Кровь выходила из-под головы Кирова медленным, густым приливом.
Не нужно быть хирургом, достаточно быть педиатром, чтобы понять – это конец. Киров уже вошел в кабинет, но не успел закрыть дверь. Пуля поразила его в основание черепа.
В суматохе я разглядел еще одно тело. Человек лежал на спине, смотрел на появившихся людей дикими глазами и сжимал в руке револьвер. Дальше что-то происходило. Кто-то стал пинать его ногами, потом я услышал призыв уничтожить злобную гадину на месте… потом крик Угарова – секретаря Ленинградского горкома партии (я знал его, виделись пару раз) – он требовал справедливого возмездия, с судом связанного…
Я бросился к Кирову, приложил пальцы к сонной артерии. Пульс стремительной нитью я чувствовал, но понимал: еще минута – и он прервется. Сидящий на полу, я словно оказался в стаде овец. Меня толкали, грудились вокруг, я слышал бессмысленные, похожие на блеяние выкрики.
Кирова нельзя было транспортировать. Пульса у него уже не было, сердце еще живет, но уже не работает. Это первый закон медицины – такому больному нужно делать операцию здесь и прямо сейчас. На это есть несколько минут. Конечно, переместить его следовало немедленно, но на операционный стол. Но я не слышал, чтобы в Смольном такие были, а речи о больнице пока не шло. Нужно было что-то делать, и за меня решили партийные товарищи.
– Понесли его в кабинет, товарищи! – призвал кто-то, я попытался было открыть рот, но меня никто не слушал.
Кирова схватили, подняли. Из раны на голове сильно хлынула кровь. «Теперь все кончено», – подумал я, словно недавно сомневался в этом. Четверо человек внесли Кострикова в кабинет, уложили на стол. Я протиснулся сквозь ворвавшуюся следом толпу и снова прижал пальцы к шее раненого. Пульса не было. Нужна была срочная операция, в исходе которой я не был уверен, если бы прямо сейчас появилась бригада опытнейших хирургов. Но хирургов не было, были несколько человек из Смольного, которые пытались реанимировать раненного в голову члена Политбюро ЦК тем, что расстегивали ему подворотничок на гимнастерке и распахивали настежь окна.
Нечего и говорить, что мой поход в Смольный закончился ничем. Смольный прекратил работу.
* * *
И так я должен был запомнить и рассказывать эту историю до конца дней своих. Кто бы ни спросил.
Я запомнил.
И только что рассказал. И никак иначе, потому как от этого зависела не только моя жизнь…
* * *
Коллеги Добротворский и Гесс прибыли скоро, но поздно. Адреналин, камфора, кофеин… уверен, что они просто отрабатывали номер. Даже мне было понятно, что вернуть Кирова к жизни может только чудо. Но чудотворец не торопился продемонстрировать свои возможности. Он прибыл в Смольный, когда всех, в том числе и меня, оттуда уже вытеснили.
Впрочем, не успел я спуститься с крыльца, как меня тут же догнал красноармеец и какой-то человек в галифе и накинутой поверх штатского пиджака шинели.
– Доктор Касардин?
– Это я.
– Пройдемте со мной.
Ступая по только что запорошенному снегом мрамору крыльца, я вернулся в Смольный. Красноармеец остался у входа. А тот, что в шинели, бежал впереди меня, и – странное дело – он бежал, а я спокойно шел, и при этом расстояние между нами не увеличивалось, – оглядывался и показывал мне дорогу.
Мы возвращались в тот кабинет.
Когда я вошел, Костриков лежал уже на спине, гимнастерка на его груди была вспорота и откинута в стороны. В кабинете сильно пахло эфиром. Добротворский и Гесс укладывали инструменты и препараты в чемоданы, у окна и дверей замерли в ожидании чекисты. Кроме них рядом с залитым кровью столом стояли двое, один-то из них, развернувшись ко мне, и сказал:
– Вы оказывали первую помощь товарищу Кирову?
– Немного неправильно сформулирован вопрос. Вы хотели спросить – искал ли я пульс на шее товарища Кирова. И я бы ответил, что да, искал.
(Оторвав взгляд от чемодана, Гесс посмотрел на меня и поощрительно моргнул. Не знаю, можно ли моргать, выражая чувства, но в тот момент мне показалось, что было именно так.)
– Это неважно, – отрезал седоватый мужчина во френче. Я только тогда заметил, что он во френче, когда он произнес эту фразу и развернулся ко мне. – Главное, что вы первый из врачей, кто оказался у тела Сергея Мироныча.
Совершенно не представляя, что на это ответить, я промолчал.
– Вам, профессорам Добротворскому и Гессу следует подписать первичное заключение о смерти Кирова. В нем указать, что смерть наступила в результате пулевого ранения в голову. Кроме того, лично вам необходимо написать объяснение, в котором указать, что, выбежав в коридор, вы увидели Николаева, который сидел на полу и в руках у него дымился револьвер, – последнее адресовалось уже только мне.
– Простите… – я замешкался. – Я не знаю, от чего наступила смерть Кирова.
– Вы что же, не видели раны? – изумился человек во френче. Впрочем, мне показалось, что удивление деланое.
– Я видел рану. Но только ее. А смерть между тем могла наступить в первую очередь от ножевого ранения в живот.
Хозяин френча подошел ко мне, крепко взял за руку и как провинившегося ребенка подвел к столу.
– Живот товарища Кирова перед вами.
– Не могу подписать заключение, – я заупрямился. – Я не судебный медик. Я простой хирург. Мне не известно, чем болел покойный. После ранения в голову он мог умереть от сердечной недостаточности, от болевого шока, от потери крови, от динамического поражения головного мозга… Откуда мне знать это без вскрытия?
– А товарищ Киров – не простой человек! – Кажется, тот, что был во френче, вырвал из моей тирады главное. Кажется, он взял за труд объяснить мне, что необычные люди умирают не так, как посредственности. – Хотя… Позвольте вас на минутку…
Он снова взял меня за руку, сзади за нами увязался чекист в синих галифе, и этой процессией мы вышли из кабинета и двинулись по коридору. Через минуту мы зашли в кабинет без таблички.
Мне было предложено сесть, чекист покинул помещение, седой сел за стол.
– Товарищ Касардин, что привело вас в Смольный?
Я рассказал. Выслушав меня спокойно и быстро посмотрев на часы, мужчина проговорил:
– Вас знает Угаров, он-то и сообщил, что вы – врач. В Кирова стрелял Николаев, мерзавец, карьерист и психопат. Он уже дает показания. Наша задача – облегчить работу следствия. Вы можете помочь нам в этом. – Вынув из кармана папиросы, он закурил. Помахал в воздухе спичкой, бросил в пепельницу.
Я услышал хрустальный стук – легкий, невесомый…
– А ваша бабушка от чего умерла, товарищ Касардин?
– От старости.
– Квартира большая?
– Три комнаты.
– Ого. Три семьи заводчан можно разместить… – Он откинулся в кресле и выпустил дым через ноздри. – Скоро в Смольный прибудет товарищ Сталин. Как вы считаете – у него испортится настроение, если ему станет известно, что один из врачей не хочет помогать следствию?
– Помилуйте! – возмутился я. – Разве можно так ставить вопрос?
– Вопрос поставлен с революционной необходимостью! Так испортится или нет? И имеете ли вы хоть крупицу партийной совести, прося за квартиру в тот момент, когда сотни тысяч рабочих семей ютятся в подсобных помещениях?
Кровь отошла от моего лица. Во-первых, я не коммунист, потому откуда, спрашивается, у меня должна иметься партийная совесть. Я вообще отказываюсь понимать, чем она может отличаться от беспартийной. А во-вторых, должен ли я вообще просить за квартиру, которая сто пятьдесят лет была родовым гнездом семьи Касардиных?
– Что же, вы меня убедили, – сказал я и положил на стол картонную папочку с прошением и другими бумагами. – Я действительно зарвался. Требовать жилье в Ленинграде в тот час, когда у кого-то его нет, – перегиб.
Этого хозяин кабинета, кажется, не ожидал. Расстегнув верхнюю пуговицу на френче, он размял шею.
– Вы безнадежно глупы или отважны?
– Разве это не одно и то же?
Шея седого вдруг налилась кровью.
– Белая мразь… – прошептал он. – Ты будешь в моем кабинете учить меня жить?..
Я помертвел и наконец-то очнулся. За нереальностью событий последнего часа я совершенно позабыл, что смертен.
– Ты подпишешь это заключение, – решил седой. – И моли бога, чтобы я забыл об этом разговоре.
Он не забыл. Несмотря на мои молитвы, справедливости ради нужно заметить, что были они вялы и неискренни, он – не забыл…
Москва, 1943-й…
Склизкий, холодный пол грузовика. Голова моя бьется об него на каждой кочке. Пахнет бензином.
Меня снова везут. Как же я привык к этому. И нет уже того удушающего страха, что был в первый раз…
– Кепка чекисту, говоришь, к лицу? – раздалось надо мной. – Нет, дружок, кепки я не ношу. И штиблеты – тоже. Зато вот у тебя скоро будет и то и другое. И заковыляешь ты в этих штиблетах до Соловков… сволочь!
И каблук вдавился мне в ухо…
Я подписал тогда, девять лет назад, все. Все, что от меня требовали. А человек во френче, седой, узнавший во мне белую мразь, подписал документы на квартиру. И теперь – тогда – она была моей. Я возвращался в нее, и всегда мне казалось, что сюда я домой возвращаюсь, в Ленинград, а не отсюда – в Москву. Даже самой холодной зимой стены жилища моей бабки, болтуньи-контрреволюционерки, были теплыми на ощупь. Здесь пахло домом, покоем, и, когда я растапливал камин в гостиной, свет растекался по комнатам, неся с собой сонную дремоту и расслабление.
После подписания мною заключения о смерти Кирова, которое я даже не читал, некоторое время газеты и радио словно были отданы на откуп тому событию. Но помимо официальной версии – заговора против вождей, ходило много слухов. И первоисточники их продолжали и продолжали наполнять палаты больницы НКВД, где я работал.
Я слышал много версий спустя годы. Что только не говорят люди, находящиеся в бреду.
– Вы должны знать, вы должны знать, Расторгуев!.. – хрипел, вонзив в меня безумный взгляд, один из старых чекистов. Он почему-то считал, что я Расторгуев. – Жену Ленина отравили по приказу Берии! В день ее рождения в тридцать восьмом – старая ведьма хотела опорочить товарища Сталина на съезде партии!.. Расторгуев, вы старый, закаленный в боях коммунист… Я могу быть с вами честен… Эту стерву с диагнозом «острый приступ аппендицита» оперировали срочно и, чтобы помнила, на кого руку поднимала, – без наркоза. Она протянула ноги в ужасных мучениях. – Он подтянулся ко мне на руках, держась за халат, и зашептал, обдавая отвратительным перегаром наркоза: – Ее праздничный скромный ужин состоял из вина, киселя, пельменей и белого хлеба… Сложите первые буквы продуктов, и получите – ВКПБ!..
Через два дня он выписался и, даже не поблагодарив за спасение его жизни от заворота кишок, – его праздничный обед представлял собой куда большее количество блюд, – убыл…
* * *
Опершись на ладони, я поднял голову, но одна из Теней тут же придавила ее подошвой ботинка.
– Лежать, сука. Теперь не убежишь. В «Москве» мы лопухнулись. Здесь – даже не думай.
Я застонал, хотя боли не чувствовал. Пусть знают, что я тряпка. Уронил голову. Чересчур правдоподобно – ударился скулой, и лицо словно пронзило током.
– Сейчас бы чаю, – услышал я.
– В блюдце! И – кусок сахара, – добавила другая Тень.
– Когда-нибудь ты окажешься в комиссариате под подозрением, как извращенец. Как можно пить чай с сахаром?
Отсюда до Лубянки – полчаса езды по сырому асфальту. Скорость невелика – фары заляпаны грязью, и водитель боится срезать кузов о стену дома. Да, с легковыми у них, с «Паккардами» да «Эмками», нынче напряженка. Слишком много адресов и чересчур мало транспорта для доставки по ним проживающих. Эта полуторка, уверен, была забрана с какого-нибудь завода под нужды НКВД.
Как они меня вычислили?
Трудно думать, когда на голове чья-то нога. Ни одна мысль не приходит.
Там, в «Москве», меня сдала горничная. Я уверен в этом, потому что врач работает, всегда руководствуясь принципом исключения. Шевелит больной пальцами – значит, не перелом. Но руки поднять не может. Значит, растяжение. А в какой части руку поднять не может, если болит вся? В плече? Нет, поднимает. Может, в локте – нет, работает. Остается – кисть. Растяжение связок лучезапястного сустава. Так и здесь. Администратор? Его не было, когда я под фамилией Волков вошел в гостиницу. Был консьерж. Но он тупо записал меня в книгу, попутно разговаривая с кем-то по телефону, уверяя, что мест нет и не будет. Потом выбросил мне на стойку ключи, смахнул деньги, расписался в квитанции и швырнул мне квитанцию. И тут же стал снова кому-то звонить. Он видел фото, вклеенное в чужой паспорт, но содержание паспорта его интересовало мало, главное для таких людей – его наличие.
Я прошел в номер с портфелем, в котором лежал запас еды на трое суток, и два дня не высовывал носа из номера. Приходила горничная. Спрашивала, не убрать ли у меня, я отворачивался. Отвечал каждый раз: «нет, спасибо» или просто – «нет» и встряхивал перед собой газету. Горничная – человек НКВД. Почему-то сразу мне не пришло это в голову. Разве чекисты после открытия такого отеля – лучшего в стране – могли оставить его без присмотра? Штат тут же был заполнен их агентами – штатными и внештатными. Странно, что я так мыслю, когда голова моя под ботинком…. Значит, умные мысли в таких ситуациях все-таки приходят… Или они именно в таких случаях человека и посещают?
Сколько раз я встряхивал «Правду» перед ней, закрывая лицо? Раз пять, кажется. И на первом листе одна и та же дата – одиннадцатого сентября 1943-го. Удивительно, что нормального человека может несколько суток кряду интересовать разворот одной и той же газеты.
Скорее всего они ехали именно за Касардиным, а не за подозрительным лицом. Потому что приехавший за мной оказался тем самым, что девять лет назад хватал меня, выходящего из Смольного, за рукав. Если бы не он, врезавшийся мне в память своими галифе, я лечил бы людей на фронте, а не скрывался под чужим именем в Москве. Есть, правда, еще один вариант: если бы не он, они бы меня не искали, потому что под Уманью в августе сорок первого я погиб.
Найти меня – это дело не только их чести.
И они меня ищут. Отсчет этой охоте начался с половины второго тридцать первого июля 1941 года…
В «Москве» он проявил себя не самым лучшим образом. И эта посаженная на кол энергетика передалась двоим его спутникам. Сам факт, что он увидел меня и узнал, осветил чекиста так ярко, что мелочи, как простая, к примеру, предусмотрительность, оказались не к месту. Наверное, вспомнив того молодого врача с несвойственным сильным личностям удивленным лицом, он расслабился. Ему и в голову не могло прийти, что девять лет – срок немалый для того, кто собирается во что бы то ни стало выжить.
Покачнувшись и схватившись рукой за лоб, я показал ему, что едва стою на ногах от ужаса. Этого показалось ему достаточным для празднования успеха.
– Мне нужно на балкон… – пробормотал я.
Он даже не ответил мне. Подозвав одного из своих, он стал что-то шептать ему на ухо. Видимо, советовал подготовить начальство к приему важного гостя.
На балконе я отдышался, перемахнул через перила и, слыша крик в комнате – «Куда, тварь?!», перевалился. Качнувшись, я занес тело на этаж ниже и свалился на чужой балкон.
– Номер триста два! – послышалось этажом ниже.
Прыгая через кровать, на которой занимались любовью, – занимались – именно в прошедшем времени, потому что с моим появлением заниматься любовью они перестали, – я зацепился ногой за одеяло и с высоты кровати рухнул на пол. Приземление на паркет было так неожиданно и мощно, что я задохнулся. Воздух выбило из моих легких, но меня это не остановило.
Метнувшись в прихожую, я распахнул дверь и увидел в конце коридора мчащегося к номеру чекиста. Того, кому на ухо нашептывались инструкции.
Если бы я жил в «Москве» хотя бы пару раз в месяц, я знал бы точно, куда бежать. Сейчас же я оказался в роли человека, который может метнуться в любую сторону и там оказаться в ловушке.
Тем не менее нужно было что-то делать.
– Стой, сука!..
Меня это подбодрило. За последние два года это слово в свой адрес я слышал несколько тысяч раз. Иногда я даже машинально поворачиваю голову в ту сторону, откуда оно доносится. Выработался рефлекс за годы: где звучит «сука» – там опасность.
Я ошибся или в руке у него действительно «ТТ»?..
На дороге оказался сотрудник гостиницы – я оттолкнул его в сторону, не сбавляя скорости… Какой-то глухой стук, что-то зазвенело… Он держал в руках что-то, и я даже не заметил что.
Сейчас можно ставить себе диагноз – симпатоадреналовый криз. Сердце готово выскочить из груди, в голове жар. Что делать?..
Что делать?!
Как загнанный в угол барсук, я стал вертеть головой в тупике коридора.
1 2 3 4
Не нужно быть хирургом, достаточно быть педиатром, чтобы понять – это конец. Киров уже вошел в кабинет, но не успел закрыть дверь. Пуля поразила его в основание черепа.
В суматохе я разглядел еще одно тело. Человек лежал на спине, смотрел на появившихся людей дикими глазами и сжимал в руке револьвер. Дальше что-то происходило. Кто-то стал пинать его ногами, потом я услышал призыв уничтожить злобную гадину на месте… потом крик Угарова – секретаря Ленинградского горкома партии (я знал его, виделись пару раз) – он требовал справедливого возмездия, с судом связанного…
Я бросился к Кирову, приложил пальцы к сонной артерии. Пульс стремительной нитью я чувствовал, но понимал: еще минута – и он прервется. Сидящий на полу, я словно оказался в стаде овец. Меня толкали, грудились вокруг, я слышал бессмысленные, похожие на блеяние выкрики.
Кирова нельзя было транспортировать. Пульса у него уже не было, сердце еще живет, но уже не работает. Это первый закон медицины – такому больному нужно делать операцию здесь и прямо сейчас. На это есть несколько минут. Конечно, переместить его следовало немедленно, но на операционный стол. Но я не слышал, чтобы в Смольном такие были, а речи о больнице пока не шло. Нужно было что-то делать, и за меня решили партийные товарищи.
– Понесли его в кабинет, товарищи! – призвал кто-то, я попытался было открыть рот, но меня никто не слушал.
Кирова схватили, подняли. Из раны на голове сильно хлынула кровь. «Теперь все кончено», – подумал я, словно недавно сомневался в этом. Четверо человек внесли Кострикова в кабинет, уложили на стол. Я протиснулся сквозь ворвавшуюся следом толпу и снова прижал пальцы к шее раненого. Пульса не было. Нужна была срочная операция, в исходе которой я не был уверен, если бы прямо сейчас появилась бригада опытнейших хирургов. Но хирургов не было, были несколько человек из Смольного, которые пытались реанимировать раненного в голову члена Политбюро ЦК тем, что расстегивали ему подворотничок на гимнастерке и распахивали настежь окна.
Нечего и говорить, что мой поход в Смольный закончился ничем. Смольный прекратил работу.
* * *
И так я должен был запомнить и рассказывать эту историю до конца дней своих. Кто бы ни спросил.
Я запомнил.
И только что рассказал. И никак иначе, потому как от этого зависела не только моя жизнь…
* * *
Коллеги Добротворский и Гесс прибыли скоро, но поздно. Адреналин, камфора, кофеин… уверен, что они просто отрабатывали номер. Даже мне было понятно, что вернуть Кирова к жизни может только чудо. Но чудотворец не торопился продемонстрировать свои возможности. Он прибыл в Смольный, когда всех, в том числе и меня, оттуда уже вытеснили.
Впрочем, не успел я спуститься с крыльца, как меня тут же догнал красноармеец и какой-то человек в галифе и накинутой поверх штатского пиджака шинели.
– Доктор Касардин?
– Это я.
– Пройдемте со мной.
Ступая по только что запорошенному снегом мрамору крыльца, я вернулся в Смольный. Красноармеец остался у входа. А тот, что в шинели, бежал впереди меня, и – странное дело – он бежал, а я спокойно шел, и при этом расстояние между нами не увеличивалось, – оглядывался и показывал мне дорогу.
Мы возвращались в тот кабинет.
Когда я вошел, Костриков лежал уже на спине, гимнастерка на его груди была вспорота и откинута в стороны. В кабинете сильно пахло эфиром. Добротворский и Гесс укладывали инструменты и препараты в чемоданы, у окна и дверей замерли в ожидании чекисты. Кроме них рядом с залитым кровью столом стояли двое, один-то из них, развернувшись ко мне, и сказал:
– Вы оказывали первую помощь товарищу Кирову?
– Немного неправильно сформулирован вопрос. Вы хотели спросить – искал ли я пульс на шее товарища Кирова. И я бы ответил, что да, искал.
(Оторвав взгляд от чемодана, Гесс посмотрел на меня и поощрительно моргнул. Не знаю, можно ли моргать, выражая чувства, но в тот момент мне показалось, что было именно так.)
– Это неважно, – отрезал седоватый мужчина во френче. Я только тогда заметил, что он во френче, когда он произнес эту фразу и развернулся ко мне. – Главное, что вы первый из врачей, кто оказался у тела Сергея Мироныча.
Совершенно не представляя, что на это ответить, я промолчал.
– Вам, профессорам Добротворскому и Гессу следует подписать первичное заключение о смерти Кирова. В нем указать, что смерть наступила в результате пулевого ранения в голову. Кроме того, лично вам необходимо написать объяснение, в котором указать, что, выбежав в коридор, вы увидели Николаева, который сидел на полу и в руках у него дымился револьвер, – последнее адресовалось уже только мне.
– Простите… – я замешкался. – Я не знаю, от чего наступила смерть Кирова.
– Вы что же, не видели раны? – изумился человек во френче. Впрочем, мне показалось, что удивление деланое.
– Я видел рану. Но только ее. А смерть между тем могла наступить в первую очередь от ножевого ранения в живот.
Хозяин френча подошел ко мне, крепко взял за руку и как провинившегося ребенка подвел к столу.
– Живот товарища Кирова перед вами.
– Не могу подписать заключение, – я заупрямился. – Я не судебный медик. Я простой хирург. Мне не известно, чем болел покойный. После ранения в голову он мог умереть от сердечной недостаточности, от болевого шока, от потери крови, от динамического поражения головного мозга… Откуда мне знать это без вскрытия?
– А товарищ Киров – не простой человек! – Кажется, тот, что был во френче, вырвал из моей тирады главное. Кажется, он взял за труд объяснить мне, что необычные люди умирают не так, как посредственности. – Хотя… Позвольте вас на минутку…
Он снова взял меня за руку, сзади за нами увязался чекист в синих галифе, и этой процессией мы вышли из кабинета и двинулись по коридору. Через минуту мы зашли в кабинет без таблички.
Мне было предложено сесть, чекист покинул помещение, седой сел за стол.
– Товарищ Касардин, что привело вас в Смольный?
Я рассказал. Выслушав меня спокойно и быстро посмотрев на часы, мужчина проговорил:
– Вас знает Угаров, он-то и сообщил, что вы – врач. В Кирова стрелял Николаев, мерзавец, карьерист и психопат. Он уже дает показания. Наша задача – облегчить работу следствия. Вы можете помочь нам в этом. – Вынув из кармана папиросы, он закурил. Помахал в воздухе спичкой, бросил в пепельницу.
Я услышал хрустальный стук – легкий, невесомый…
– А ваша бабушка от чего умерла, товарищ Касардин?
– От старости.
– Квартира большая?
– Три комнаты.
– Ого. Три семьи заводчан можно разместить… – Он откинулся в кресле и выпустил дым через ноздри. – Скоро в Смольный прибудет товарищ Сталин. Как вы считаете – у него испортится настроение, если ему станет известно, что один из врачей не хочет помогать следствию?
– Помилуйте! – возмутился я. – Разве можно так ставить вопрос?
– Вопрос поставлен с революционной необходимостью! Так испортится или нет? И имеете ли вы хоть крупицу партийной совести, прося за квартиру в тот момент, когда сотни тысяч рабочих семей ютятся в подсобных помещениях?
Кровь отошла от моего лица. Во-первых, я не коммунист, потому откуда, спрашивается, у меня должна иметься партийная совесть. Я вообще отказываюсь понимать, чем она может отличаться от беспартийной. А во-вторых, должен ли я вообще просить за квартиру, которая сто пятьдесят лет была родовым гнездом семьи Касардиных?
– Что же, вы меня убедили, – сказал я и положил на стол картонную папочку с прошением и другими бумагами. – Я действительно зарвался. Требовать жилье в Ленинграде в тот час, когда у кого-то его нет, – перегиб.
Этого хозяин кабинета, кажется, не ожидал. Расстегнув верхнюю пуговицу на френче, он размял шею.
– Вы безнадежно глупы или отважны?
– Разве это не одно и то же?
Шея седого вдруг налилась кровью.
– Белая мразь… – прошептал он. – Ты будешь в моем кабинете учить меня жить?..
Я помертвел и наконец-то очнулся. За нереальностью событий последнего часа я совершенно позабыл, что смертен.
– Ты подпишешь это заключение, – решил седой. – И моли бога, чтобы я забыл об этом разговоре.
Он не забыл. Несмотря на мои молитвы, справедливости ради нужно заметить, что были они вялы и неискренни, он – не забыл…
Москва, 1943-й…
Склизкий, холодный пол грузовика. Голова моя бьется об него на каждой кочке. Пахнет бензином.
Меня снова везут. Как же я привык к этому. И нет уже того удушающего страха, что был в первый раз…
– Кепка чекисту, говоришь, к лицу? – раздалось надо мной. – Нет, дружок, кепки я не ношу. И штиблеты – тоже. Зато вот у тебя скоро будет и то и другое. И заковыляешь ты в этих штиблетах до Соловков… сволочь!
И каблук вдавился мне в ухо…
Я подписал тогда, девять лет назад, все. Все, что от меня требовали. А человек во френче, седой, узнавший во мне белую мразь, подписал документы на квартиру. И теперь – тогда – она была моей. Я возвращался в нее, и всегда мне казалось, что сюда я домой возвращаюсь, в Ленинград, а не отсюда – в Москву. Даже самой холодной зимой стены жилища моей бабки, болтуньи-контрреволюционерки, были теплыми на ощупь. Здесь пахло домом, покоем, и, когда я растапливал камин в гостиной, свет растекался по комнатам, неся с собой сонную дремоту и расслабление.
После подписания мною заключения о смерти Кирова, которое я даже не читал, некоторое время газеты и радио словно были отданы на откуп тому событию. Но помимо официальной версии – заговора против вождей, ходило много слухов. И первоисточники их продолжали и продолжали наполнять палаты больницы НКВД, где я работал.
Я слышал много версий спустя годы. Что только не говорят люди, находящиеся в бреду.
– Вы должны знать, вы должны знать, Расторгуев!.. – хрипел, вонзив в меня безумный взгляд, один из старых чекистов. Он почему-то считал, что я Расторгуев. – Жену Ленина отравили по приказу Берии! В день ее рождения в тридцать восьмом – старая ведьма хотела опорочить товарища Сталина на съезде партии!.. Расторгуев, вы старый, закаленный в боях коммунист… Я могу быть с вами честен… Эту стерву с диагнозом «острый приступ аппендицита» оперировали срочно и, чтобы помнила, на кого руку поднимала, – без наркоза. Она протянула ноги в ужасных мучениях. – Он подтянулся ко мне на руках, держась за халат, и зашептал, обдавая отвратительным перегаром наркоза: – Ее праздничный скромный ужин состоял из вина, киселя, пельменей и белого хлеба… Сложите первые буквы продуктов, и получите – ВКПБ!..
Через два дня он выписался и, даже не поблагодарив за спасение его жизни от заворота кишок, – его праздничный обед представлял собой куда большее количество блюд, – убыл…
* * *
Опершись на ладони, я поднял голову, но одна из Теней тут же придавила ее подошвой ботинка.
– Лежать, сука. Теперь не убежишь. В «Москве» мы лопухнулись. Здесь – даже не думай.
Я застонал, хотя боли не чувствовал. Пусть знают, что я тряпка. Уронил голову. Чересчур правдоподобно – ударился скулой, и лицо словно пронзило током.
– Сейчас бы чаю, – услышал я.
– В блюдце! И – кусок сахара, – добавила другая Тень.
– Когда-нибудь ты окажешься в комиссариате под подозрением, как извращенец. Как можно пить чай с сахаром?
Отсюда до Лубянки – полчаса езды по сырому асфальту. Скорость невелика – фары заляпаны грязью, и водитель боится срезать кузов о стену дома. Да, с легковыми у них, с «Паккардами» да «Эмками», нынче напряженка. Слишком много адресов и чересчур мало транспорта для доставки по ним проживающих. Эта полуторка, уверен, была забрана с какого-нибудь завода под нужды НКВД.
Как они меня вычислили?
Трудно думать, когда на голове чья-то нога. Ни одна мысль не приходит.
Там, в «Москве», меня сдала горничная. Я уверен в этом, потому что врач работает, всегда руководствуясь принципом исключения. Шевелит больной пальцами – значит, не перелом. Но руки поднять не может. Значит, растяжение. А в какой части руку поднять не может, если болит вся? В плече? Нет, поднимает. Может, в локте – нет, работает. Остается – кисть. Растяжение связок лучезапястного сустава. Так и здесь. Администратор? Его не было, когда я под фамилией Волков вошел в гостиницу. Был консьерж. Но он тупо записал меня в книгу, попутно разговаривая с кем-то по телефону, уверяя, что мест нет и не будет. Потом выбросил мне на стойку ключи, смахнул деньги, расписался в квитанции и швырнул мне квитанцию. И тут же стал снова кому-то звонить. Он видел фото, вклеенное в чужой паспорт, но содержание паспорта его интересовало мало, главное для таких людей – его наличие.
Я прошел в номер с портфелем, в котором лежал запас еды на трое суток, и два дня не высовывал носа из номера. Приходила горничная. Спрашивала, не убрать ли у меня, я отворачивался. Отвечал каждый раз: «нет, спасибо» или просто – «нет» и встряхивал перед собой газету. Горничная – человек НКВД. Почему-то сразу мне не пришло это в голову. Разве чекисты после открытия такого отеля – лучшего в стране – могли оставить его без присмотра? Штат тут же был заполнен их агентами – штатными и внештатными. Странно, что я так мыслю, когда голова моя под ботинком…. Значит, умные мысли в таких ситуациях все-таки приходят… Или они именно в таких случаях человека и посещают?
Сколько раз я встряхивал «Правду» перед ней, закрывая лицо? Раз пять, кажется. И на первом листе одна и та же дата – одиннадцатого сентября 1943-го. Удивительно, что нормального человека может несколько суток кряду интересовать разворот одной и той же газеты.
Скорее всего они ехали именно за Касардиным, а не за подозрительным лицом. Потому что приехавший за мной оказался тем самым, что девять лет назад хватал меня, выходящего из Смольного, за рукав. Если бы не он, врезавшийся мне в память своими галифе, я лечил бы людей на фронте, а не скрывался под чужим именем в Москве. Есть, правда, еще один вариант: если бы не он, они бы меня не искали, потому что под Уманью в августе сорок первого я погиб.
Найти меня – это дело не только их чести.
И они меня ищут. Отсчет этой охоте начался с половины второго тридцать первого июля 1941 года…
В «Москве» он проявил себя не самым лучшим образом. И эта посаженная на кол энергетика передалась двоим его спутникам. Сам факт, что он увидел меня и узнал, осветил чекиста так ярко, что мелочи, как простая, к примеру, предусмотрительность, оказались не к месту. Наверное, вспомнив того молодого врача с несвойственным сильным личностям удивленным лицом, он расслабился. Ему и в голову не могло прийти, что девять лет – срок немалый для того, кто собирается во что бы то ни стало выжить.
Покачнувшись и схватившись рукой за лоб, я показал ему, что едва стою на ногах от ужаса. Этого показалось ему достаточным для празднования успеха.
– Мне нужно на балкон… – пробормотал я.
Он даже не ответил мне. Подозвав одного из своих, он стал что-то шептать ему на ухо. Видимо, советовал подготовить начальство к приему важного гостя.
На балконе я отдышался, перемахнул через перила и, слыша крик в комнате – «Куда, тварь?!», перевалился. Качнувшись, я занес тело на этаж ниже и свалился на чужой балкон.
– Номер триста два! – послышалось этажом ниже.
Прыгая через кровать, на которой занимались любовью, – занимались – именно в прошедшем времени, потому что с моим появлением заниматься любовью они перестали, – я зацепился ногой за одеяло и с высоты кровати рухнул на пол. Приземление на паркет было так неожиданно и мощно, что я задохнулся. Воздух выбило из моих легких, но меня это не остановило.
Метнувшись в прихожую, я распахнул дверь и увидел в конце коридора мчащегося к номеру чекиста. Того, кому на ухо нашептывались инструкции.
Если бы я жил в «Москве» хотя бы пару раз в месяц, я знал бы точно, куда бежать. Сейчас же я оказался в роли человека, который может метнуться в любую сторону и там оказаться в ловушке.
Тем не менее нужно было что-то делать.
– Стой, сука!..
Меня это подбодрило. За последние два года это слово в свой адрес я слышал несколько тысяч раз. Иногда я даже машинально поворачиваю голову в ту сторону, откуда оно доносится. Выработался рефлекс за годы: где звучит «сука» – там опасность.
Я ошибся или в руке у него действительно «ТТ»?..
На дороге оказался сотрудник гостиницы – я оттолкнул его в сторону, не сбавляя скорости… Какой-то глухой стук, что-то зазвенело… Он держал в руках что-то, и я даже не заметил что.
Сейчас можно ставить себе диагноз – симпатоадреналовый криз. Сердце готово выскочить из груди, в голове жар. Что делать?..
Что делать?!
Как загнанный в угол барсук, я стал вертеть головой в тупике коридора.
1 2 3 4