакра-хара в глубине живота. Вставали торчком волосы на макушке, прозревал третий глаз меж бровей, и тогда вблизи крестца с треском распахивалась седьмая, ответственная за половое влечение.
Вскрыв Кузю, точно консервную банку, она научила влиять силовой волной на чужие чакры. Первый урок проходил в Коломенском у петровского дуба, так что пришлось немедля устроиться в развилке.
В общем, Кузя до краев наполнился страстями – началом и основанием всякого движения и деяния. Он вроде бы понял, что стоит лишь метко направить из седьмой чакры возбужденные чувства, как возникает отклик. Но оказалось все не так-то просто. «Волна, идущая прямо от крестца, вульгарна и резка, отпугивает, как запах скунса, – объясняла Рая, постукивая по-шамански в бубен – раз-два-три! – словно разучивала с ним фламенко. – Сначала облагородь, пропустив через всего себя, снизу вверх, к третьему глазу, откуда выпускай, прицелившись, наружу».
Под ее присмотром Кузя оживил в общественном транспорте полным-полно замерших, будто сломанные колеса обозрения, чакр. Может, неосознанно избирал малоустойчивых, но именно они составляли большинство.
Можно сказать, Рая перевела его по длинному Крымскому мосту через реку сомнений – оживила, просветлив, точки, обесточенные когда-то дряхлым портным.
Тренировался Кузя неподалеку от школы, где подкараулил учительницу биологии, покупавшую в булочной торт. Слишком увлеченная тортом, она сдалась не сразу – с третьей волны, опутавшей ее спиральными завитками. Она поглядела на Кузю совсем иначе, чем в школьные годы, – будто бы не прочь поставить пятерку. У нее и дыхание сперло, когда Кузя дотронулся до руки, чтобы поднести сумку.
Пока шли к дому, их ауры всецело сблизились, а дхармы взволновались, как стадо овец перед грозой. «Не хочешь ли чаю, кофе? – томно кивая на торт, спросила она у подъезда. – Или теперь предпочитаешь что-либо покрепче?» «Может, в другой раз», – отвечал он, крепясь, и нежно коснулся губами ее щеки.
У трамвайной остановки оглянулся. Биологичка смотрела вслед, присев на лавочку, подобно размягченной скифской бабе. Кажется, задумалась наконец о жизни, хотя прежде только и делала, что научно рассказывала о ней да требовала правильных ответов, выставляя за неверные длинные ряды двоек, напоминавшие кудрявую, но мертвую зыбь.
Эта история огорчила Раю: «Надо же, тетку подстерег! Похоже на подловатую месть. Не ожидала от тебя».
Кузя пытался оправдаться, но ощущал-таки стыд, вроде срамоты, а вместе с ним и какое-то тихое охлаждение.
Поздним осенним днем Рая привела его в дом на Живом переулке. «Тебе здесь будет хорошо, – сказала она. – Узнаешь свое подлинное имя, а может, и сущностные глубины». Познакомила с людьми и оставила. То есть исчезла внезапно, как появилась когда-то на Крымском мосту. В театре «Ромэн», куда все же зашел Кузя, ничего толком о ней не знали.
Он грустил, гуляя по парковым зонам, усаживаясь на знакомые пеньки и приникая к деревьям, от которых еще исходили едва уловимые Раины волны. Хоть и тронутая цыганка, а сильно сроднился с ней Кузя.
Туз
В особняке на Живом переулке, где ваялся некогда рабочий с колхозницей, приняли Кузю, как обычно, за своего. Едва переступив порог, он увидал именно эту знаменитую статую, не только натурально в двух лицах изображенную, правда, без молота и серпа, но и радушно к нему изрекавшую: «Покайся, ветхий человек! Совлеки греховное облачение!»
Воистину, все тут были в белоснежных врачебных халатах, одетых, кажется, на голые тела. Вообще внутри дома оказалось куда теплее и светлее, чем на осенней улице, – от белых одеяний и медицинских шкафов, наполненных сияющими хирургическими орудиями, от стеклянных стен и потолка, через которые мягкое уже солнце било, словно сквозь лупу, обрушиваясь на антресоли, где буйно цвели и плодоносили лимон, апельсин и китайская роза.
Покуда Кузя переоблачался, размышляя о цене покаяния, дама-колхозница, подавшая халат, участливо его разглядывала. «Посмотрите, какой лик! Какая асимметрия!» – воскликнула наконец, указывая скальпелем на Кузину физиономию. «Да, Липатова, явная несоразмерность! – почти согласился с нею бородатый рабочий в хромовых сапогах и феске-кипе, назвавшийся Филлиповым. – Двуликий Анус! Божество начала и конца, входов и выходов»… «Грубые шуточки! – хмыкнула Липатова, ткнув легонько Филлипова скальпелем в зад, и обратилась к Кузе: – Не обращай внимания. Он душевный мужик. В нашем участке все душевные люди с порывом к духовному!»
Признаться, Кузя не уловил грубости, как, впрочем, и самой шутки. Не понял, в чем тут соль. Ну, Янус, так Янус – все же божество. Ему показалось, что здесь и впрямь сердечная и отзывчивая земля обетованная – небольшая, но вселенская, потому что царил на ней полный, хотя и мало населенный, экуменизм.
Случайно-неслучайные люди собрались на участке подножий. Помимо Филлипова с Липатовой тут обитали Вера, Надежда, Любовь, едва различимые в белых халатах, да заведующий всем пространством милый профессор дядя Леня с легчайшей фамилией Лелеков, бесшумно порхавший где-то по снабжению.
В этом краю посреди Москвы реставрировали все, доставленное без разбору отовсюду, – иконы и фарфор, картины и фрески, оружие и канделябры, мебель и книги, альфрейные росписи и ветхие облачения, самовары и прочую посуду, а также пьедесталы и подножия, – православное, иудейское и мусульманское, католическое, буддийское и зороастрийское, манихейское, индуистское и синтоистское, шумерийское и язычески-поганое…
Реставраторы, кажется, упивались таким вавилонским замесом. Впрочем, именовали свой дом и самих себя исключительно по-русски – участок подножий и восстановители.
В первый же день Кузя получил со склада обширно-плоский фанерный ящик, где хранился заклеенный намертво холстом пласт штукатурки из конхи калязинского храма, затопленного в смутные времена. Кто тогда умудрился снять его со стены и что на нем изображено, было неизвестно, поскольку все документы погорели.
Хотелось, конечно, как можно быстрее добраться до росписи, однако идти пришлось неторопливо, ставя на каждом шагу долгие размягчающие компрессы. И Филлипов обучал Кузю не только восстановительным приемам, но и терпению. Показывал, как скальпель держать, чтобы не зарезаться и не содрать всю живопись до штукатурки. «Это все же не нож и не вилка, – наставлял он. – Возьми нежно, как Пушкин брал гусиное перо».
Утро в участке подножий начиналось с Часа умного безмолвия, когда все старались прочувствовать сердцем то, что делают, и вознести молитву какому-нибудь Господу, в зависимости от того, над чем работали.
Иногда, вопреки названию часа, Липатова читала вслух Владимира Соловьева или «Этносферу» Льва Гумилева, Елену Блаватскую или «Жизнь после жизни» Моуди, отца Сергия Булгакова, а чаще «Иконостас» Павла Флоренского, книжный портрет которого очень напоминал Филлипова. О таких лицах сказано коротко – не судите, мол, по ним, братцы. Можно, конечно, не судить, если очень настроиться. И тогда каждое слово, от него исходящее, звучит неожиданно, как дар Божий. «Заклинаю вас, дщери Сионские! – восклицал Филлипов. – Не переварите яйца! Молю, не круче, чем в мешочек…
Позавтракав, садились за преферанс. Еще в раннем детстве бабушки научили Кузю играть в карты, и тогда он легко угадывал любую, извлеченную наобум из колоды. Со временем разучился, но тут вновь кое-что воскресло. Кузя раз за разом играл «семь бубен». И все шутили, как могли: «Бубны дело поправят. Бубны – люди умны. Не с чего ходить, так с туза бубей». Словом, бубнили без умолку. Прежде Кузя и не думал, что он из молчунов, а тут с удивлением заметил – большинство говорит куда чаще и умнее.
За преферансом мысль обостряется, выдавая неожиданные перлы. Профессор дядя Леня, хватанув три взятки на мизере, присвистнул: «Фью-ю-ю! Ну ладно – мир создан словом, а все мы крохотные буковки, звучащие на разный лад». «А я как?» – скромно спросил Кузя. «Ту-у-у-у! – изобразил Лелеков гудок скорого поезда. – Да просто Туз!» И Филлипов уточнил: «Бубей! Бог метит шельму вдруг, без предпочтений!» А Липатова вручила одноименную карту из колоды: «Вот тебе новый паспорт!»
И Кузя принял его благодарно, поскольку данное от рождения имя тяготило с тех пор, как вся страна услыхала про кузькину мать. Не отказался бы, конечно, от Ферапонта, Ануфрия или Мефодия, которым «ф» сообщало величавую мягкость. Но и Туз звучал неплохо, коротко и грозно, как удар кулаком под дых или вскрик бубна, – придавая бравости и лихости. Долго не расставался с этим бубновым «паспортом».
За неторопливым преферансом случались и глубокие беседы о мироздании. «Какая бы наша бесконечная Вселенная ни была, плоская, яйцеобразная или гиперболическая, а в каком, скажите, пространстве она находится? – вопрошал Филлипов. – Что над ней или ниже? Что вокруг!? Каково подножие и где основание?»
Туза тогда поразило, что Вселенная может быть плоской. Еще бы яйцом, даже преувеличенным, куда ни шло, но плоскую, как лист бумаги, не мог представить. Загоревав от непостижимости, впервые напился спиртом. И Липатова, подавая рассол, утешала: «Что такое тело? Всего лишь тень духа, его плоское изваяние! Вообрази себя квадратом, который живет в двух измерениях, долготе-широте, и никогда не почувствует третьего, если оно само не даст знать о себе, подобно тому, как красное смещение от далеких галактик намекает, что Вселенная расширяется».
Эти слова и впрямь отвлекли Туза от телесных мучений, однако взволновался дух. Да тут и Филлипов заговорил об исхождении Духа Святого от Бога-Сына, то есть о «филиокве». А Липатова уточнила, что от некоторых дочерей тоже исходит. И Туз явственно почуял этот идущий от нее волнами дочерний дух.
Липатова, если честно, интересовала его куда больше, чем плоско-бесконечная Вселенная. Хотелось бы получить какой-нибудь намек на возможность нового измерения отношений. Но рядом всегда был Филлипов, сообщавший не к месту, что Господь дает человеку то, чего у него просят. И строятся, мол, прежде всего, башни вавилонские, но не дух, который как раз умаляется. Уже царства мира – чаши переполненные! К чему стремится человек, то и обретает сторицей! Не думает о душе, а только ищет кумира, идола, вождя – и получает… На этом Липатова прерывала, и воцарялась космическая тишина на участке подножий – все погружались в работу, используя куриные яйца для укрепления, а для расчистки спирт-ректификат – «выпрямляющий сердца», по словам Лелекова.
1 2 3 4 5