– Не верьте, Федор Федорович! Красавица, которая вам обещана, не доставит утехи. Я надеюсь порадовать вас лучшими веселостями.
Это говорил Ушакову Попов. И адмирал удивился его непривычно легкомысленному тону. Люди менялись у него на глазах и, как видно, далеко не к лучшему.
– Я мало пригоден для веселостей, государь мой, – сказал Ушаков.
Но Попов продолжал, смеясь, нашептывать в ухо адмиралу:
– На днях Безбородко устраивает праздник, на который уже положено просить вас пожаловать. Там вы увидите прелесть и грацию, перед которой не устоит ни один смертный. Вы, надо думать, не обременены предрассудками и знаете, что свежесть и прелесть натуры принадлежат женщинам низкого происхождения. А мы все предпочитаем натуру неиспорченную и простоту аркадских нравов.
– Василий Степанович, не раскрывайте публично ваших пороков! – воскликнул Барятинский.
– Это добродетель, князь, ибо я люблю здоровье и свежесть существ простых и не мудрствующих лукаво.
Адмиралу хотелось перевести разговор на другую тему, но среди нарядных праздных людей, вероятно, трудно было говорить о чем-нибудь другом.
Попов повлек адмирала дальше.
Из таинственного сумрака купольного зала Ушаков сразу вступил в какой-то сияющий простор. Двойные ряды мраморных колонн уходили вдаль и сходились там полукругом, напоминая греческий храм. Между сдвоенными рядами колонн висели тридцать фонарей, похожих на тридцать серебряных лун. А над головой в просторе зала, казалось, плыли в воздухе, подобно ладьям, окутанным ливнем, люстры, увешанные хрусталем. Везде по карнизам цепью мелких язычков с тонким треском горели сотни лампад. В простенках между окон огромные подсвечники из белой жести, тоже украшенные висячими гранеными хрусталями, как будто рассыпали ледяной дождь. Все эти огни играли, дрожали и повторялись в глянцевитой белизне колонн, мешаясь с тенями, которые пробегали, как ветер, в их глубине.
Адмирал глядел и не мог наглядеться. Двадцать лет провел он среди бараков, верфей и кораблей. Он забыл, что в мире существуют прекрасные вещи, созданные человеческим гением, такие, например, как этот дворец. Среди мощных колоннад, напоминавших о праздниках богов, под звуки вкрадчивой, проникающей в душу музыки перед адмиралом встал совсем иной мир.
Запах роз из зимнего сада касался губ и проносился мимо, как чье-то легкое дыхание.
– Это один из волшебных садов Армиды, – сказал Попов.
Ушаков увидал покрытые дерном лужайки зимнего сада, усыпанные шафранным песком дорожки. Кое-где лежали груды голубоватых камней. Они были раскрашены так, что напоминали поросшие мхом древние развалины. Журчали фонтаны в зеркальных гротах, задрапированных зеленым сукном. Хозяйский глаз адмирала тотчас отметил, что сукно было тронуто молью. По дорожкам и фальшивым лужайкам прохаживались мужчины в бархатных и атласных кафтанах и женщины в высоких прическах, украшенных цветами и бриллиантами.
Ушаков привык к дикой, почти нетронутой природе Крыма, к просторам степей и моря, а потому шафранные дорожки, зеркальные гроты и суконный мох показались ему особенно противными.
«Мало же вкуса у этой Армиды, если она столь изуродовала своими садами такое прекрасное здание, – подумал Ушаков. – Что это? Театр, в котором никогда не прекращается всеобщая игра?»
У него возникло такое ощущение, что он сам нечаянно попал на сцену, не зная, чего от него тут ждут и какую роль он должен сыграть.
Попов подвел адмирала к площадке, покрытой тем же зеленым сукном. Здесь на белом постаменте, едва касаясь его стройными ступнями, стояли три мраморные женские фигуры. Они были расположены так, что огоньки лампад как будто просвечивали сквозь их гибкие мраморные тела, и казалось, еще немного и они станут теплыми, почти живыми.
– Разве эти грации не пленительны? – спросил Попов, и на губах его появилась откровенная двусмысленная улыбка.
Ушаков ничего не ответил. К нему приближалась высокая белокурая красавица, в которой он сразу узнал племянницу Потемкина, графиню Браницкую. Пухлый изогнутый рот князя, что-то неуловимо знакомое в манере улыбаться и щурить веки – все это живо напоминало ему князя.
Браницкая все еще носила траур по знаменитом дяде: черное платье из тафты, покрытое золотой сеткой.
– Я жду вас, дорогой адмирал, – сказала она. И в то время как адмирал целовал ее руку, она чуть прикоснулась губами к его лбу.
Она увела его в нишу, где стоял золоченый диванчик. Весь вид ее, прекрасные, затуманенные влагой глаза, грустная небрежность движений, крепкое пожатие тонкой руки и та сдержанная порывистость, с которой она поцеловала адмирала в лоб, – все говорило о том, что воспоминания ее о Потемкине еще не были поглощены временем.
– Я не живу с тех пор, – сказала она, красивым и ловким движением головы откидывая тяжелые локоны.
– Да, ваше сиятельство, все стало иным.
– Я была при князе до последней минуты. Это так ужасно. Эта степь… Но он умер, как христианин. Он всех простил, за всех молился. Он говорил нам, что надо верить. Держал в руках икону, поцеловал ее…
Она остановилась, вероятно, вспоминая слова молитвы, и, не вспомнив, проговорила:
– Да, он сказал: «Вот спасение наше. Я ухожу к нему. Прощайте. Молитесь». И великая душа его отлетела.
Адмирал много раз слышал рассказ о смерти Потемкина от обер-кригс-комиссара Фалеева, рассказ простой, немудрый и правдивый. Ему было стыдно и за графиню и за те фальшивые слова, какие она приписывала князю.
Иконописный лик, в который превращался князь, становился все более сладостным и неправдоподобным.
Не зная, что сказать, адмирал неловко заметил:
– Мы все, служившие с князем, будем верны его памяти и его делу.
Графиня очень смутно представляла себе, что это за дело. Она улыбнулась и замолчала.
К адмиралу уже подходили знакомые ей люди, статс-секретари императрицы Остерман и Безбородко.
Граф Безбородко с трудом протискивал в толпе свое жирное тело. Он всегда ходил боком, стесняясь своей толщины. Голова его сидела на красной сплющенной шее и была очень мала по отношению к большому телу. Он поминутно закрывал маленькие веселые глазки, словно опасался, что если кто заглянет в них поглубже, то уж ни за что не поверит их наивному добродушию. Приоткрыв рот, он провел языком по толстым губам:
– Хочу, чтоб вы мне были рады, сколь я вам рад, – проговорил Безбородко тонким, напряженно пронзительным голосом, – хотя и сомневаюсь радости вашей. Ибо в деле одном вы работали, а я пенки лизал.
Адмирал беглым взглядом окинул жирное тело, все увешанное драгоценностями. Андреевская звезда, погон для ленты, пуговицы; пряжки на башмаках – все это было составлено из бриллиантов чистейшей воды. Когда туша колыхалась, камни горели огнем. Маленькие веселые глазки статс-секретаря смеялись, и адмиралу тоже захотелось смеяться.
«Это, вероятно, тот самый верблюд, который, вопреки Писанию, легко проходил через любое игольное ушко», – подумал Ушаков, но вслух сказал:
– Я никогда не любил пенок, ваше сиятельство, а потому и не сетую, что их едят другие.
– Мне, как истинному христопродавцу, это слышать радостно. Вы не верите, что я христопродавец? Честное слово даю. Божусь, и вся диковина в том, что и божбе моей никто не верит.
Видно было, что душа его ясна, как кристалл, и сон сладок, как у младенца.
Богатство текло к нему рекой. Как главный директор почт, он распоряжался безотчетно всеми суммами департамента, приобрел шестнадцать тысяч душ крестьян, имел соляные озера в Крыму и рыбные ловли на Каспии. Как член коллегии иностранных дел, при заключении трактатов Безбородко получал подарки деньгами и бриллиантами. Но главные доходы его шли из другого источника. Через него поступали все тяжебные дела, которые доходили до императрицы, указы о винных откупах и казенных подрядах, поставках, наградах. Он сам говорил про себя, что если б его поселили на необитаемом острове, он и там сумел бы извлекать доходы, продавая ягнят волкам, и стриг бы диких коз по десять раз в году.
Все знали, что он берет взятки, но он делал это так легко и радостно, что многие переставали считать дурным такое веселое занятие. Если же находились упорные недоброжелатели, то он обезоруживал их тем, что сам называл себя христопродавцем и мошенником и опять так весело, что никто не знал, верить ему или нет. К тому же сановники, бравшие взятки, представляли собой явление самое обычное и вызывали не столько негодование, сколько зависть. Разница между ними и Безбородко состояла в том, что они никаких других доблестей не имели, а Безбородко был одним из лучших дипломатов Европы. Совсем недавно он очень успешно вел переговоры с Турцией, результатом которых явился Ясский мир.
Бурсацкое воспитание нисколько не мешало успехам его изощренного и гибкого ума.
Во дворце он бывал лишь на царских выходах и истинное удовольствие находил в обществе людей низкого происхождения. Там он мог не стесняться ни своего жирного неуклюжего тела, ни грубых манер. На интимные фантастические празднества его среди актрис и крепостных красавиц допускались лишь испытанные любители аркадских нравов.
– Не шутя, ваше превосходительство, – хохотал Безбородко, – со мной опасно иметь дело. Оберу до нитки.
– Все мое ношу с собою, – сказал Ушаков.
Безбородко прищурил маленькие свиные глазки.
– У вас можно взять очень много. Вы предназначены для дел сугубо важных, о которых не говорят на празднествах. Мир сотрясается такими громами, кои еще никому не снились. Кто знает, кому придется ратоборствовать с ними. Вы не знаете? Я тоже. Но я предложил бы всякому, пока он жив и, славу богу, не на поле брани, вести себя, как подобает царю природы.
– А что же ему подобает?
– Брать все, что ему нравится, – Безбородко совсем закрыл глаза, остались только две щели, словно проткнутые ножом в свежеиспеченном хлебе. – А посему прошу вас, Федор Федорович, пожаловать ко мне запросто послезавтра.
Колыхаясь всем телом и сверкая бриллиантами, он боком, по стене, протиснулся к выходу и исчез.
Графиня Браницкая совсем уже забыла о своей грусти и своем трауре. Она отбыла свой долг и теперь хотела занять адмирала предметом более приятным и возвышенным. Она называла ему знаменитых красавиц и предлагала любоваться ими. Она настолько была уверена в своем превосходстве, что могла хвалить искренне чужую красоту.
Адмирал отвечал, как умел, глядел на красавиц и думал о том, что же означает это внимание к нему высокопоставленных лиц, ибо оные персоны ничего не делают даром. Кто мог заставить их подходить с ласковыми словами к незнатному, полунищему адмиралу? Конечно, императрица. Неужели это признание? А судя по неясным намекам, его готовят к чему-то, чего он не знает, хотя и может догадываться.
В это время взгляд адмирала остановился на одинокой молчаливой фигуре, внезапно возникшей близ сдвоенных колонн. Маленькая, с худыми, костлявыми плечами, в белом мундире с лентой и звездой на груди, она была так неподвижна, как будто ее водрузили на постамент. Тем более странным казалось ее лицо, которое ни на мгновение не оставалось спокойным. Какие-то мелкие, едва уловимые движения тревожили бледные полуопущенные веки и кожу большого лба.
Ушаков скоро заметил, что придворные, проходя мимо, почтительно кланялись молчаливой фигуре, останавливались, что-то говорили, но не задерживались долго, словно около этого странного человека кто-то очертил невидимый круг.
Это был генерал-адмирал флота цесаревич Павел Петрович.
Ушаков извинился перед графиней и своей быстрой походкой подошел к цесаревичу. Он давно ждал, что ему предложат представиться начальнику русского флота, но Попов как-то заметил, что сейчас не время. Между императрицей и ее сыном отношения портились нередко. Ходили слухи (Ушакова уже познакомили с ними), что императрица хочет совсем устранить сына, назначив наследником престола своего внука Александра.
Павел поднял на адмирала намеренно притушенный взгляд. Каждый новый человек, появлявшийся близ него, его тревожил. Он быстро прикинул в уме, какой вред может принести ему любимец его матери и Потемкина. И так как вред этот был неясен, он насторожился еще больше. Привыкнув во всем видеть скрытый и враждебный смысл, цесаревич не мог быть спокоен, пока не разгадает его.
Быстрым и торопливым движением он протянул адмиралу маленькую худую руку.
– Я много знаю о вас и вам завидую, – сказал Павел тихо, но очень внятно, произнося раздельно каждое слово.
Если Салтыков, всегда старался о том, чтобы его никак нельзя было точно понять, то цесаревич, напротив, делал речь свою предельно отчетливой, чтоб ему не могли приписать того, чего он не думал говорить.
– Вы завидуете мне, ваше высочество? – спросил Ушаков и в то же время подумал про себя, что если слухи, сообщенные ему, верны, то, пожалуй, он действительно много счастливее цесаревича.
– Да, сударь, и зависть моя беспредельна, – ответил Павел, и горячий блеск появился в его глазах.
Отстраненный матерью от всякой живой деятельности, цесаревич с разрешения Екатерины командовал двумя тысячами солдат. Но никто не мог догадаться, какой беспредельной и опьяняющей была его фантазия. Чем старше он становился, тем более жгучей становилась его жажда побед и славы. Он мнил себя Цезарем, Александром Македонским, Карлом Великим. Но пока он тешил себя, жизнь уходила. Ему было уже за сорок, а миг славы и величия не наступал. Тогда ему становилось страшно до бешенства, и он завидовал тем, кто был свободен и уже шел к победам.
– Ваше высочество, для каждого приходит его час, час наибольшей удачи. Для меня он пришел не слишком рано и более принадлежит отечеству, чем мне.
Цесаревич улыбнулся одними глазами. Он прислушивался к тому, не стоит ли кто третий поблизости. Он знал, что каждое его слово ловят чужие уши. Хотел ли адмирал своим упоминанием о поздних своих успехах сказать, что у цесаревича еще есть время для надежд, Павел не мог угадать. Если это был фаворит его матери и, следовательно, его враг, то надо было быть осторожным. Если же адмирал подошел к нему открыто и искренне, не боясь себя скомпрометировать, осторожность была еще более необходима. Цесаревич знал по опыту, что всякий его доброжелатель рано или поздно исчезал с его горизонта.
– Признателен, сударь, за добрые сантименты ваши, – сказал Павел и поспешно чуть коснулся обшлага адмирала, словно боялся оставить на нем след, по которому можно было бы уличить его в чем-то недозволенном. Он уже жалел, что употребил такое выражение, как «добрые сантименты», потому что слово «добрый» могло намекать на особое расположение, чего не следовало делать.
Ушаков поклонился и отступил на три шага, как полагалось при прощании с высокими лицами.
Играла музыка. Несколько красивых и юных пар танцевали менуэт, танец, знакомый немногим, требовавший большой грации и изящества. Остальные гости не принимали в нем участия и могли любоваться ловкостью отобранных и натренированных танцоров.
Барятинский, глядя на танцующих, тихо сказал Ушакову:
– Сколь любезна юность! И сколь прискорбно, что она прошла… Я бы отдал все, чтоб обрести ее вновь. – Он тронул Ушакова за локоть, что на этот раз нисколько не задело адмирала. В голосе старого гофмаршала слышалась искренняя печаль о том, что жизнь ушла и все ее радости никогда не вернутся вновь.
Адмирал следил за молодыми лицами с их свежестью, блеском глаз и, странно, не испытывал зависти. Он вспомнил себя мичманом, свои неопределенные надежды, беспричинно радостное ощущение жизни и то, как он плохо тогда понимал эту жизнь.
Вернуть эту неясную, заполненную одними предчувствиями пору он не хотел. То, чем он обладал сейчас, он не променял бы и на юность.
– Государыня хочет вас видеть, Федор Федорович, – раздался за ними голос Попова.
Через широко распахнутые двери, в сопровождении фрейлин и царедворцев, императрица уже выходила из внутренних покоев в зал. Одетая в расшитый русский сарафан и телогрею с откидными рукавами, она медленно шла по ковру. Узкие модные туфли, вероятно, жали ей ногу, и Екатерина ступала с неловкой осторожностью, чуть кривя каблуками. За нею шли Зубов, Салтыков, Нарышкин и много других людей, которых Ушаков не знал.
Он смотрел на императрицу. Ее сарафан, телогрея и блестящий кокошник казались ему такой же бутафорией, как раскрашенные камни и зеркальные гроты.
Екатерина приблизилась к Ушакову и протянула ему для поцелуя руку.
– Говорят, вы любите и знаете музыку? – спросила она.
– Я немного играю на флейте, ваше величество.
– Так пойдемте со мной. Сейчас будет опера, и мне понадобится ваша помощь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9