Татьяна Соломатина
Приемный покой
Соавтору моей жизни – Илье Соломатину
Пролог
Предвестники
Чем усмиряют
суету голов,
отчаянных порывов жизни,
снов,
не временем ли?
Нет.
Не мыслью?..
От суеты до вечности
исход
один —
к познанию обреченный принцип —
не эталонный замыслов черёд,
но раритет свободы чистой,
неизмеримый, как полёт
над пунктом при-бытиЯ.
И всё же близкий
в движении
скольжению сфер
и дерзкий,
как низведённый Люцифер,
и тут же разумением детским
покладист, чист и смел
в свободе от-бытия?.[1]
«Ежедневное практическое применение жизни, не как состояния, но как подсознательного стремления, рано или поздно приводит к моменту, когда состояние, как таковое, оказывается, очевидно, лишним. Зато стремление очищается, кристаллизуется и заполняет собой всё то, что раньше представлялось всем и много более того».[2]
Она опустилась в кресло.
Как же меня зовут? С тех пор как родился внук, я стала равнодушна к своему имени. Вот если бы внучка – было бы приятно, если её назвали в мою честь. Хотя какая же это глупость – «называть в честь». Что я знаю о чести? Честь – честность – чествовать – честолюбие… Словесная чесотка.
С книгами легче, чем с живыми людьми. Они никогда не перебивают. И говорят то, что говорят, и не более. Они смиренны, как д?лжно, и честолюбивы – насколько позволительно. Они – паруса. А живые люди – якоря. А если и паруса – что большая редкость, – так что толку – у них свои направления. А то и система координат. И как понять, призван тот лишь служить вселенскому принципу многообразия и неповторимости и Бог присматривает за ним, как и за всеми, или сам он присматривает за Богом, творя Славу Мира?..
Я же верю в Бога? Не помню. Не знаю. Кто она, эта вера? Женское имя.
Как же всё-таки меня зовут? Очень простое имя. Очень короткое слово…
Но сегодня так много слов приходило. И значения их полнее, яснее. Но не звучанием, не значимостью. Нет. На самом деле их вообще нет.
За словами я чувствую толчки. И пульсирующие каналы. А тем – другим – нравятся тоннели. А что тоннель – дырка, колодец? Чушь! В тоннелях не может быть толчков – только скрежет. Ничто не может быть несвободным, неоткрытым. А толчки – они мягкие, нежные. Как объятия. Но откуда я это знаю? Предощущение? Мы лишены любого знания, пока живы, и лишь умирая… Да нет… Неужели это так?.. Господи, как же люди глупы! Ведь всё наоборот! Я знаю! Знаю! Никто не говорит об этом не потому, что не может, – «уже не может», как они любят акцентировать, – а потому, что НИ К ЧЕМУ! Да и НЕТ СПОСОБА ГОВОРИТЬ ОБ ЭТОМ!
Почему большинство кричит, когда рождается? Ах, да, – первый вдох. Суть – крик, расправить лёгкие. Так говорят. Но иные – молчат. Их считают слабыми. Или больными. Мой внук не сразу закричал. Да и не закричал, а грустно заплакал. Более сильного человека я не знаю. И он – мое продолжение.
Смерть тише рождения. Может, поэтому нам кажется, что она и сильнее рождения? Многие ли кричат, умирая? Иногда думается, что жизнь – это этап. Причём в буквальном смысле – для кого всего лишь Москва – Наро-Фоминск, а для кого и в кандалах пешим ходом до бескрайних просторов Сибири. Мы не помним своего рождения. Мы не будем помнить своей смерти. Лишь толчки и каналы. Бесконечное путешествие по бесконечным каналам. Толчки и каналы. Уходы и приходы. Прощания и встречи…
Одно их роднит – и рождающиеся, и умирающие воспринимают мир прямо.
Надо ли всё объяснять? Слова – для грешников. Для мытарей. Для писателей. Вот пусть и пишут. А я почитаю. В путешествие всегда лучше отправляться налегке – с книгой. Среди множества слов всегда найдётся парочка действительно важных и хотя бы одно главное. «Слова, слова… Я был богат словами. Слова ушли, их заменило знание простых вещей в природе человека…»[3]
И я их уже почти не чувствую… Не ощущаю? Не помню?..
А зачем помнить то, что ОДНО?! Глупая человеческая привязанность – пытаться запомнить многообразие единого!
Мне больше не надо ничего помнить. Тяжеловесность уходит. Стихают звуки, угасает зрение… Дисбаланс тела больше не отвлекает меня. Меня нет и я – всё… Я – Слово.
Прощания и встречи… Прощая, навстречу – как это прекрасно!
Прикрытые, ставшие ненужными глаза, книга на коленях, и кресло, вздохнувшее о чём-то своём через поры обшивки.
Жаль, что нам не удаётся припомнить момент истинного рождения.
Но это пока, пока…
Часть первая
Раскрытие
Клянусь считать научившего меня этому искусству равным моим родителям, делиться с ним средствами и при необходимости помогать ему в нуждах.
Гиппократ. «Закон»
– Щипцы? – скорее уточнила, чем спросила акушерка шёпотом.
– Рыба! Не свисти под руку!
– Не родит она сама, Виталий Анатольевич. Не родит, поверьте моему опыту. – Светлана Ивановна отвлеклась от докторского уха. – Начинается! Лена, давай! Тужься! Тужься! Да не в щёки и не в глаза, а в попу тужься, в низ! Лена, не теряй потугу! Ну кто так тужится, Лена?! Так глаза лопнут, если сначала щёки не треснут! Да что ж такое! Почему ты не хочешь ему помочь?!
– Я… хА-чу! Я не… мо-гУ! Сил… не-е-е-ет! – зверино простонала молоденькая роженица.
– Со мной пререкаться у тебя силы есть! Всё, кончилось. Отдыхай. Послушайте сердцебиение, быстро!
Испуганный интерн схватил стетоскоп и стал шарить им в районе пупка.
– Дай сюда! – Виталий Анатольевич резко вырвал деревянную трубку из неумелых рук, отточенным движением приложил чуть выше лобка роженицы и на пару мгновений прислушался к бешеному стуку жизни, не желающей покидать вечный покой ради сомнительного света.
– Страдает. Восстанавливается с трудом, и уже под сто восемьдесят[4] будет. Не ритмичное… Лена! Надо постараться! Твой ребёнок мучается. Слышишь меня?! Никто, кроме тебя, этого сделать не сможет, Леночка. Вон, смотри на нашего доктора… – Виталик кивнул на интерна. – Он так дуется, что сейчас укакается!
Взмокшая, измученная стонущая женщина нервно хихикнула.
– Вот и ты так тужься.
И без того переливающийся всеми цветами радуги интерн стал багровым. Это было его первое дежурство в родзале. Пару раз он уже был близок к обмороку, и лишь то, что он – мужчина, мало того – врач хирургической специальности, удерживало от погружения в блаженное, хоть и недолгое, небытие. Ладно бы только само действо. Но это безумное смешение запахов – специфический дух «родильной» крови, едко пахнущие секреции женского организма, помноженные на запахи кишечных газов, многократно усиленные закисью азота, создавали безумную атмосферную симфонию, перед которой меркла любая психоделическая импровизация. Хлоргексидин, йодонат. Пот, мужской и женский, у каждого – со своей, лишь ему присущей ноткой. Тяжкое желание мускуса, лёгкая эйфория «веселящего газа», бесконечная поликлиника дезрастворов. Все это скручивалось тугими ватными турундами в заложенных от неведения ушах. А ведь он отнюдь не был зелёным новичком и всю учёбу в институте работал. И в морге, и в приёмном покое этой же многопрофильной больницы, и в гнойной реанимации. Но запах морга был равнозначен запаху смерти. Ясной и понятной. И никакие мёртвые органы, препарированные металлом, не вызывали священного ужаса – ремесло, как ремесло. Ни один провонявший мочой и калом бомж не вызывал ничего, кроме брезгливости, к которой рано или поздно принюхиваешься и перестаёшь замечать. Как перестаёт замечать запах озона живущий на высокогорном плато. Гной – он гной и есть – мёртвые лейкоциты. Продукт распада, не более. Тут же было слишком всего. Околосмерть и почтижизнь скрестили свои рапиры в учебном бою, но, распалившись не на шутку, кажется, разменяли актёрство тренировки на азарт битвы не на жизнь, а на смерть. Точнее «на победителя». Кажется, эти, в зелёном и белом, уже тоже рождались и умирали всерьёз. Это не может быть правдой. Нельзя рождаться несколько раз в сутки. Нельзя умирать при каждой удобной возможности. Нельзя шутить на краю бездны и рассказывать анекдоты, падая в пропасть. Вопль обезумевшей роженицы на мгновенье сорвал с него пелену тугоухости.
– Не могу уже, не могу, Виталий Анатольевич. Всё!!! Не могу!!! Режьте!!! Делайте кесарево!!! А-а-а! Опять начинается!!!
Она уже даже не пыталась напрягать брюшной пресс в ритм сокращениям матки. Истерзанная сутками схваток и сорока минутами потуг, одурманенная закисью и нежеланием сосредоточиться и помочь, она могла лишь мешать. Мешать оказанию помощи себе и ребёнку.
– Поздно, Лена, резать! Раньше надо было соглашаться. Давай без истерик! Работай!
– Виталик, может, ещё окситоцина? – шепнула акушерка.
– Ага, только разрыва матки нам не хватало с твоим бесконечным окситоцином. Рыба, угомонись. Так. Поздняк метаться. Щипцы.
– Я не хочу щипцы!!! – истошно завыла Лена и стала хватать врача за руки.
– Задом не крути, ребёнку голову свернёшь! Лежи спокойно! – прикрикнула на неё «Рыба», Светлана Ивановна Рыбальченко, первая акушерка родзальной смены.
Вторая акушерка уже положила характерным, так привычным для сотрудников стационаров, металлом брякнувший бикс[5] на соседнюю пустующую рахмановку[6] и вопросительно посмотрела на Виталия Анатольевича.
– Рыба, ты знаешь, когда я последний раз щипцы накладывал?
Светлана Ивановна горько усмехнулась.
– Вот именно, – продолжил он. – Никогда я их не накладывал. Интерн, ты щипцы накладывал?
Тот в ответ лишь испуганно затряс головой.
– Не ссы, шучу. Звоните Боне.
– Виталик, не надо Боне, – совсем тихо шепнула Светлана Ивановна. – У него руки из жопы растут. Петра Александровича зови.
– Я бы рад Петра Александровича, да только ответственный сегодня Игорь Анатольевич. А Пётр пока доедет, кто-то из нас кони двинет. И скорее всего, ребёнок. В лучшем случае. В худшем – мамаша.
– Не двинет, – подал голос анестезиолог. – За неё я отвечаю. И с рахмановки мы её снимем.
– Ты там особо не увлекайся. С рахмановки-то снимем, а дальше? – кивнул Виталик на внутривенную систему, у которой несла свою вахту анестезистка, перекрывая на время потуг. – Там ещё пока… Да. – Он скептически скривил губы.
– И дальше…
– Только мне интранатальной[7] гибели со всеми вытекающими прелестями детской и материнской[8] не хватало, – пробурчал себе под нос Виталий Анатольевич.
– Пётр в роддоме, – тихо сказала первая акушерка. – В кабинете у себя. Не один. Телефон не поднимает, но я знаю. Мы молодого доктора, – Рыба кивнула на интерна, – попросим пойти и настойчиво постучать. А как Петя откроет – смиренно получить по голове, выслушать отповедь и сказать волшебное слово «щипцы». Он принесётся. Обязательно.
– Иди! Чего стоишь?! – заорал Виталий Анатольевич на интерна.
Вторая акушерка уже звонила дежурному ответственному врачу и неонатологу[9] в реанимацию новорождённых. Слава богам, протоколы и алгоритмы в этой слаженной команде знали все, и лишних слов не требовалось.
Пётр Александрович появился десять минут спустя, большая часть из которых пришлась на суетливые метания интерна между лифтом, звонком в двери физиологического родзала, где и находился кабинет заведующего Петра Александровича Зильбермана, акушера-гинеколога высшей квалификационной категории, заслуженного деятеля науки и техники РФ, доктора наук. Но все эти регалии таяли перед главным: Пётр Александрович был непревзойдённым ремесленником, а в случае более сложных задач, поставленных матушкой-природой в искусстве родовспоможения, – творцом. Умения, помноженные на знания. Знания, помноженные на опыт. Опыт, возведённый в степень акушерской интуиции, вместе рождали бесконечность. Бесконечность его лекарских возможностей. А полное отсутствие честолюбия и своевольный характер так и затормозили Петра на должности заведующего физиологическим родильно-операционным блоком. Ему не нужны были медальки более вышестоящих должностей и ордена званий. Те же, что у него были, достались ему за дело. Вернее, ему их «достали» обстоятельства в те времена, когда ещё не принято было присваивать себе чужие заслуги и откровенно воровать не свои достижения. И кроме того, Петру просто повезло с друзьями и коллегами. Он был из тех, чьё откровенное истинное негромкое величие останавливает даже самых ничтожных и подленьких карьеристов, в большом количестве пасущихся на любых нивах, в том числе – медицинских. А «дальше» он не пошёл, потому что откровенно не любил писать и терпеть не мог административную работу. Не было другого такого из рук вон плохого оформителя историй родов и болезней, статистических талонов и годовых отчётов. В операционных и родильных журналах, за которые номинально отвечал Пётр Александрович, царил откровенный бардак, а написание не слишком серьёзных проходных рецензий он всегда перепоручал, подписывая, не глядя, откровенную чушь. Зато он был «акушером от бога», то есть – смотри выше – знающим опытным ремесленником, наделённым даром такого рода чувства, что превращает плотника в зодчего.
– Ну что, наломали мне малину, подлецы? Нигде старику покоя нет. Что, в слабость потужного периода[10] въехал, Виталий Анатольевич? Молодец! Надеюсь, ты прикрыл свои, такие уязвимые нынче, ягодицы совместным осмотром с ответственным дежурным врачом? Начмед в курсе?
– Да, с Игорем смотрели. Всё нормально было, Пётр Александрович. Вставление правильное, таз не узкий, плод не крупный. Она поступила вечером, уже со схватками. На этаже не лежала. Да и ничего особенного не было, чтобы начмеда на осмотр вызывать или в известность ставить.
– Ну ты, Виталик, лучше поставь её в известность. А то она тебя потом так поставит, что неизвестно, когда с места тронешься. Ничего особенного, говоришь, не было? – Пётр надел перчатки и осмотрел роженицу во время потуги. – Не забудь клинически узкий таз, вами просмотренный, в диагноз написать. Плод действительно некрупный. А голова большая. Родим, измерите, убедитесь. Хотя датчиком ты ей по пузу во время беременности наводился небось по самое «не могу». Ультразвуковое исследование, Виталий Анатольевич, оно ультразвуковое исследование и есть. Как всё обстоит на самом деле, люди узнают голыми руками. Знаешь, интерн, что старые акушеры без перчаток работали? Я ещё это время застал. Резина, она тактильную чувствительность скрадывает. Тебе этот факт, как юноше половозрелому, должен быть известен. Но без резины, дружочек, никуда нынче не сунешься. Потому что инфекция всякая и разная. Такие дела. Как зовут? – обратился он непосредственно к роженице.
– Леночка… – по-детски всхлипнув, ответила та.
– А я – Петечка. Не волнуйся, Леночка. Сейчас Пётр Александрович помоет руки и мы, наконец, родим. – Он заглянул в промежность. – Ясно. Господин наркотизатор,[11] давайте сделаем так, чтобы Петру Александровичу Леночкина боль не мешала, договорились? Рыба, эпизиотомию[12] сделай в обе стороны.
– Сейчас, потуги дождусь.
– Светлана, ну зелёный бы, неопытный кто сказал, но ты?!
– Ладно, Пётр Александрович. – Светлана Ивановна взяла со столика ножницы и быстрыми движениями разрезала промежность.
– А где наш врач-интерн? – огляделся уже помытый Пётр Александрович, пока санитарка сзади завязывала ему халат. – Табуретку.
Акушерка быстро отодвинула столик, задвинула лоток, санитарка поставила металлический, покрашенный белой краской винтовой табурет. Пётр сел.
– Иди-иди сюда, интерн. Не бойся. Я только с виду такой грозный. Впрочем, я посмотрю, какой ты будешь, если тебя за пару самых сладостных мгновений до эякуляции позовут мир спасать… Надеюсь, насплетничали уже? Вообще-то порядочным днём это у нас не слишком принято, но безалаберными ночами тут все немного развязны. В том числе в области языка. Как ты там сказал? «Срочновродзалщипцы!» Представляешь, Рыба? Ни тебе «Здравствуйте, Пётр Александрович, мол, я – Иван Иванович, врач-интерн, вас, глубокоуважаемый Пётр Александрович Зильберман, Виталий Анатольевич Некопаев изволили в родзал пригласить для консультации и оказания высококвалифицированной медицинской помощи. Потому как сам Виталий Анатольевич безнадёжно застряли-с на уровне оказания помощи специализированной». Нет. Вот так вот и пролаял, щенок, мне, старому псу, команду: «Срочновродзалщипцы!» – Он говорил ровно и вовсе не раздражительно, изучая окровавленные свежими разрезами недра роженицы. – Высоко головка. Высоко. Ничего, деточка Леночка – сладкоголосая сиреночка, сейчас мы тебе поможем. Интерн! Как тебя звать величать, кстати?
– Женька.
– Женька – он по подвалу кашу возит, а ты кто?
– Евгений Иванович.
– Вот! У врача должно быть имя и отчество, даже если он безотцовщина. Отчество, Евгений Иванович, это знак отличия.
1 2 3 4 5
Приемный покой
Соавтору моей жизни – Илье Соломатину
Пролог
Предвестники
Чем усмиряют
суету голов,
отчаянных порывов жизни,
снов,
не временем ли?
Нет.
Не мыслью?..
От суеты до вечности
исход
один —
к познанию обреченный принцип —
не эталонный замыслов черёд,
но раритет свободы чистой,
неизмеримый, как полёт
над пунктом при-бытиЯ.
И всё же близкий
в движении
скольжению сфер
и дерзкий,
как низведённый Люцифер,
и тут же разумением детским
покладист, чист и смел
в свободе от-бытия?.[1]
«Ежедневное практическое применение жизни, не как состояния, но как подсознательного стремления, рано или поздно приводит к моменту, когда состояние, как таковое, оказывается, очевидно, лишним. Зато стремление очищается, кристаллизуется и заполняет собой всё то, что раньше представлялось всем и много более того».[2]
Она опустилась в кресло.
Как же меня зовут? С тех пор как родился внук, я стала равнодушна к своему имени. Вот если бы внучка – было бы приятно, если её назвали в мою честь. Хотя какая же это глупость – «называть в честь». Что я знаю о чести? Честь – честность – чествовать – честолюбие… Словесная чесотка.
С книгами легче, чем с живыми людьми. Они никогда не перебивают. И говорят то, что говорят, и не более. Они смиренны, как д?лжно, и честолюбивы – насколько позволительно. Они – паруса. А живые люди – якоря. А если и паруса – что большая редкость, – так что толку – у них свои направления. А то и система координат. И как понять, призван тот лишь служить вселенскому принципу многообразия и неповторимости и Бог присматривает за ним, как и за всеми, или сам он присматривает за Богом, творя Славу Мира?..
Я же верю в Бога? Не помню. Не знаю. Кто она, эта вера? Женское имя.
Как же всё-таки меня зовут? Очень простое имя. Очень короткое слово…
Но сегодня так много слов приходило. И значения их полнее, яснее. Но не звучанием, не значимостью. Нет. На самом деле их вообще нет.
За словами я чувствую толчки. И пульсирующие каналы. А тем – другим – нравятся тоннели. А что тоннель – дырка, колодец? Чушь! В тоннелях не может быть толчков – только скрежет. Ничто не может быть несвободным, неоткрытым. А толчки – они мягкие, нежные. Как объятия. Но откуда я это знаю? Предощущение? Мы лишены любого знания, пока живы, и лишь умирая… Да нет… Неужели это так?.. Господи, как же люди глупы! Ведь всё наоборот! Я знаю! Знаю! Никто не говорит об этом не потому, что не может, – «уже не может», как они любят акцентировать, – а потому, что НИ К ЧЕМУ! Да и НЕТ СПОСОБА ГОВОРИТЬ ОБ ЭТОМ!
Почему большинство кричит, когда рождается? Ах, да, – первый вдох. Суть – крик, расправить лёгкие. Так говорят. Но иные – молчат. Их считают слабыми. Или больными. Мой внук не сразу закричал. Да и не закричал, а грустно заплакал. Более сильного человека я не знаю. И он – мое продолжение.
Смерть тише рождения. Может, поэтому нам кажется, что она и сильнее рождения? Многие ли кричат, умирая? Иногда думается, что жизнь – это этап. Причём в буквальном смысле – для кого всего лишь Москва – Наро-Фоминск, а для кого и в кандалах пешим ходом до бескрайних просторов Сибири. Мы не помним своего рождения. Мы не будем помнить своей смерти. Лишь толчки и каналы. Бесконечное путешествие по бесконечным каналам. Толчки и каналы. Уходы и приходы. Прощания и встречи…
Одно их роднит – и рождающиеся, и умирающие воспринимают мир прямо.
Надо ли всё объяснять? Слова – для грешников. Для мытарей. Для писателей. Вот пусть и пишут. А я почитаю. В путешествие всегда лучше отправляться налегке – с книгой. Среди множества слов всегда найдётся парочка действительно важных и хотя бы одно главное. «Слова, слова… Я был богат словами. Слова ушли, их заменило знание простых вещей в природе человека…»[3]
И я их уже почти не чувствую… Не ощущаю? Не помню?..
А зачем помнить то, что ОДНО?! Глупая человеческая привязанность – пытаться запомнить многообразие единого!
Мне больше не надо ничего помнить. Тяжеловесность уходит. Стихают звуки, угасает зрение… Дисбаланс тела больше не отвлекает меня. Меня нет и я – всё… Я – Слово.
Прощания и встречи… Прощая, навстречу – как это прекрасно!
Прикрытые, ставшие ненужными глаза, книга на коленях, и кресло, вздохнувшее о чём-то своём через поры обшивки.
Жаль, что нам не удаётся припомнить момент истинного рождения.
Но это пока, пока…
Часть первая
Раскрытие
Клянусь считать научившего меня этому искусству равным моим родителям, делиться с ним средствами и при необходимости помогать ему в нуждах.
Гиппократ. «Закон»
– Щипцы? – скорее уточнила, чем спросила акушерка шёпотом.
– Рыба! Не свисти под руку!
– Не родит она сама, Виталий Анатольевич. Не родит, поверьте моему опыту. – Светлана Ивановна отвлеклась от докторского уха. – Начинается! Лена, давай! Тужься! Тужься! Да не в щёки и не в глаза, а в попу тужься, в низ! Лена, не теряй потугу! Ну кто так тужится, Лена?! Так глаза лопнут, если сначала щёки не треснут! Да что ж такое! Почему ты не хочешь ему помочь?!
– Я… хА-чу! Я не… мо-гУ! Сил… не-е-е-ет! – зверино простонала молоденькая роженица.
– Со мной пререкаться у тебя силы есть! Всё, кончилось. Отдыхай. Послушайте сердцебиение, быстро!
Испуганный интерн схватил стетоскоп и стал шарить им в районе пупка.
– Дай сюда! – Виталий Анатольевич резко вырвал деревянную трубку из неумелых рук, отточенным движением приложил чуть выше лобка роженицы и на пару мгновений прислушался к бешеному стуку жизни, не желающей покидать вечный покой ради сомнительного света.
– Страдает. Восстанавливается с трудом, и уже под сто восемьдесят[4] будет. Не ритмичное… Лена! Надо постараться! Твой ребёнок мучается. Слышишь меня?! Никто, кроме тебя, этого сделать не сможет, Леночка. Вон, смотри на нашего доктора… – Виталик кивнул на интерна. – Он так дуется, что сейчас укакается!
Взмокшая, измученная стонущая женщина нервно хихикнула.
– Вот и ты так тужься.
И без того переливающийся всеми цветами радуги интерн стал багровым. Это было его первое дежурство в родзале. Пару раз он уже был близок к обмороку, и лишь то, что он – мужчина, мало того – врач хирургической специальности, удерживало от погружения в блаженное, хоть и недолгое, небытие. Ладно бы только само действо. Но это безумное смешение запахов – специфический дух «родильной» крови, едко пахнущие секреции женского организма, помноженные на запахи кишечных газов, многократно усиленные закисью азота, создавали безумную атмосферную симфонию, перед которой меркла любая психоделическая импровизация. Хлоргексидин, йодонат. Пот, мужской и женский, у каждого – со своей, лишь ему присущей ноткой. Тяжкое желание мускуса, лёгкая эйфория «веселящего газа», бесконечная поликлиника дезрастворов. Все это скручивалось тугими ватными турундами в заложенных от неведения ушах. А ведь он отнюдь не был зелёным новичком и всю учёбу в институте работал. И в морге, и в приёмном покое этой же многопрофильной больницы, и в гнойной реанимации. Но запах морга был равнозначен запаху смерти. Ясной и понятной. И никакие мёртвые органы, препарированные металлом, не вызывали священного ужаса – ремесло, как ремесло. Ни один провонявший мочой и калом бомж не вызывал ничего, кроме брезгливости, к которой рано или поздно принюхиваешься и перестаёшь замечать. Как перестаёт замечать запах озона живущий на высокогорном плато. Гной – он гной и есть – мёртвые лейкоциты. Продукт распада, не более. Тут же было слишком всего. Околосмерть и почтижизнь скрестили свои рапиры в учебном бою, но, распалившись не на шутку, кажется, разменяли актёрство тренировки на азарт битвы не на жизнь, а на смерть. Точнее «на победителя». Кажется, эти, в зелёном и белом, уже тоже рождались и умирали всерьёз. Это не может быть правдой. Нельзя рождаться несколько раз в сутки. Нельзя умирать при каждой удобной возможности. Нельзя шутить на краю бездны и рассказывать анекдоты, падая в пропасть. Вопль обезумевшей роженицы на мгновенье сорвал с него пелену тугоухости.
– Не могу уже, не могу, Виталий Анатольевич. Всё!!! Не могу!!! Режьте!!! Делайте кесарево!!! А-а-а! Опять начинается!!!
Она уже даже не пыталась напрягать брюшной пресс в ритм сокращениям матки. Истерзанная сутками схваток и сорока минутами потуг, одурманенная закисью и нежеланием сосредоточиться и помочь, она могла лишь мешать. Мешать оказанию помощи себе и ребёнку.
– Поздно, Лена, резать! Раньше надо было соглашаться. Давай без истерик! Работай!
– Виталик, может, ещё окситоцина? – шепнула акушерка.
– Ага, только разрыва матки нам не хватало с твоим бесконечным окситоцином. Рыба, угомонись. Так. Поздняк метаться. Щипцы.
– Я не хочу щипцы!!! – истошно завыла Лена и стала хватать врача за руки.
– Задом не крути, ребёнку голову свернёшь! Лежи спокойно! – прикрикнула на неё «Рыба», Светлана Ивановна Рыбальченко, первая акушерка родзальной смены.
Вторая акушерка уже положила характерным, так привычным для сотрудников стационаров, металлом брякнувший бикс[5] на соседнюю пустующую рахмановку[6] и вопросительно посмотрела на Виталия Анатольевича.
– Рыба, ты знаешь, когда я последний раз щипцы накладывал?
Светлана Ивановна горько усмехнулась.
– Вот именно, – продолжил он. – Никогда я их не накладывал. Интерн, ты щипцы накладывал?
Тот в ответ лишь испуганно затряс головой.
– Не ссы, шучу. Звоните Боне.
– Виталик, не надо Боне, – совсем тихо шепнула Светлана Ивановна. – У него руки из жопы растут. Петра Александровича зови.
– Я бы рад Петра Александровича, да только ответственный сегодня Игорь Анатольевич. А Пётр пока доедет, кто-то из нас кони двинет. И скорее всего, ребёнок. В лучшем случае. В худшем – мамаша.
– Не двинет, – подал голос анестезиолог. – За неё я отвечаю. И с рахмановки мы её снимем.
– Ты там особо не увлекайся. С рахмановки-то снимем, а дальше? – кивнул Виталик на внутривенную систему, у которой несла свою вахту анестезистка, перекрывая на время потуг. – Там ещё пока… Да. – Он скептически скривил губы.
– И дальше…
– Только мне интранатальной[7] гибели со всеми вытекающими прелестями детской и материнской[8] не хватало, – пробурчал себе под нос Виталий Анатольевич.
– Пётр в роддоме, – тихо сказала первая акушерка. – В кабинете у себя. Не один. Телефон не поднимает, но я знаю. Мы молодого доктора, – Рыба кивнула на интерна, – попросим пойти и настойчиво постучать. А как Петя откроет – смиренно получить по голове, выслушать отповедь и сказать волшебное слово «щипцы». Он принесётся. Обязательно.
– Иди! Чего стоишь?! – заорал Виталий Анатольевич на интерна.
Вторая акушерка уже звонила дежурному ответственному врачу и неонатологу[9] в реанимацию новорождённых. Слава богам, протоколы и алгоритмы в этой слаженной команде знали все, и лишних слов не требовалось.
Пётр Александрович появился десять минут спустя, большая часть из которых пришлась на суетливые метания интерна между лифтом, звонком в двери физиологического родзала, где и находился кабинет заведующего Петра Александровича Зильбермана, акушера-гинеколога высшей квалификационной категории, заслуженного деятеля науки и техники РФ, доктора наук. Но все эти регалии таяли перед главным: Пётр Александрович был непревзойдённым ремесленником, а в случае более сложных задач, поставленных матушкой-природой в искусстве родовспоможения, – творцом. Умения, помноженные на знания. Знания, помноженные на опыт. Опыт, возведённый в степень акушерской интуиции, вместе рождали бесконечность. Бесконечность его лекарских возможностей. А полное отсутствие честолюбия и своевольный характер так и затормозили Петра на должности заведующего физиологическим родильно-операционным блоком. Ему не нужны были медальки более вышестоящих должностей и ордена званий. Те же, что у него были, достались ему за дело. Вернее, ему их «достали» обстоятельства в те времена, когда ещё не принято было присваивать себе чужие заслуги и откровенно воровать не свои достижения. И кроме того, Петру просто повезло с друзьями и коллегами. Он был из тех, чьё откровенное истинное негромкое величие останавливает даже самых ничтожных и подленьких карьеристов, в большом количестве пасущихся на любых нивах, в том числе – медицинских. А «дальше» он не пошёл, потому что откровенно не любил писать и терпеть не мог административную работу. Не было другого такого из рук вон плохого оформителя историй родов и болезней, статистических талонов и годовых отчётов. В операционных и родильных журналах, за которые номинально отвечал Пётр Александрович, царил откровенный бардак, а написание не слишком серьёзных проходных рецензий он всегда перепоручал, подписывая, не глядя, откровенную чушь. Зато он был «акушером от бога», то есть – смотри выше – знающим опытным ремесленником, наделённым даром такого рода чувства, что превращает плотника в зодчего.
– Ну что, наломали мне малину, подлецы? Нигде старику покоя нет. Что, в слабость потужного периода[10] въехал, Виталий Анатольевич? Молодец! Надеюсь, ты прикрыл свои, такие уязвимые нынче, ягодицы совместным осмотром с ответственным дежурным врачом? Начмед в курсе?
– Да, с Игорем смотрели. Всё нормально было, Пётр Александрович. Вставление правильное, таз не узкий, плод не крупный. Она поступила вечером, уже со схватками. На этаже не лежала. Да и ничего особенного не было, чтобы начмеда на осмотр вызывать или в известность ставить.
– Ну ты, Виталик, лучше поставь её в известность. А то она тебя потом так поставит, что неизвестно, когда с места тронешься. Ничего особенного, говоришь, не было? – Пётр надел перчатки и осмотрел роженицу во время потуги. – Не забудь клинически узкий таз, вами просмотренный, в диагноз написать. Плод действительно некрупный. А голова большая. Родим, измерите, убедитесь. Хотя датчиком ты ей по пузу во время беременности наводился небось по самое «не могу». Ультразвуковое исследование, Виталий Анатольевич, оно ультразвуковое исследование и есть. Как всё обстоит на самом деле, люди узнают голыми руками. Знаешь, интерн, что старые акушеры без перчаток работали? Я ещё это время застал. Резина, она тактильную чувствительность скрадывает. Тебе этот факт, как юноше половозрелому, должен быть известен. Но без резины, дружочек, никуда нынче не сунешься. Потому что инфекция всякая и разная. Такие дела. Как зовут? – обратился он непосредственно к роженице.
– Леночка… – по-детски всхлипнув, ответила та.
– А я – Петечка. Не волнуйся, Леночка. Сейчас Пётр Александрович помоет руки и мы, наконец, родим. – Он заглянул в промежность. – Ясно. Господин наркотизатор,[11] давайте сделаем так, чтобы Петру Александровичу Леночкина боль не мешала, договорились? Рыба, эпизиотомию[12] сделай в обе стороны.
– Сейчас, потуги дождусь.
– Светлана, ну зелёный бы, неопытный кто сказал, но ты?!
– Ладно, Пётр Александрович. – Светлана Ивановна взяла со столика ножницы и быстрыми движениями разрезала промежность.
– А где наш врач-интерн? – огляделся уже помытый Пётр Александрович, пока санитарка сзади завязывала ему халат. – Табуретку.
Акушерка быстро отодвинула столик, задвинула лоток, санитарка поставила металлический, покрашенный белой краской винтовой табурет. Пётр сел.
– Иди-иди сюда, интерн. Не бойся. Я только с виду такой грозный. Впрочем, я посмотрю, какой ты будешь, если тебя за пару самых сладостных мгновений до эякуляции позовут мир спасать… Надеюсь, насплетничали уже? Вообще-то порядочным днём это у нас не слишком принято, но безалаберными ночами тут все немного развязны. В том числе в области языка. Как ты там сказал? «Срочновродзалщипцы!» Представляешь, Рыба? Ни тебе «Здравствуйте, Пётр Александрович, мол, я – Иван Иванович, врач-интерн, вас, глубокоуважаемый Пётр Александрович Зильберман, Виталий Анатольевич Некопаев изволили в родзал пригласить для консультации и оказания высококвалифицированной медицинской помощи. Потому как сам Виталий Анатольевич безнадёжно застряли-с на уровне оказания помощи специализированной». Нет. Вот так вот и пролаял, щенок, мне, старому псу, команду: «Срочновродзалщипцы!» – Он говорил ровно и вовсе не раздражительно, изучая окровавленные свежими разрезами недра роженицы. – Высоко головка. Высоко. Ничего, деточка Леночка – сладкоголосая сиреночка, сейчас мы тебе поможем. Интерн! Как тебя звать величать, кстати?
– Женька.
– Женька – он по подвалу кашу возит, а ты кто?
– Евгений Иванович.
– Вот! У врача должно быть имя и отчество, даже если он безотцовщина. Отчество, Евгений Иванович, это знак отличия.
1 2 3 4 5