Такова была участь Джимми. Судьба не сломала его сразу, но медленно и неуклонно заставила пригибаться все ниже и ниже. Неведомо откуда у Джимми взялся доход – долларов семьдесят или около того. Основной капитал он сохранял в неприкосновенности и путем всевозможнейших ухищрений умудрялся жить на одни проценты. Поселился он в мансарде и сам носил себе туда еду: кусок хлеба и стакан молока составляли всю его, единственную за день, трапезу – в том случае, если ему не удавалось ничем поживиться за чужим столом. Подчас он заявлялся к кому-нибудь из старых знакомых как раз к началу чаепития, одетый в поношенный, видавший виды, но еще приличный сюртук с нашитыми на обшлага полосками потертого бархата; края панталон внизу были замаскированы подобным же образом, дабы скрыть то, как они выглядят в действительности – словно бы их изъели крысы. По воскресеньям он взял себе за правило обедать в каком-либо из лучших домов города.
Понятно, что ни один человек не мог бы безнаказанно вести подобный образ жизни – разве только тот, кто пострадал безвинно и кого судьба ввергла в такую пучину бедствий, куда мог досягнуть лишь спасительный лот жалости. Велика ли была заслуга хозяев тех домов, в которые являлся еле живой от голода гость за скромным подаянием в виде бутерброда с чаем, если она состояла единственно в том, что посетителя не выталкивали за дверь? Еще можно было бы отдать им должное, если бы они, сговорившись, устроили складчину и без особых затрат обеспечили бы Джимми мало-мальски сносное существование, независимое от благотворительной подачки, ради которой ему вдобавок приходилось ежедневно обивать чужие пороги.
Но трогательнее всего было то, что розы по-прежнему цвели на его щеках – пунцовые розы посреди суровой зимы. Отчего они цвели так пышно, что именно – молоко либо чай с бутербродами способствовали их цветению, или же Джимми прибегал теперь к румянам; силой какого волшебства не знали они увядания – на эти вопросы никто на свете не мог бы ответить. Но розы цвели, цвели – да и только, наперекор всему. И как встарь, Джимми не скупился на улыбки. Он улыбался везде и всюду. Величественные двери домов, куда, как за милостыней, он являлся на чашку дарового чая, не распахивались еще перед более улыбчивым посетителем, нежели Джимми Роз. В дни былого преуспевания улыбка Джимми была знаменита на весь город. Теперь она достойна была стяжать ему гораздо большую славу.
Джимми всегда приносил с собой самые свежие городские новости. Как завсегдатай читален, где его особенно привечали за безобидность, он неизменно находился в курсе последних политических событий в Европе и был прекрасно осведомлен о новинках литературы – как иностранной, так и отечественной. Обо всем этом он мог говорить часами, стоило только его поощрить. Однако поощряли его далеко не всегда. В иные дома – а таких было немало – Джимми заглядывал минут за десять до начала чаепития и исчезал минут через десять после того, как оно было окончено, ничуть не заблуждаясь относительно собственной незаменимости для полного довольства хозяев.
Как грустно было наблюдать за ним, когда он, примостившись к столу, то и дело усердно намазывал душистый хлеб маслом и щедро запивал бутерброды китайским чаем, поглощая чашку за чашкой, тогда как прочие гости, привыкшие обедать поздно и обильно, вовсе не прикасались к этой нехитрой снеди и выпивали разве что по одной чашечке чаю. Бедняга Джимми, слишком хорошо понимая все это, пытался и скрыть свой голод, и вместе с тем по возможности утолить его: изо всех сил стараясь поддерживать с хозяйкой самую оживленную беседу, он тут же с рассеянным видом спешил набить себе рот, словно вынуждаемый к тому диктатом обычая, но отнюдь не недоеданием.
Бедный, бедный Джимми – Боже, храни нас, – бедный Джимми Роз!
Ничуть не утратил Джимми и своей галантности. Сидящие с ним за столом дамы наверняка знали, что услышат от него какой-нибудь комплимент, – впрочем, в последние годы юным леди комплименты эти представлялись все более допотопными, им все чаще казалось, что любезности Джимми заставляют вспоминать времена, когда носили камзолы и треугольные шляпы с широкими полями – нет, тут скорее чудились пропыленные в лавке старьевщика галуны и портупеи. Дело в том, что в манерах Джимми все еще ощущались остатки военной выправки, так как в пору своего процветания он побывал и генералом государственной милиции. В этой должности, к слову, есть нечто фатальное. Увы! Я могу припомнить нескольких генералов государственной милиции, которые стали потом нищими. Над тем, почему это так происходит, я не решаюсь задуматься. Значит ли это, что военные наклонности человека совсем не воинственного (а, напротив, обладающего мягким, миролюбивым характером) выдают его тайное пристрастие к показному блеску? Бьюсь об заклад, что нет. Во всяком случае, некрасиво, попросту не по-христиански, будучи благополучным, морализировать по поводу тех, кто пребывает в несчастье.
Домов, которые посещал Джимми, было так много, и так предусмотрительно распределял он во времени свои все менее и менее желательные для хозяев визиты, что в иных особняках появлялся в своем неизменном потертом сюртуке не чаще одного раза в год. И ежегодно, завидев юную цветущую мисс Френсис или мисс Арабеллу, он отвешивал ей низкий поклон, самым учтивым образом брал ее руки в свои, отличавшиеся нежностью и белизной, и восклицал: «Ах, мисс Арабелла, драгоценные камни на ваших кольцах бесподобны, но они сияли бы еще ярче, если бы их не затмевал алмазный блеск ваших глаз!»
Не имея за душой ни пенни, чтобы подать милостыню неимущим, ты, Джимми, благодетельствовал богачам. Нищий, что клянчит грош на перекрестке, не менее страстно мечтает о куске хлеба, нежели тщеславное сердце жаждет хвалы. Богачи, не насытившиеся избытком, и бедняки с ненасытной нуждой – они всегда отыщутся среди нас. Джимми Роз, я думаю, прекрасно понимал это.
Но не все женщины тщеславны, а если кому-то из них и свойственна эта слабость, они всецело искупают ее добротой. Доброе сердце было и у той девушки, которая закрыла глаза бедному Джимми. Единственная дочь состоятельного олдермена, она хорошо знала Джимми с детства и ухаживала за ним на закате его дней: во время его предсмертной болезни сама приносила ему на мансарду желе и бланманже, заваривала чай, переворачивала в постели с боку на бок. Ласка прелестного создания была тебе, Джимми, достойной наградой; по праву заслужил ты и то, что глаза тебе закрыли волшебные женские пальцы – ведь ты всю свою жизнь, в богатстве и в бедности, оставался преданным ревнителем и поклонником женщин.
Не знаю, стоит ли упоминать здесь о незначительном эпизоде, происшедшем во время одного из визитов этой юной леди: в нем проступило отношение Джимми к ее заботам. Поскольку случай этот совершенно невинного свойства, я о нем расскажу.
Нечаянно оказавшись в городе, я прослышал о болезни Джимми и отправился его навестить. В его одинокой мансарде я застал очаровательную сиделку. Вскоре она вышла встретить другого посетителя и оставила нас наедине. Помимо разных лакомств, девушка принесла с собой и несколько книг – тех самых, что серьезно настроенные люди из добрых побуждений считают нужным посылать тяжелобольным. Не знаю почему – то ли ему претила мысль, что его считают умирающим, то ли он дал волю естественной в его положении раздражительности, – но тем не менее, едва только юная леди скрылась за дверью, Джимми, собрав последние силы, бросил книги в дальний угол и пробормотал: «Зачем она принесла мне это унылое старье? Уж не принимает ли она меня за нищего? И надеется уврачевать сердце джентльмена бальзамом для бедняков?»
Бедный, бедный Джимми – Господь, помоги нам, – бедный несчастный Джимми Роз!
Да-да, сам я уже стар – и пусть проливаемые мною слезы будут малой лептой моей привязанности к нему. Но, слава Всевышнему, отныне Джимми не нуждается больше в людской жалости…
Джимми Роз умер!
И вот, когда я сижу в павлиньем приюте – в той самой комнате, откуда донесся до меня глухой голос Джимми, сжимавшего в руке нацеленный на меня пистолет, я не перестаю размышлять о необычной судьбе этого человека: удивительнее всего мне кажется то, каким образом после столь ошеломляющего взлета к вершинам независимости и благоденствия он мог довольствоваться тем, что доживал дни в жалком прозябании, отираясь по роскошным гостиным ради оскорбительного бутерброда с чаем, – он, тот самый Джимми Роз, который некогда, подобно славному Уорику, под восторженные клики пирующих потчевал весь мир бургундским и олениной.
И всякий раз, созерцая увядающее великолепие надменных павлинов на стене, я задумываюсь о сокрушительной перемене, которая постигла Джимми, купавшегося некогда в блеске гордости. И всякий раз, любуясь гирляндами вечно цветущих роз, что окружают поблекших павлинов, я вспоминаю не знавшие умирания розы на увядших щеках Джимми…
Теперь они пересажены на иную почву, где несть ни печали, ни воздыхания, – и да подарит им Бог бессмертие!
1854
1 2
Понятно, что ни один человек не мог бы безнаказанно вести подобный образ жизни – разве только тот, кто пострадал безвинно и кого судьба ввергла в такую пучину бедствий, куда мог досягнуть лишь спасительный лот жалости. Велика ли была заслуга хозяев тех домов, в которые являлся еле живой от голода гость за скромным подаянием в виде бутерброда с чаем, если она состояла единственно в том, что посетителя не выталкивали за дверь? Еще можно было бы отдать им должное, если бы они, сговорившись, устроили складчину и без особых затрат обеспечили бы Джимми мало-мальски сносное существование, независимое от благотворительной подачки, ради которой ему вдобавок приходилось ежедневно обивать чужие пороги.
Но трогательнее всего было то, что розы по-прежнему цвели на его щеках – пунцовые розы посреди суровой зимы. Отчего они цвели так пышно, что именно – молоко либо чай с бутербродами способствовали их цветению, или же Джимми прибегал теперь к румянам; силой какого волшебства не знали они увядания – на эти вопросы никто на свете не мог бы ответить. Но розы цвели, цвели – да и только, наперекор всему. И как встарь, Джимми не скупился на улыбки. Он улыбался везде и всюду. Величественные двери домов, куда, как за милостыней, он являлся на чашку дарового чая, не распахивались еще перед более улыбчивым посетителем, нежели Джимми Роз. В дни былого преуспевания улыбка Джимми была знаменита на весь город. Теперь она достойна была стяжать ему гораздо большую славу.
Джимми всегда приносил с собой самые свежие городские новости. Как завсегдатай читален, где его особенно привечали за безобидность, он неизменно находился в курсе последних политических событий в Европе и был прекрасно осведомлен о новинках литературы – как иностранной, так и отечественной. Обо всем этом он мог говорить часами, стоило только его поощрить. Однако поощряли его далеко не всегда. В иные дома – а таких было немало – Джимми заглядывал минут за десять до начала чаепития и исчезал минут через десять после того, как оно было окончено, ничуть не заблуждаясь относительно собственной незаменимости для полного довольства хозяев.
Как грустно было наблюдать за ним, когда он, примостившись к столу, то и дело усердно намазывал душистый хлеб маслом и щедро запивал бутерброды китайским чаем, поглощая чашку за чашкой, тогда как прочие гости, привыкшие обедать поздно и обильно, вовсе не прикасались к этой нехитрой снеди и выпивали разве что по одной чашечке чаю. Бедняга Джимми, слишком хорошо понимая все это, пытался и скрыть свой голод, и вместе с тем по возможности утолить его: изо всех сил стараясь поддерживать с хозяйкой самую оживленную беседу, он тут же с рассеянным видом спешил набить себе рот, словно вынуждаемый к тому диктатом обычая, но отнюдь не недоеданием.
Бедный, бедный Джимми – Боже, храни нас, – бедный Джимми Роз!
Ничуть не утратил Джимми и своей галантности. Сидящие с ним за столом дамы наверняка знали, что услышат от него какой-нибудь комплимент, – впрочем, в последние годы юным леди комплименты эти представлялись все более допотопными, им все чаще казалось, что любезности Джимми заставляют вспоминать времена, когда носили камзолы и треугольные шляпы с широкими полями – нет, тут скорее чудились пропыленные в лавке старьевщика галуны и портупеи. Дело в том, что в манерах Джимми все еще ощущались остатки военной выправки, так как в пору своего процветания он побывал и генералом государственной милиции. В этой должности, к слову, есть нечто фатальное. Увы! Я могу припомнить нескольких генералов государственной милиции, которые стали потом нищими. Над тем, почему это так происходит, я не решаюсь задуматься. Значит ли это, что военные наклонности человека совсем не воинственного (а, напротив, обладающего мягким, миролюбивым характером) выдают его тайное пристрастие к показному блеску? Бьюсь об заклад, что нет. Во всяком случае, некрасиво, попросту не по-христиански, будучи благополучным, морализировать по поводу тех, кто пребывает в несчастье.
Домов, которые посещал Джимми, было так много, и так предусмотрительно распределял он во времени свои все менее и менее желательные для хозяев визиты, что в иных особняках появлялся в своем неизменном потертом сюртуке не чаще одного раза в год. И ежегодно, завидев юную цветущую мисс Френсис или мисс Арабеллу, он отвешивал ей низкий поклон, самым учтивым образом брал ее руки в свои, отличавшиеся нежностью и белизной, и восклицал: «Ах, мисс Арабелла, драгоценные камни на ваших кольцах бесподобны, но они сияли бы еще ярче, если бы их не затмевал алмазный блеск ваших глаз!»
Не имея за душой ни пенни, чтобы подать милостыню неимущим, ты, Джимми, благодетельствовал богачам. Нищий, что клянчит грош на перекрестке, не менее страстно мечтает о куске хлеба, нежели тщеславное сердце жаждет хвалы. Богачи, не насытившиеся избытком, и бедняки с ненасытной нуждой – они всегда отыщутся среди нас. Джимми Роз, я думаю, прекрасно понимал это.
Но не все женщины тщеславны, а если кому-то из них и свойственна эта слабость, они всецело искупают ее добротой. Доброе сердце было и у той девушки, которая закрыла глаза бедному Джимми. Единственная дочь состоятельного олдермена, она хорошо знала Джимми с детства и ухаживала за ним на закате его дней: во время его предсмертной болезни сама приносила ему на мансарду желе и бланманже, заваривала чай, переворачивала в постели с боку на бок. Ласка прелестного создания была тебе, Джимми, достойной наградой; по праву заслужил ты и то, что глаза тебе закрыли волшебные женские пальцы – ведь ты всю свою жизнь, в богатстве и в бедности, оставался преданным ревнителем и поклонником женщин.
Не знаю, стоит ли упоминать здесь о незначительном эпизоде, происшедшем во время одного из визитов этой юной леди: в нем проступило отношение Джимми к ее заботам. Поскольку случай этот совершенно невинного свойства, я о нем расскажу.
Нечаянно оказавшись в городе, я прослышал о болезни Джимми и отправился его навестить. В его одинокой мансарде я застал очаровательную сиделку. Вскоре она вышла встретить другого посетителя и оставила нас наедине. Помимо разных лакомств, девушка принесла с собой и несколько книг – тех самых, что серьезно настроенные люди из добрых побуждений считают нужным посылать тяжелобольным. Не знаю почему – то ли ему претила мысль, что его считают умирающим, то ли он дал волю естественной в его положении раздражительности, – но тем не менее, едва только юная леди скрылась за дверью, Джимми, собрав последние силы, бросил книги в дальний угол и пробормотал: «Зачем она принесла мне это унылое старье? Уж не принимает ли она меня за нищего? И надеется уврачевать сердце джентльмена бальзамом для бедняков?»
Бедный, бедный Джимми – Господь, помоги нам, – бедный несчастный Джимми Роз!
Да-да, сам я уже стар – и пусть проливаемые мною слезы будут малой лептой моей привязанности к нему. Но, слава Всевышнему, отныне Джимми не нуждается больше в людской жалости…
Джимми Роз умер!
И вот, когда я сижу в павлиньем приюте – в той самой комнате, откуда донесся до меня глухой голос Джимми, сжимавшего в руке нацеленный на меня пистолет, я не перестаю размышлять о необычной судьбе этого человека: удивительнее всего мне кажется то, каким образом после столь ошеломляющего взлета к вершинам независимости и благоденствия он мог довольствоваться тем, что доживал дни в жалком прозябании, отираясь по роскошным гостиным ради оскорбительного бутерброда с чаем, – он, тот самый Джимми Роз, который некогда, подобно славному Уорику, под восторженные клики пирующих потчевал весь мир бургундским и олениной.
И всякий раз, созерцая увядающее великолепие надменных павлинов на стене, я задумываюсь о сокрушительной перемене, которая постигла Джимми, купавшегося некогда в блеске гордости. И всякий раз, любуясь гирляндами вечно цветущих роз, что окружают поблекших павлинов, я вспоминаю не знавшие умирания розы на увядших щеках Джимми…
Теперь они пересажены на иную почву, где несть ни печали, ни воздыхания, – и да подарит им Бог бессмертие!
1854
1 2