Так бывает со всеми великими идеями, увидавшими свет: они получают множество толкований. И совершенно естественно, что главари христианской церкви стремились к объединению своей паствы.
Перегринус сейчас же решил использовать это несогласие. Позже император Юлиан придерживался той же политики.
– Божественный император, – сказал он, – в своих требованиях и предписаниях имеет в виду только настоящих христиан. Но если они не настоящие… Отпустить их на свободу!
При этих словах циркумцеллистов – их называли так потому, что это были преимущественно бедняки-бродяги, которые просили подаяние и занимались воровством, скитаясь около крестьянских хижин, – охватило бешенство.
В своей жажде пыток и мученичества они не могли допустить мысли, что на этот раз ожидания обманут их. Изрыгая страшные богохульства и отвратительные ругательства, они поднимали свои плащи, делая перед изображением обожествленного императора непристойные телодвижения. А их женщины – с ними были также и женщины – выли, как собаки, и поворачивались к нему спиной, показывая зад…
– Мы христиане! Те, другие, не христиане! Плевать на твоих богов! Нет, врешь! Мы христиане! Казни нас! Брось наши тела собакам, они воскреснут! Придумай пытки!.. Христос! Христос! Христос! Слава Христу! А твой император… Ну его в…
Клеофон смотрел на них, весь дрожа. При виде этой необузданной силы, оглушенный взрывом этого бесстрашного гнева, хотя бы и грубого, он почувствовал, как по телу его пробежал невольный трепет сладострастия.
В особенности его поразил один из этих нумидийцев: худой, почти голый, с разодранной от ярости одеждой, с черными, заплетенными по африканской моде в мелкие косички волосами, дикий и безумный. На губах у него выступила пена, глаза вылезали из орбит, и руки судорожно хватались за шею, как если бы он задыхался… Вдруг этот человек набросился на одного из легионеров-германцев, вырвал у него меч и, прежде чем тот успел опомниться, одним прыжком очутился на ступеньках перистиля, замахиваясь мечом на Перегринуса.
– Гадина! Скорпион! Черепашье семя! Я убью тебя! Тогда тебе поневоле придется меня казнить!
Перегринус вскочил и спрятался за колоннами. Пот струйками стекал со лба на глаза, полные ужаса, и на мертвенно-бледные щеки.
Легионеры, обнажив мечи, окружили безумца. Прежде, чем сдаться, он убил двоих и, уже изнемогающий, все-таки собрался с силой, вспорол живот одному из убитых и плюнул в открытую рану. Наконец его связали и, обливающегося кровью, поволокли к палачу, который стоял возле жертвенника со своими помощниками.
Нумидиец не сопротивлялся. Он пел, и остальные циркумцеллисты вторили ему. Он пел об источниках прозрачной воды, никогда не иссякающих, о пальмах, о садах среди пальм, о бесконечных пирах, на которых едят, никогда не насыщаясь, – о всем том, чем так и не удалось насладиться при жизни ему, жалкому обитателю безводной пустыни.
Помощник палача толкнул его, заставив опуститься на колени, и пригнул его голову к земле, потянув за волосы. А он все продолжал петь, обезумев от ярости и от охватившего его экстаза. Главный палач взмахнул своим обоюдоострым тяжелым мечом, привязанным для большего удобства к руке, и из его легких вырвался воздух со свистом, прервавшим пение.
Циркумцеллисты продолжали петь… Голова скатилась. Совершенно голый мальчишка, который сидел верхом на кровле храма, чтобы лучше видеть интересное зрелище, сплюнул ей вслед, вместе со струйкой слюны, несколько зернышек граната, который он ел. Циркумцеллисты испустили ликующие возгласы:
– Он мученик! Он мученик! Слава Переннию-мученику! Теперь очередь за нами!
Епископ Анисим и другие христиане запротестовали:
– Неправда, собакам не попасть в рай! Еретики не заслуживают небесного венца!
Между донатистами и христианами завязалась на агоре драка. У них не было никакого оружия, но мужчины хватали друг друга за горло, а женщины пускали в ход ногти. Легионерам стоило больших трудов разнять их.
Тогда Перегринус объявил, что все те, кого им удалось задержать, независимо от секты, к которой они принадлежат, должны подчиниться требованиям эдикта; в противном случае они будут казнены. Наконец толпа получила то, чего она так жаждала! Почуяв запах крови, зеваки ожидали достойного конца этого зрелища.
Перегринус прекрасно понимал ее психологию и отдал приказ обезглавить для начала нескольких христиан из простонародья. Он мстил за тот страх, который ему пришлось пережить.
Допрос продолжался среди весьма повысившегося настроения. Руководители христиан не собирались его понижать. Они выталкивали вперед наиболее экзальтированных, подбодряли колеблющихся, стыдя их за малодушие. Они прекрасно знали, что скоро доконают империю.
Если машина не шла без них, надо было, чтобы она шла с ними.
Таково было мнение более проницательных политиков при дворе тетрархов, сочувствующих христианству. Они только ждали случая, чтобы проявить себя. Это был последний бой: надо было держаться до конца, показать свою стойкость и твердость, хотя бы ценой жизни солдат и своей собственной. Все эти люди были мужественные энтузиасты, и они требовали и себе того венца мученичества, который был обещан избранным.
Более чуткие люди среди присутствовавших коринфян – не говоря уже о Феоктине и его друзьях, которыми руководили побуждения чисто личного свойства, – негодовали при виде такой неслыханной жестокости. Они осуждали Перегринуса за отсутствие выдержки и хладнокровия и, не стесняясь, высказывали это.
Высшие классы в ту эпоху относились с каким-то особенным презрением к чиновникам. Сосредоточивая на своей собственной особе всю власть и могущество, последние императоры тем самым подрывали уважение к своим представителям. Это было очень рискованно.
Правитель, каким был Перегринус, внешне пользовался властью бывших проконсулов. Но в действительности это было не так.
В эту эпоху упадка империи было чрезвычайно трудно перейти к тактике оборонительной после того, как она долгое время привыкла видеть себя победительницей. В провинциях с нелатинским языком замечалось если не стремление к самостоятельности, то какое-то тяготение к волнениям и смутам; народ желал видеть во главе администрации людей своей нации, а не римлян: восток Средиземного моря делал первые попытки отделиться от запада.
Приговоры, выносимые Перегринусом, встречались то ропотом, то издевательствами. Хотя у него и было достаточно прозорливости, чтобы предвидеть последствия, но у него не хватало ума и силы воли, чтобы настоять на своем первоначальном решении. Он сбился с пути, увлекаемый различными течениями. Со всех сторон на него сыпались насмешки. Он пришел в полное замешательство. Его раздражение все возрастало, а вместе с ним и злоба.
Клеофон бросился в первый ряд этих насмешников. Его утонченные женственные нервы не выносили вида и запаха крови, и вместе с тем эта кровь, крики, шум, грубость и неожиданность ударов, говоривших о превратностях борьбы, привели его в состояние какой-то странной экзальтации. Никогда еще ему не приходилось переживать таких сильных ощущений. Его точно подхлестывали какие-то невидимые плети, которые возвращали ему мужественность.
Миррина и Евтихия стояли в толпе христиан в ожидании суда. Так как они были теперь единственные женщины среди обвиняемых, то они невольно жались одна к другой, изредка обмениваясь несколькими словами. Для Евтихии Миррина была христианкой, ей этого было достаточно. А Миррина, видя ее такой мужественной и твердой, прониклась к ней чисто детской доверчивостью.
Отец Евтихии Евдем следовал за дочерью. Будучи язычником, он хотел сам подтвердить это; он готов был принести клятву, что они ошиблись в отношении его дочери, готов был откупиться за ее легкомыслие, – потому что тут играло роль одно только легкомыслие с ее стороны! – заплатить самый высокий штраф без единого возражения.
Когда он услышал, что вызывают Евтихию, он выступил вперед, намереваясь говорить за нее:
– Она не христианка, господин! Она вовсе не христианка. Она поклоняется бессмертным богам. Вот посмотри, она сейчас принесет жертву, клянусь тебе!
Он взял руку Евтихии и, пытаясь насильно всунуть в нее несколько зерен курений, тащил ее к жертвеннику.
– Сделай же это, несчастная! Раз я тебя заставляю силой, это не считается…
Он держал ее за руку над пламенем, готовый сжечь эту руку, сжечь самого себя. На лице его было написано отчаяние. Это был человек уже немолодой, простой и добрый; он прожил всю свою жизнь ради дочери, молясь на нее.
Но Евтихия с такой силой вырвалась от него, что он отступил назад, в толпу. Нет, она не желает приносить жертвы и формулы отречения она тоже не подпишет! Она сознается в том, что скрыла книги, обокрала императора, который сам вор! Она гордится своим поступком!
Сердце ее горело энтузиазмом, но лицо у нее было холодное и спокойное. Они жила уже в другом мире, веря, что ценой мученичества достигнет неописуемого, вечного блаженства. Это была та же вера, которой горели донатисты, но только очищенная благородством души.
Перегринус ее хорошо знал; знал он также и о той дружбе, которая привязывала к Евтихии его дочь. Он снова стал мягким, даже милостивым:
– Девушка, ты действовала бессознательно! Твой проступок очень тяжел. Я не могу оправдать тебя… Но у тебя остается право обратиться к императору, он милостив. А пока мы удовольствуемся штрафом за твою ошибку, в которую тебя вовлекли злые люди. Соверши же обряд жертвоприношения! Твой почтенный отец просит тебя.
– Про какого императора ты мне говоришь? – отвечала ему Евтихия страстно. – Я его не знаю! Про этого полоумного старика, который страдает расширением вен и каждый день извергает обратно всю съеденную пищу? Про этого умирающего, который хочет всех уверить, что он бог? Ты, вероятно, считаешь меня сумасшедшей!
Христиане испустили радостные возгласы. Онисим поднял руки, чтобы благословить ее. Они придала процессу надлежащий характер: христиане не могли повиноваться, а тем более приносить жертву владыке-нехристианину! Но вот по этой-то причине оскорбление божества императора не могло быть прощено ей… Если бы Перегринус пропустил ее слова мимо ушей, он мог бы лишиться должности, а может быть, подвергся бы даже ссылке.
– Палачи, – сказал он, – найдут способ вразумить тебя… Начнем с чего-нибудь полегче. Они вырвут тебе ресницы, брови и ногти. Это не послужит тебе украшением.
– Неужели ты думаешь, что я придаю хоть какое-нибудь значение внешности этого тела? Оно создано для того, чтобы поблекнуть; душа же останется вечно прекрасной, и не в твоих силах погасить ее!
– Вспомни, – вступился ее отец, – что она благородного происхождения!
– Может быть, ты предпочитаешь для нее лупанар? Ты молчишь?.. Прекрасно! К завтрашнему утру она изменит свои взгляды.
Со времени первых гонений на христиан существовал обычай отдавать христианок-девственниц на поругание в публичные дома. Существовал взгляд, приписывающий девственности особую власть чисто магического свойства: считали, что боги останавливают свое внимание на чистых телах женщин и через их посредство творят чудеса. Отдать такую девственницу на поругание смертным значило, во-первых, оскорбление бога; а во-вторых, это лишало девственницу того магического дара, которым она обладала, потому что христианский бог не признавал оскверненной святыни и бежал он нее.
Сами христиане верили в это. Благоговение, с которым они чтили память своих девственниц, культ почитания их – все это не допускало даже и мысли о том, чтобы они могли быть осквернены. Они воображали, что, по чудесному вмешательству свыше, каждого мужчину, желавшего приблизиться к ним, поражал такой страх, что он терял мужественность. Служители церкви совершенно справедливо считали, что акт, в котором не участвует воля, недействителен.
Быть может, Перегринус, со скептицизмом умудренного жизнью человека, сам разделял этот взгляд и предпочитал осудить молодую девушку на несколько часов насилий, не оставляющих внешних следов, – при этой мысли он даже улыбнулся, – чем отдавать ее в руки палачей.
Услышав этот приговор, Клеофон пришел сначала в сильное раздражение, а потом вышел из себя, потеряв всякое самообладание от гнева и озлобления, охватившего его.
По причинам, о которых лучше не упоминать, все, говорившее о нормальных любовных отношениях, внушало ему ужас. Он считал их отвратительными, ужасными, его тошнило от них. И тем не менее он способен был платонически любоваться красотой женщин, как если бы сам принадлежал к их полу. Кроме того, гонения сами по себе возмущали его до глубины души. Он никогда за всю свою жизнь не мог понять, как можно запрещать людям делать то, что им хочется, если это никому не вредит. Да еще карать их за это!
Таким образом, по иным причинам, нежели Перегринус, он тоже потерял власть над собой и стал осыпать правителя оскорбительной бранью:
– Ты рехнулся, что ли? Ты, может быть, спьяну уселся в это кресло? Оказывается, ты гораздо глупее, чем я думал, и вдобавок еще невежда! Разве ты не слышал, что эта девушка благородного происхождения? По какому праву ты посылаешь в публичный дом женщину, вольную распоряжаться своим телом? Такие вещи можно проделывать только с рабами, да и то, если бы это сделал я, я считал бы себя мерзавцем. Правда, я простой смертный, а не какой-то дурак-правитель!
На этот раз совершенно хладнокровно Перегринус поднял глаза и, увидев, с кем имеет дело, разразился смехом:
– Это ты, Клеофон? Ты, о котором нельзя сказать, как о Юлии Цезаре: «жена всех мужей и муж всех жен», потому что к тебе может относиться только первая половина?.. И ты выступаешь в защиту девственниц?
Эта шутка развеселила толпу. Клеофон, растерянный, бормотал что-то невнятное. Между тем легионеры окружили его плотным кольцом и оттеснили вниз со ступеней.
– Отведите эту женщину, куда я приказал! – сказал Перегринус, выведенный из терпения. – Следующая!.. Миррина!
– Позволь мне, – сказал Филомор, отталкивая Феоктина, – выступить в защиту этой женщины. Впрочем, говорить тут много не приходится: ошибка очевидна. Миррина – бывшая рабыня Афродиты, священная гетера. Ее тело с юных лет выполняло самые дорогие сердцу Греции обряды, самые достойные в глазах каждого честного человека. Если великая жрица не пришла сюда требовать освобождения своей рабыни, то это объясняется тем, что Миррина выкуплена Феоктином, римским гражданином, ее возлюбленным, который стоит тут, рядом со мной. Двухлетний ребенок знает больше о христианских таинствах, чем она. Она знает только любовь и искусство любить. И она любима. Так возврати же ее тому, кто ее любит, и мне, Филомору, и Сефисодору – вот они! – ее поручителям и друзьям. Она жаждет скорее исполнить обряд жертвоприношения. И кроме того, как только ты своим словом, я не говорю милостивым, но справедливым, вернешь ей свободу, она пойдет, клянусь тебе, зарезать голубку на алтаре божественной Афродиты! Хочешь, чтобы она подписала формулу отречения? В этом нет необходимости, потому что, повторяю тебе, она не христианка. Но она подпишет, если надо.
– О да! – воскликнула Миррина.
Ее лицо просияло. До этой минуты она ровно ничего не понимала и считала себя погибшей, неизвестно почему. И вот Филомор спокойно и ясно указал ей простой способ – и такой верный – доказать свою невиновность.
– Если она принесет жертву… – начал Перегринус.
– Господин! – прервал его Веллеий. – Эта девушка действительно куртизанка. Но мы знаем, что среди куртизанок бывают христианки. И наконец, если бы даже она и принесла жертву… Верующие в олимпийских богов, но оказавшие христианам какое-либо содействие, способствовавшее их бегству или сокрытию предметов от конфискации, согласно эдикту заслуживают наказания наравне с христианами. Куртизанка Миррина виновна в укрывательстве. Донесение стационеров отвечает действительности…
Преступление, в котором обвинялась Миррина, считалось очень тяжким. Римские власти отлично понимали, что христиане потом могут отказаться от своего отречения, заявить, что жертву они принесли по принуждению. Закрыть или уничтожить места их сборищ – тоже была мера, в конце концов не достигающая своей цели: они могли собираться в новых местах.
Единственное средство уничтожить секту заключалось в том, чтобы помешать им исполнять обряд очищения – сущность их религии. Для выполнения этого обряда необходимы были сосуды и главным образом книги. Вот почему придавали такое большое значение их изъятию.
Веллеий отлично знал, что делает, настаивая на этом пункте. Через Миррину он наносил удар Феоктину, против которого затаил злобу, зная, что жена его была к нему неравнодушна. Он и не подозревал, что, действуя в этом направлении, он является соучастником Евтропии, которая питала надежду вернуть себе бывшего любовника после гибели Миррины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Перегринус сейчас же решил использовать это несогласие. Позже император Юлиан придерживался той же политики.
– Божественный император, – сказал он, – в своих требованиях и предписаниях имеет в виду только настоящих христиан. Но если они не настоящие… Отпустить их на свободу!
При этих словах циркумцеллистов – их называли так потому, что это были преимущественно бедняки-бродяги, которые просили подаяние и занимались воровством, скитаясь около крестьянских хижин, – охватило бешенство.
В своей жажде пыток и мученичества они не могли допустить мысли, что на этот раз ожидания обманут их. Изрыгая страшные богохульства и отвратительные ругательства, они поднимали свои плащи, делая перед изображением обожествленного императора непристойные телодвижения. А их женщины – с ними были также и женщины – выли, как собаки, и поворачивались к нему спиной, показывая зад…
– Мы христиане! Те, другие, не христиане! Плевать на твоих богов! Нет, врешь! Мы христиане! Казни нас! Брось наши тела собакам, они воскреснут! Придумай пытки!.. Христос! Христос! Христос! Слава Христу! А твой император… Ну его в…
Клеофон смотрел на них, весь дрожа. При виде этой необузданной силы, оглушенный взрывом этого бесстрашного гнева, хотя бы и грубого, он почувствовал, как по телу его пробежал невольный трепет сладострастия.
В особенности его поразил один из этих нумидийцев: худой, почти голый, с разодранной от ярости одеждой, с черными, заплетенными по африканской моде в мелкие косички волосами, дикий и безумный. На губах у него выступила пена, глаза вылезали из орбит, и руки судорожно хватались за шею, как если бы он задыхался… Вдруг этот человек набросился на одного из легионеров-германцев, вырвал у него меч и, прежде чем тот успел опомниться, одним прыжком очутился на ступеньках перистиля, замахиваясь мечом на Перегринуса.
– Гадина! Скорпион! Черепашье семя! Я убью тебя! Тогда тебе поневоле придется меня казнить!
Перегринус вскочил и спрятался за колоннами. Пот струйками стекал со лба на глаза, полные ужаса, и на мертвенно-бледные щеки.
Легионеры, обнажив мечи, окружили безумца. Прежде, чем сдаться, он убил двоих и, уже изнемогающий, все-таки собрался с силой, вспорол живот одному из убитых и плюнул в открытую рану. Наконец его связали и, обливающегося кровью, поволокли к палачу, который стоял возле жертвенника со своими помощниками.
Нумидиец не сопротивлялся. Он пел, и остальные циркумцеллисты вторили ему. Он пел об источниках прозрачной воды, никогда не иссякающих, о пальмах, о садах среди пальм, о бесконечных пирах, на которых едят, никогда не насыщаясь, – о всем том, чем так и не удалось насладиться при жизни ему, жалкому обитателю безводной пустыни.
Помощник палача толкнул его, заставив опуститься на колени, и пригнул его голову к земле, потянув за волосы. А он все продолжал петь, обезумев от ярости и от охватившего его экстаза. Главный палач взмахнул своим обоюдоострым тяжелым мечом, привязанным для большего удобства к руке, и из его легких вырвался воздух со свистом, прервавшим пение.
Циркумцеллисты продолжали петь… Голова скатилась. Совершенно голый мальчишка, который сидел верхом на кровле храма, чтобы лучше видеть интересное зрелище, сплюнул ей вслед, вместе со струйкой слюны, несколько зернышек граната, который он ел. Циркумцеллисты испустили ликующие возгласы:
– Он мученик! Он мученик! Слава Переннию-мученику! Теперь очередь за нами!
Епископ Анисим и другие христиане запротестовали:
– Неправда, собакам не попасть в рай! Еретики не заслуживают небесного венца!
Между донатистами и христианами завязалась на агоре драка. У них не было никакого оружия, но мужчины хватали друг друга за горло, а женщины пускали в ход ногти. Легионерам стоило больших трудов разнять их.
Тогда Перегринус объявил, что все те, кого им удалось задержать, независимо от секты, к которой они принадлежат, должны подчиниться требованиям эдикта; в противном случае они будут казнены. Наконец толпа получила то, чего она так жаждала! Почуяв запах крови, зеваки ожидали достойного конца этого зрелища.
Перегринус прекрасно понимал ее психологию и отдал приказ обезглавить для начала нескольких христиан из простонародья. Он мстил за тот страх, который ему пришлось пережить.
Допрос продолжался среди весьма повысившегося настроения. Руководители христиан не собирались его понижать. Они выталкивали вперед наиболее экзальтированных, подбодряли колеблющихся, стыдя их за малодушие. Они прекрасно знали, что скоро доконают империю.
Если машина не шла без них, надо было, чтобы она шла с ними.
Таково было мнение более проницательных политиков при дворе тетрархов, сочувствующих христианству. Они только ждали случая, чтобы проявить себя. Это был последний бой: надо было держаться до конца, показать свою стойкость и твердость, хотя бы ценой жизни солдат и своей собственной. Все эти люди были мужественные энтузиасты, и они требовали и себе того венца мученичества, который был обещан избранным.
Более чуткие люди среди присутствовавших коринфян – не говоря уже о Феоктине и его друзьях, которыми руководили побуждения чисто личного свойства, – негодовали при виде такой неслыханной жестокости. Они осуждали Перегринуса за отсутствие выдержки и хладнокровия и, не стесняясь, высказывали это.
Высшие классы в ту эпоху относились с каким-то особенным презрением к чиновникам. Сосредоточивая на своей собственной особе всю власть и могущество, последние императоры тем самым подрывали уважение к своим представителям. Это было очень рискованно.
Правитель, каким был Перегринус, внешне пользовался властью бывших проконсулов. Но в действительности это было не так.
В эту эпоху упадка империи было чрезвычайно трудно перейти к тактике оборонительной после того, как она долгое время привыкла видеть себя победительницей. В провинциях с нелатинским языком замечалось если не стремление к самостоятельности, то какое-то тяготение к волнениям и смутам; народ желал видеть во главе администрации людей своей нации, а не римлян: восток Средиземного моря делал первые попытки отделиться от запада.
Приговоры, выносимые Перегринусом, встречались то ропотом, то издевательствами. Хотя у него и было достаточно прозорливости, чтобы предвидеть последствия, но у него не хватало ума и силы воли, чтобы настоять на своем первоначальном решении. Он сбился с пути, увлекаемый различными течениями. Со всех сторон на него сыпались насмешки. Он пришел в полное замешательство. Его раздражение все возрастало, а вместе с ним и злоба.
Клеофон бросился в первый ряд этих насмешников. Его утонченные женственные нервы не выносили вида и запаха крови, и вместе с тем эта кровь, крики, шум, грубость и неожиданность ударов, говоривших о превратностях борьбы, привели его в состояние какой-то странной экзальтации. Никогда еще ему не приходилось переживать таких сильных ощущений. Его точно подхлестывали какие-то невидимые плети, которые возвращали ему мужественность.
Миррина и Евтихия стояли в толпе христиан в ожидании суда. Так как они были теперь единственные женщины среди обвиняемых, то они невольно жались одна к другой, изредка обмениваясь несколькими словами. Для Евтихии Миррина была христианкой, ей этого было достаточно. А Миррина, видя ее такой мужественной и твердой, прониклась к ней чисто детской доверчивостью.
Отец Евтихии Евдем следовал за дочерью. Будучи язычником, он хотел сам подтвердить это; он готов был принести клятву, что они ошиблись в отношении его дочери, готов был откупиться за ее легкомыслие, – потому что тут играло роль одно только легкомыслие с ее стороны! – заплатить самый высокий штраф без единого возражения.
Когда он услышал, что вызывают Евтихию, он выступил вперед, намереваясь говорить за нее:
– Она не христианка, господин! Она вовсе не христианка. Она поклоняется бессмертным богам. Вот посмотри, она сейчас принесет жертву, клянусь тебе!
Он взял руку Евтихии и, пытаясь насильно всунуть в нее несколько зерен курений, тащил ее к жертвеннику.
– Сделай же это, несчастная! Раз я тебя заставляю силой, это не считается…
Он держал ее за руку над пламенем, готовый сжечь эту руку, сжечь самого себя. На лице его было написано отчаяние. Это был человек уже немолодой, простой и добрый; он прожил всю свою жизнь ради дочери, молясь на нее.
Но Евтихия с такой силой вырвалась от него, что он отступил назад, в толпу. Нет, она не желает приносить жертвы и формулы отречения она тоже не подпишет! Она сознается в том, что скрыла книги, обокрала императора, который сам вор! Она гордится своим поступком!
Сердце ее горело энтузиазмом, но лицо у нее было холодное и спокойное. Они жила уже в другом мире, веря, что ценой мученичества достигнет неописуемого, вечного блаженства. Это была та же вера, которой горели донатисты, но только очищенная благородством души.
Перегринус ее хорошо знал; знал он также и о той дружбе, которая привязывала к Евтихии его дочь. Он снова стал мягким, даже милостивым:
– Девушка, ты действовала бессознательно! Твой проступок очень тяжел. Я не могу оправдать тебя… Но у тебя остается право обратиться к императору, он милостив. А пока мы удовольствуемся штрафом за твою ошибку, в которую тебя вовлекли злые люди. Соверши же обряд жертвоприношения! Твой почтенный отец просит тебя.
– Про какого императора ты мне говоришь? – отвечала ему Евтихия страстно. – Я его не знаю! Про этого полоумного старика, который страдает расширением вен и каждый день извергает обратно всю съеденную пищу? Про этого умирающего, который хочет всех уверить, что он бог? Ты, вероятно, считаешь меня сумасшедшей!
Христиане испустили радостные возгласы. Онисим поднял руки, чтобы благословить ее. Они придала процессу надлежащий характер: христиане не могли повиноваться, а тем более приносить жертву владыке-нехристианину! Но вот по этой-то причине оскорбление божества императора не могло быть прощено ей… Если бы Перегринус пропустил ее слова мимо ушей, он мог бы лишиться должности, а может быть, подвергся бы даже ссылке.
– Палачи, – сказал он, – найдут способ вразумить тебя… Начнем с чего-нибудь полегче. Они вырвут тебе ресницы, брови и ногти. Это не послужит тебе украшением.
– Неужели ты думаешь, что я придаю хоть какое-нибудь значение внешности этого тела? Оно создано для того, чтобы поблекнуть; душа же останется вечно прекрасной, и не в твоих силах погасить ее!
– Вспомни, – вступился ее отец, – что она благородного происхождения!
– Может быть, ты предпочитаешь для нее лупанар? Ты молчишь?.. Прекрасно! К завтрашнему утру она изменит свои взгляды.
Со времени первых гонений на христиан существовал обычай отдавать христианок-девственниц на поругание в публичные дома. Существовал взгляд, приписывающий девственности особую власть чисто магического свойства: считали, что боги останавливают свое внимание на чистых телах женщин и через их посредство творят чудеса. Отдать такую девственницу на поругание смертным значило, во-первых, оскорбление бога; а во-вторых, это лишало девственницу того магического дара, которым она обладала, потому что христианский бог не признавал оскверненной святыни и бежал он нее.
Сами христиане верили в это. Благоговение, с которым они чтили память своих девственниц, культ почитания их – все это не допускало даже и мысли о том, чтобы они могли быть осквернены. Они воображали, что, по чудесному вмешательству свыше, каждого мужчину, желавшего приблизиться к ним, поражал такой страх, что он терял мужественность. Служители церкви совершенно справедливо считали, что акт, в котором не участвует воля, недействителен.
Быть может, Перегринус, со скептицизмом умудренного жизнью человека, сам разделял этот взгляд и предпочитал осудить молодую девушку на несколько часов насилий, не оставляющих внешних следов, – при этой мысли он даже улыбнулся, – чем отдавать ее в руки палачей.
Услышав этот приговор, Клеофон пришел сначала в сильное раздражение, а потом вышел из себя, потеряв всякое самообладание от гнева и озлобления, охватившего его.
По причинам, о которых лучше не упоминать, все, говорившее о нормальных любовных отношениях, внушало ему ужас. Он считал их отвратительными, ужасными, его тошнило от них. И тем не менее он способен был платонически любоваться красотой женщин, как если бы сам принадлежал к их полу. Кроме того, гонения сами по себе возмущали его до глубины души. Он никогда за всю свою жизнь не мог понять, как можно запрещать людям делать то, что им хочется, если это никому не вредит. Да еще карать их за это!
Таким образом, по иным причинам, нежели Перегринус, он тоже потерял власть над собой и стал осыпать правителя оскорбительной бранью:
– Ты рехнулся, что ли? Ты, может быть, спьяну уселся в это кресло? Оказывается, ты гораздо глупее, чем я думал, и вдобавок еще невежда! Разве ты не слышал, что эта девушка благородного происхождения? По какому праву ты посылаешь в публичный дом женщину, вольную распоряжаться своим телом? Такие вещи можно проделывать только с рабами, да и то, если бы это сделал я, я считал бы себя мерзавцем. Правда, я простой смертный, а не какой-то дурак-правитель!
На этот раз совершенно хладнокровно Перегринус поднял глаза и, увидев, с кем имеет дело, разразился смехом:
– Это ты, Клеофон? Ты, о котором нельзя сказать, как о Юлии Цезаре: «жена всех мужей и муж всех жен», потому что к тебе может относиться только первая половина?.. И ты выступаешь в защиту девственниц?
Эта шутка развеселила толпу. Клеофон, растерянный, бормотал что-то невнятное. Между тем легионеры окружили его плотным кольцом и оттеснили вниз со ступеней.
– Отведите эту женщину, куда я приказал! – сказал Перегринус, выведенный из терпения. – Следующая!.. Миррина!
– Позволь мне, – сказал Филомор, отталкивая Феоктина, – выступить в защиту этой женщины. Впрочем, говорить тут много не приходится: ошибка очевидна. Миррина – бывшая рабыня Афродиты, священная гетера. Ее тело с юных лет выполняло самые дорогие сердцу Греции обряды, самые достойные в глазах каждого честного человека. Если великая жрица не пришла сюда требовать освобождения своей рабыни, то это объясняется тем, что Миррина выкуплена Феоктином, римским гражданином, ее возлюбленным, который стоит тут, рядом со мной. Двухлетний ребенок знает больше о христианских таинствах, чем она. Она знает только любовь и искусство любить. И она любима. Так возврати же ее тому, кто ее любит, и мне, Филомору, и Сефисодору – вот они! – ее поручителям и друзьям. Она жаждет скорее исполнить обряд жертвоприношения. И кроме того, как только ты своим словом, я не говорю милостивым, но справедливым, вернешь ей свободу, она пойдет, клянусь тебе, зарезать голубку на алтаре божественной Афродиты! Хочешь, чтобы она подписала формулу отречения? В этом нет необходимости, потому что, повторяю тебе, она не христианка. Но она подпишет, если надо.
– О да! – воскликнула Миррина.
Ее лицо просияло. До этой минуты она ровно ничего не понимала и считала себя погибшей, неизвестно почему. И вот Филомор спокойно и ясно указал ей простой способ – и такой верный – доказать свою невиновность.
– Если она принесет жертву… – начал Перегринус.
– Господин! – прервал его Веллеий. – Эта девушка действительно куртизанка. Но мы знаем, что среди куртизанок бывают христианки. И наконец, если бы даже она и принесла жертву… Верующие в олимпийских богов, но оказавшие христианам какое-либо содействие, способствовавшее их бегству или сокрытию предметов от конфискации, согласно эдикту заслуживают наказания наравне с христианами. Куртизанка Миррина виновна в укрывательстве. Донесение стационеров отвечает действительности…
Преступление, в котором обвинялась Миррина, считалось очень тяжким. Римские власти отлично понимали, что христиане потом могут отказаться от своего отречения, заявить, что жертву они принесли по принуждению. Закрыть или уничтожить места их сборищ – тоже была мера, в конце концов не достигающая своей цели: они могли собираться в новых местах.
Единственное средство уничтожить секту заключалось в том, чтобы помешать им исполнять обряд очищения – сущность их религии. Для выполнения этого обряда необходимы были сосуды и главным образом книги. Вот почему придавали такое большое значение их изъятию.
Веллеий отлично знал, что делает, настаивая на этом пункте. Через Миррину он наносил удар Феоктину, против которого затаил злобу, зная, что жена его была к нему неравнодушна. Он и не подозревал, что, действуя в этом направлении, он является соучастником Евтропии, которая питала надежду вернуть себе бывшего любовника после гибели Миррины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11