Вечером, вернувшись из амбулатории, молодая медичка принялась делиться восторгами. Подгорье ее обворожило.
— Первозданность! — заговорила она возвышенным тоном, раздражающим Авдотьева до крайности. — Чарующие пейзажи, целебный воздух! Люди простодушные и доброжелательные. Прекрасно!
— Извините, — прервал Всеволод, до поры смиряя вскипающую злость. Не позволите ли мне примерить ваши очки?
— Зачем?
— Мне кажется, это те самые розовые очки, которых мне тут столь недостает.
— Вы обижены судьбой? — деловито спросила Вера.
— Разочарованный странник, — произнес Авдотьев затасканную остроту, начиная смягчаться, а точнее — отождествлять девическую восторженность с глупостью и считать ее простительной.
Беседовали они на террасе, выходившей в зеленый, довольно запущенный дворик, с дровяным сараем в дальнем углу, закутками для козы, кур и гусей, уже запертыми на ночь. Направо от ступенек, на которых сидели Всеволод и Вера, тянулся узкий дощатый тротуарчик к уличной калитке, налево дорожка уводила в сад и огород.
Над Подгорьем опускался синий, теплый, ясный вечер. В небе медленно меркла дневная голубизна, уже заискрились кое-где крапинки ранних звезд. Клубились сумеречные кущи садов. Светящиеся в избах окошки напоминали тлеющие угольки. Темный лес по краям села казался воинственным полчищем ночи, готовым идти на приступ. Только на вершине горы еще лежал закатный луч, окрашивая ее багровым, тревожным светом.
— А гора! — как бы с укором воскликнула Вера, глядя туда же, куда и Авдотьев. — Ведь это нечто уникальное! Будь я историком…
— Будьте тем, кто вы есть, Вера, — предостерегающим голосом произнес он.
— Дело даже не в том, что она напоминает египетские пирамиды и разрушенные временем зиккураты Вавилона, — не унималась Седмицина. — Но пациенты говорили о пещере, которую ищут, ищут и никак не могут найти.
— Наслышан! — дал волю накипевшей злости Всеволод Антонович. — Более того, сам принимал участие в экспедиции, вызванной сюда такими вот любителями бабушкиных сказок, — он говорил смело, ведь ни один человек в селе знать не знал и догадаться не мог, что ученые тратили тут время попусту по его милости. — Пещера существует лишь в больном воображении людей, одуревших от здешней скуки! — добавил Авдотьев яростно, думая в тот миг о балагуре Веденее, сбившем его с понталыку. Настасью Гавриловну он великодушно избавил от обвинений, а хитреца-подстрекателя простить не мог.
— Правильно! — вдруг грянули прямо над головой слова того, кого он только что помянул в уме. — Плод воображения — и больше ничего! Какая еще пещера! Сознание у них — глухая пещера! Прав учитель, тысячу раз прав.
Над Авдотьевым и Верой нависла тень деда Веденея. Распоясанный и босой, он вырос возле крыльца словно из-под земли. Сева не узнал его голоса, обычно смешливого, дребезжащего, а ныне звучного, грозного, эхом улетавшего в сад.
Собеседники оторопело смотрели на сердитого старика.
— Веденей Иванович! — первой опомнилась Вера. — Откуда вы взялись?
Сева впервые услышал отчество лесничего, удивился тому, что Седмицина с ним уже знакома, но более всего поразило его непостижимое преображение деда Веденея. У него окреп, помолодел голос, в самой речи появилась приподнятость и какая-то благородная страсть. Глаза утратили блаженно-невинное выражение, посуровели.
— Решил навестить милых мне людей, — чуть сентиментально, но с достоинством ответил Вере босоногий старик. — Необычайно теплая ночь сегодня, ласковая, мечтательная ночь… В моем лесном логове иногда, представьте, так устаешь от одиночества.
«И лексикон!» — обомлел Всеволод Антонович.
А Вера, уже оправясь от мимолетного замешательства, произнесла с профессиональной строгостью медработника:
— Веденей Иванович, не следует ходить в темноте по лесу босиком. Вы можете поранить ноги, наступить на змею.
Гость отозвался на это замысловатой, лишенной разумного содержания фразой:
— Что на асфальте городов, что на лесной тропе, я равно неуязвим, любезный доктор, хотя опасности подстерегают нас всюду.
Недоумение, невнятные болезненные подозрения совсем одолели Севу и стали ощущаться как отчаянный и безотчетный детский страх, но тут уж он крутым усилием воли пресек это постыдное чувство. И сразу понял, что ничего особенного в поведении деда, в общем-то, нет. Шутовства в нем и прежде было хоть отбавляй.
Воспользовавшись тем, что Вера ушла помогать Настасье Гавриловне готовить ужин, Авдотьев с хохотком обратился к леснику:
— А ты артист, Веденей Иванович! То простачком прикидывался, дитем природы, а то вдруг принялся изображать камергера двора его императорского величества.
— Разве я похож на камергера? — растерялся дед Веденей, в удивлении растягивая подол своей посконной рубахи и осматривая его.
— В том-то и дело, что не похож! Не пойму только, кем ты притворяешься. Или это психопатологический случай раздвоения личности? А?
— Раздвоения? — глубокомысленно переспросил дед. — О! Слишком простой вариант… Множественность, множественность, — забормотал он беспокойно, как бы ловя ускользающую мысль, досказать которую ему не удалось.
Из дверей высунулась Вера и провозгласила:
— Чай на террасе будем пить! Такая теплынь — обидно в комнате сидеть. Всеволод! Тебе велено наколоть лучинок для самовара.
Авдотьев быстро справился с растопкой. Самовар вскоре загудел, словно в его медном чреве работал механизм. На столе, вынесенном на террасу, уже млели теплые оладьи, горкой лежали ватрушки, горела лампа, и леденцовым блеском сверкали разноцветные варенья в вазочках.
Чаепитие происходило по заведенному порядку и все-таки не совсем обычно. Дед Веденей не пил, хлюпая из блюдечка, и ел умеренно, без прежнего шумного смака. Рубаха его была чиста и руки тоже. Волосы расчесаны. Странно, что Настасья Гавриловна, привычно хлопоча за столом, не обращала никакого внимания на окультуренность лесного отшельника. И Севе тоже вскоре надоело подмечать эти, мелкие в сущности, перемены. По просьбе Веры он вкратце рассказал о неудачной экспедиции. Настасья Гавриловна, опять-таки по настоянию Седмициной, повторила сказ про заповедную пещеру и двенадцать лун, взошедших в ту ночь, когда выросла гора.
Выпускница медицинского института заслушалась до того, что уронила в чай надкушенную ватрушку.
— Ах, как мне хотелось бы раскрыть эту тайну! — воскликнула Вера, не замечая своей оплошности. — Жизнь готова прожить в таком удивительном краю!
— Вот и ты попалась на удочку, — умудренно, добродушно усмехнулся Сева, жалея и немножко презирая Веру. — Лично я готов бежать отсюда без оглядки при первой же возможности. Тебе пока еще кажется, что ты на каникулы в деревню приехала, отсюда и восторги. Погоди, придет голая, грязная осень. За ней потянется зима, морозная, свирепая, долгая. Ты взвоешь от тоски в этом медвежьем углу, каждая неделя покажется тебе длиною в год.
— Да, восприятие времени очень растяжимо, — неожиданно поддержал Авдотьева неузнаваемый дед Веденей, но с непривычки умно изъясняться, по-видимому, сбился и закончил путаницей: — Нами создано время психологическое. Центр был собран, скреплен бессчетными тысячелетиями, ныне сформирован и утвержден временем хронологическим.
На сей раз даже рассеянная Настасья Гавриловна, не донеся чашку до самоварного краника, ошеломленно замерла.
— Окстись, старый! В своем ли ты уме? Что за околесицу несешь?
Дед будто и не собирался разъяснять бредовое бормотанье. За столом возникло молчание, неловкое и напряженное. Небо почти совсем почернело, игольчатые звезды засверкали веселей. Полнотелая луна, желтоватая и масленая, как оладья, самодовольно всходила над теменью сада. Искорки звездопада стремглав мелькали по небу, не оставляя следа. И вдруг серебристо-сиреневая вспышка, словно сполох гигантской невидимой молнии, осветила весь надземный свод от края и до края, затмив луну и звезды.
Женщины ахнули, Сева от неожиданности зажмурился, а когда глянул — не поверил своим глазам: сидевший наискосок от него дед Веденей, будто неживой, застыл в позе египетской статуи, залитый с ног до головы зловещим серебром. Взгляд его застекленел, четкие графические тени удлинили и заострили черты лица, абрис бороды и волос стал плоским, как на фресках фараоновых гробниц.
Тут начался переполох. Вера вскочила, вскрикнула, исчезла, вновь очутилась возле застывшего старика, в накинутом докторском халате, со стетоскопом, который она, склонясь, приставляла к груди деда Веденея. Сева помчался в дом за сердечными каплями. Настасья Гавриловна, бедственно причитая, кипятила в кухне шприц.
С аптечным пузырьком, зажатым в кулаке, Авдотьев вернулся на террасу. Небо погасло, приняло обычный полночный вид. Взошедшая в зенит луна уже не желтела, а пронзительно серебрилась, и от земли восходил нежный, прозрачный туман, пропитанный лунным светом.
Дед Веденей как ни в чем не бывало отвешивал Вере прощальные поклоны. Он успел спуститься со ступенек на дощатую дорожку. Хлопнула калитка, голова старика тенью проплыла над невысоким забором. Удаляясь, он напевал приятным опереточным баском:
— Слышу голос пещеры, слышу гул ее в бурю… Ночь светла и бурлива… Это ночь озаренья…
Стих его голос, и все смолкло. Тишина сомкнулась до странности непроницаемая. В селе не раздавалось ни звука — не лаяли собаки, не пиликали далекие гармошки, не шелестела листва. И даже комары не звенели во влажном, до духоты теплом воздухе августовской ночи.
Тут что-то случилось с Верочкой Седмициной. Трепеща, словно ища защиты, она метнулась к Авдотьеву, схватила его за руки, зашептала воспаленно, точно в бреду:
— Всеволод! Это страшно! Я слушала его сердце. Оно гудит металлом, как колокол. И весь он ледяной, словно из стали. А вспышка! Что это, Всеволод?
— Ты… Ты с ума-то не сходи. Фантастики, что ли, начиталась? Вспышка! Зарница обыкновенная, — успокаивал ее Сева. — Где-то гроза бушует… Вон как душно!
— Утром он был у меня на приеме. Человек как человек. Аритмия, но это возрастное… А сейчас, сейчас… Он пришелец, Севочка, поверь мне! Или робот.
Состояние Седмициной не на шутку пугало Всеволода Антоновича, но он овладел собой и заговорил, невозмутимо посмеиваясь:
— Да я этого пришельца не первый год знаю — вечно ваньку валяет. Розыгрыш он устроил. Повертелся возле экспедиции, нахватался разных фраз, как попугай, и давай нас дурачить.
Вера, вроде, прислушалась к его бодрым доводам. Растерянность на ее лице сменилась решимостью:
— Пусть так! Но сердце? Его надо догнать, вернуть. Это долг врача. Я не прощу себе…
Авдотьев и глазом не успел моргнуть, как Седмициной рядом не стало. Раздосадованный, он бросился следом. Когда он выскочил за калитку, Вера в своем докторском халате, полы которого распластались на бегу белыми крыльями, со всех ног неслась к лесу. Быстрота, с которой удалялась девушка, оставалась необъяснимой. Сева и сам словно бы не бежал, а летел стремительно и плавно, еле касаясь ступнями земли.
Уже промелькнули по сторонам кривые заборчики окраинных огородов, распахнулся росистый, весь в лунном блеске, лужок. Выделялась темная нить тропы, уводящей в лес и протоптанной до избушки деда Веденея.
Прошло, казалось, одно мгновение, и вот появилась полянка с озерцом и возникла впереди громада горы. Авдотьеву так и не удалось нагнать Веру. Ее белая, крылатая фигурка ночной бабочкой порхнула в отдаленье и скрылась в хижине лесника.
Тогда только и понял Всеволод Антонович Авдотьев, что не со взбалмошной девчонкой и чудаковатым стариком, а с ним самим произошло нечто невероятное, болезненное, страшное и унизительное. А именно: он очнулся один-одинешенек на опушке леса под горой глухой ночью. Предшествующее тому чаепитие на террасе и бег сквозь чащу за светлым, стремительно ускользающим силуэтом — все это теперь неумолимо вымывалось из памяти, таяло, как невнятное сновидение, теснимое холодным, трезвым страхом. К нему вернулась способность осознавать, где он и что с ним происходит. Не было сомнения, что только патологическое забытье лунатизма могло увести его за семь верст от дома к заклятой горе. Ведь из-за нее он взлелеял столько честолюбивых надежд, так упорно, жадно трудился и понес, в конечном счете, горькое, позорное поражение. Был осмеян, исключен из претендентов на ученое звание, признан захолустным авантюристом, лишенным научных представлений. Стоит ли удивляться нервному истощению и расстройству с его теперь уж явными, недвусмысленными признаками? Какой же после этого смысл жить? А тем более — заниматься историей, то есть помнить и пересказывать другим события, безвозвратно канувшие в прошлое? С какой целью волочить утомленным сознанием груз исчезнувших эпох, которые лишь обманчиво дразнят величием чьих-то деяний, а на самом деле спрессованы из миллиардов неприметных, безымянных, никому неведомых малых судеб, следа которых не осталось на земле? А ведь мучились, мечтали, рвались к знаниям, к духовному прозрению, страдали от любви… Во имя чего?
После вихря этих отвлеченных мыслей, скорых, спорных, безответных, Авдотьевым овладело отчаяние. Ноги ныли от усталости, его лихорадило. Лунатик — подумать только! Болезненное пробуждение настигло его здесь, потому что ночное светило погасло, ушло в густую тучу с лохматыми краями в виде змеистых драконовых голов. Последний тусклый отблеск скользнул по склону горы. Чуть погодя вдали полыхнула молния, плеснув сиреневым, огненным светом, донесся трескучий, протяжный раскат грома. Мрак ослепил Авдотьева. Лес вокруг застонал от внезапного порыва шквального ветра, пронизывающего до костей осенним холодом. В чаще нарастал монотонный, зловещий шум — буря шла, надвигалась стеной.
Озябший, едва различая в ненастной мгле очертание знакомой поляны, Сева пустился почти наугад к домику Веденея. Каждый шаг впотьмах казался шагом в пропасть. Ветер теперь выл и метался неистово, едва не валил с ног. Грохотало. Молнии резали глаза. Вдобавок хлынул косой, хлесткий дождь.
Когда изможденный Авдотьев добрался до избушки лесника, в бешеном реве грозы он различил новые звуки — и обмер: распахнутая дверь дома болталась и хлопала на ветру, заунывно скрежетали ржавые петли.
Придерживая дверь отворенной, он остановился на пороге. Он ожидал, что на него пахнет затхлым теплом дедова логова, но изнутри исходил известковый запах камня и сырой, развороченной земли.
Перед ним зиял провал, наклонным туннелем уходящий вниз, в глубине еле уловимым пятнышком брезжил бледный кварцевый свет.
Это был вход в пещеру.
От домика Веденея, прилепленного к подножию горы, остался лишь остов. Осознание беды еще раз опалило рассудок — и страх перегорел, отпустил. Наступил, выражаясь языком медицины, общий адаптационный синдром. Сева, пока как бы без участия воли, стал сопротивляться потрясениям, беспрерывно атакующим и сознание, и весь его организм. Появилась стойкость, готовность к неизведанному.
Он сделал несколько шагов к провалу, оперся рукой об оголенный скат горы, нагнулся и осторожно заглянул под свод пещеры. С обратной стороны тоже находился кто-то живой, который, наклонясь, с робким любопытством выглядывал наружу. Они столкнулись лицом к лицу — и Сева узнал самого себя, свое отражение, неяркое, словно в темном стекле. И это отражение вдруг поманило его заговорщическим, многообещающим жестом. Авдотьев ступил под свод, двойник его тут же пропал, а позади тяжко, шелестящим крошевом обрушился, как падающий занавес, песчаник горного склона. Стена заросла, будто и не было никакого входа в пещеру. Кварцевый свет в глубине разгорелся сильнее, стал виден весь наклонный подземный коридор, усеянный острыми камнями, в застывших потеках сталактитов. И по этому коридору, сверкая пятками, прытко убегал от Авдотьева дед Веденей, мерзко хохоча злорадным смехом. Эхо грубо разносило его смех по подземелью.
— Веденей! — тревожно закричал историк. — Куда же ты? Стой!
И его голос многократно усилило эхо, но коварный старик даже не обернулся. Он бежал проворной рысцой, резво и ловко, как по паркету. Потом дед вдруг оказался словно бы в овальной оболочке, состоящей из мерцающих, мелких, голубоватых частиц. Свет, окружающий его, побелел и брызнул в стороны прямыми, как спицы, лучами, образовав нечто, напоминающее велосипедное колесо. В ту же секунду колесо это бешено завертелось, и все спицы слились в круглую зеркальную плоскость, от скорости выглядевшую неподвижной. Дед исчез за ней, а из зеркальной глади выдвинулось какое-то столбообразное, головастое существо и сразу оказалось в полушаге от Авдотьева. Тот невольно зажмурился и вытянул руки, как бы защищаясь. Ладони его ткнулись во что-то мягкое, тугое, теплое. Он услышал голос, горестный и ласковый:
1 2 3 4