В левой руке она сжимала инжектор — такой же, каким он вводил вакцину — или только собирался ввести?.. Он подпустил ее к двери спальни, а потом прошептал:
– Стойте!
Она застыла, как неживая. Только голова медленно повернулась в ту сторону, откуда донесся шепот.
– Я знаю ваши планы и не могу позволить вам помешать спасению великого человека! — Роббинс надеялся на то, что слова звучат угрожающе.
– Видимо, вас послал доктор Харрисон? — прошептала она в ответ
– Да.
Ее плечи опустились, инжектор переместился в карман белого лабораторного халата.
– Я должна была догадаться, что из этого все равно ничего не выйдет.
– Сейчас мы вместе с вами вернемся в кухню, задействуем Переход и исчезнем отсюда. Вам понятно?
У нее было настолько удрученное выражение лица, что Роббинс с трудом подавил желание сгрести ее в охапку и ободрить: не беда, все в порядке! Она вздохнула.
– Пожалуй.
Роббинс стремительно повлек ее к кухне. Но стоило ему включить свой браслет, как она вырвалась и крикнула:
– Нет!
Роббинс оцепенел. Не хватало только, чтобы она разбудила Бетховена…
– Ваш замысел опасен! — крикнула она. — Вы уничтожите и наш, и этот мир! Мы все можем испариться, словно нас никогда не существовало, или испытать невообразимые страдания. Я не могу этого допустить!
Она схватила с ближайшего стола зазубренный нож, показавшийся ему знакомым, и занесла его.
Роббинс смотрел на нее во все глаза. Что делать? Он был выше ростом и превосходил ее силой. Однако он не умел драться, а Дороти моложе на полтора десятка лет.
– Не глупите! — нашелся он. — Все кончено. Как вы собираетесь распорядиться этим ножиком? — Он с опозданием вспомнил, что имеет дело с хирургом; он предполагал, что его вопрос прозвучит риторически… — Мы вас раскусили. Вы не можете противостоять сразу всем, впрочем, оговорился он про себя, сейчас тут находятся не сразу все, а он один).
Эртманн медленно опустила руку с ножом.
– Вы правы, — прошептала она. — Со всеми мне не сладить. Рыба проглотила наживку. Осталось умело подсечь.
– Харрисон доверился вам, а вы обманули его доверие. Вы предали сразу весь институт, но в первую очередь, конечно, его. Он все эти годы был вам почти отцом, но вы и его не пощадили! — Насчет «отца» он питал кое-какие сомнения, но обвинение прозвучало неплохо.
Нож со звоном упал на пол. Роббинс оглянулся, ожидая проклятий ; уст композитора, выскочившего из спальни, чтобы схватить грабителей.
– Вы правы, — повторила Эртманн. Очки закрывали ее глаза, поэтому он не видел слез, зато слышал всхлипывания. — Что же мне теперь дать?
– Включить Переход и убраться — сейчас же!
Грубость — не его стиль. Наоборот, ему очень хотелось утешить Доги. Она послушно нажала клавишу на своем браслете. Переход ожил поглотил ее.
Роббинс перевел дух. Оказывается, он не знал всех своих талантов…
Потом он напрягся. То, что Бетховен не появился в кухне, еще не означало, что он не шарит в спальне рукой в поисках свечи с намерением разобраться, кто это разбудил его. Роббинс осторожно возвратился к спальне и заглянул туда.
Гений громко храпел, лежа в той же позе, в которой Роббинс уже видел его (или еще только увидит?), когда побывал здесь с вакциной. Роббинс мысленно выругал себя за глупость. Эртманн могла бы шуметь хоть всю ночь — тугоухий Бетховен все равно бы не проснулся!
Он опять вернулся в кухню. Роббинс не знал в точности, сколько врмени осталось до «его» появления, и ему совершенно не хотелось испытать на собственной шкуре те неприятности, на которые намекала Эверетт, предостерегая его от встречи с «собой» прежним.
Он уже поднес руку к браслету, когда его остановила внезапная мысль. Возвратившись на Землю, застанет он Эртманн живой или не застанет? Раньше он полагал, что, вернувшись в «прошлое» для встречи с ней и исправления причиненного ею вреда, он предотвратит ее самоубийство. Сейчас, вспоминая объяснения Эверетт, он уже не был в этом уверен. С другой стороны, с «мертвыми» нельзя вот так запросто беседовать — или все же можно? Потом он вспомнил свою отповедь Эртманн, слова о том, что она предала всех, в особенности Харрисона, и то, где слышал эти слова раньше. Если, вернувшись на Землю, он выяснит, что она не ожила, то…
Борясь с испугом, он задействовал Переход и прошел сквозь него.
– Стоило все это затевать?
– Думаю, да, — с улыбкой ответил Роббинс.
Он сидел рядом с Антонией на диване в своей квартире. Последние десять дней оказались самыми утомительными и яркими в его жизни. Он совершил тридцать два путешествия на ТКЗ после своей второй транслокации в Вену 27 марта 1827 года, когда вычитал в газете сообщение о смерти некоего Меттерниха, а вовсе не Бетховена. Днем он ходил по нотным лавочкам, а по ночам наведывался к Бетховену, чей дом он теперь знал лучше собственного.
После смерти композитора в 1834 году Роббинс и его сотрудники стали совершать экскурсии каждые два года, чтобы разобраться, как подействовала «новая» музыка на других композиторов. Добравшись до 1847 года, они не обнаружили больших перемен. Новые бетховенские шедевры никак не влияли на творчество Шопена, Шумана, Мендельсона, Берлиоза. Возможно, причина в том, что последние произведения гения сочинены в строго индивидуальном стиле и выглядели апофеозом всего его творчества. Это было прощальной песнью, а не прорывом в новое, как «Героическая» симфония.
– Когда мы сможем послушать эту чудесную музыку? — спросила Антония.
– Скоро.
Только сегодня к вечеру его сотрудники закончили перевод всех партитур, которые он сканировал из рукописей композитора на компьютерную систему музыковедческого сектора. После распределения нот по инструментам и приведения в порядок динамики и темпа появились пригодные для прослушивания версии.
– Признаюсь, мне очень любопытно. Что он писал в эти «дополнительные» годы?
– В основном, камерную музыку: недостающие части для струнного Квинтета до мажор, три струнных квартета, две сонаты для фортепьяно, три трио для фортепьяно, скрипки и виолончели. Есть также одна оркестровая вещь…
Антония приподняла брови.
– Мы с тобой будем первыми людьми на Земле, которые услышат самую последнюю симфонию Бетховена: Десятую ля минор.
Он воздел руку, как дирижер, и резко уронил ее.
– Компьютер! Начали!
Медленное вступление к первой части началось серией громогласных диссонансов, исполняемых всем оркестром. Постепенно они сменились громкой, спокойной темой до мажор, начатой соло на кларнете, сдержанном пиццикато струнной группой. Потом мелодию подхватил весь оркестр; она звучала мощно, но недолго, перейдя в ля минор, а потом сменившись главной темой аллегро. В короткой экспозиции прозвучали две трагические темы. Роббинс шепотом комментировал:
– Обе продолжают темы Баха: «Распятие» из «Высокой» мессы си нор и кантату «Погребение Христа».
Разработка была выдержана почти исключительно в миноре: боль, дурные предчувствия, героическая, но обреченная на неудачу борьба, выраженная возрастающим напряжением в музыке. Реприза не принесла облегчения: она завершилась шепотом безнадежного смирения в той минорной тональности.
Вторая часть анданте состояла из чередования вариаций на две темы: та в фа мажоре, другая в до миноре. Увидев удивление на лице Антонии, Роббинс улыбнулся.
– Звучит знакомо? Обе сходны с мелодиями из «Мессии», арией узренный» и хором «Грехи наши Он принял на себя». Недаром Бетховен называл Генделя своим любимым композитором. Первоначально спокойное, пасторальное настроение второй части под конец сменилось горечью и даже отчаянием в заключительных тактах. Третья часть скерцо оказалась престо в до миноре, похожим на danse macabre, зловещий танец.
– Главная тема похожа на Моцарта в «Dies Irae» «Реквиема». Каждый возврат молитвенной мелодии (опять Моцарт — из «Масонской траурной музыки») в частях трио ля-бемоль мажор казался рождением надежды, но ее хоронило возвращение оркестра к грустной теме.
Потом зазвучала четвертая, последняя, часть симфонии, обозначен-«умеренно». Ее открывало новое появление первоначальной негромкой до-мажорной темы, исполненной на этот раз в до миноре. Высокие струнные и деревянные духовые инструменты исполняли ее мягко, вкрадчиво. Когда она переросла в трагический вздох, ее перекрыла новая тема фортиссимо на тромбонах и низких струнных.
Эта новая тема, — пояснил Роббинс, — представляет собой дословную цитату из старого учителя Бетховена, Гайдна: тот написал эту музыку в честь императора своей родной Австрии.
Несмотря на вмешательство второй темы, первая возвращалась вновь и вновь, с каждым разом все усиливаясь, пока она и «Гимн императору» не слились в титаническом борении, полном пронзительных диссонансов. Потом, вслед за внезапным, завораживающим переходом в до мажор, с могучим пением труб и подчеркиванием тимпанами, первоначальная тема поглотила «императорскую», сначала раздробив ее на несвязные звуки, а затем окончательно уничтожив. Только тут стала ясна ее истинная мощь: весь оркестр подхватил мелодию кодой неуемного празднества, по сравнению с которой завершение предыдущей бетховенской симфонии показалось бы сдержанным и домашним. Наконец среди воинственных фанфар варварского размаха, исполненных медной духовой группой и ударными, струнные и деревянные духовые сыграли победную тему в до мажоре мощным и оригинальным контрапунктом, что и послужило триумфальным завершением симфонии…
Они долго молчали, давая музыке отзвучать в ушах и в сердце. Наконец, Антония молвила:
– Ты прав: ради этого стоило пойти на многое…
– В 1826 году Бетховен начал писать еще одну симфонию, до минор. Однако дальше набросков дело не продвинулось. В 1831 году он начал работать над этой, которую завершил в 1834-м. В дневнике он записал, что вдохновлялся какими-то актуальными событиями, вроде борьбы поляков за освобождение своей страны от русского владычества. Новый прилив вдохновения он испытал, получив от племянника Карла в подарок к 60-летию немецкий перевод «Освобожденного Прометея» Шелли. Он говорил, что его музыка выражает победоносную борьбу человеческого духа и жизни против тирании и смерти, окончательную победу свободы над угнетением. Как в Пятой симфонии или в третьей увертюре «Леонора», только гораздо сильнее.
Интересно, что через несколько лет после премьерного исполнения этой симфонии первая тема из четвертой части, которой с таким драматизмом завершается вся вещь, была положена в основу популярной патриотической песни. После 1837 года практически в каждом нотном магазине продавалась ее партитура. В 1847 году, когда я посетил Вену в последний раз, толпа даже распевала ее во время манифестации.
Текст песни написал какой-то неизвестный ганноверский поэт. В оригинале, на немецком, стихи лишены и вкуса, и чувства меры. Английский перевод Литтона немногим лучше. Начинается сей опус так «Сыны Германии, вставайте,/Могучи вы, непобедимы,/Повелевайте всем грядущим,/Единство вам судьба диктует…» И так далее. Примерно в то же время были написаны новые слова для гимна кайзеру Гайдна, в которых вместо австрийского императора восхвалялась Германия. «Deutschland uber alles» стал германским национальным гимном.
– А самому Бетховену довелось послушать перед смертью его симфонию?
– Слушать ее он все равно не смог бы. К концу жизни он почти полностью оглох. Помнишь рассказ о том, как он дирижировал на первом исполнении Девятой симфонии? Пришлось развернуть его, чтобы он увидел, как ему аплодируют. Если ты хотела спросить, присутствовал ли он на исполнении, то я отвечаю: нет. Он умер как раз перед началом концертов. Десятая симфония была впервые исполнена через неделю после похорон.
Он улыбнулся бюсту Бетховена. Композитор сердито сдвинул брови. Роббинс был разочарован. «Я-то думал, тебе захочется послушать собственное сочинение!»
– От чего он умер, Говард?
– Ранения, полученные во время нелепого уличного происшествия.
Его переехал фургон с отбросами! Он ведь не слышал его приближения… ТКЗ лишилась романтической истории о композиторе, встающем о смертного одра, чтобы погрозить кулаком озаренному молниями небу; однако Роббинс полагал, что выигрыш оказался несравненно больше.
Антония задумчиво смотрела перед собой, не в силах забыть волшебную музыку.
– Когда ты туда вернешься?
Он неуверенно обнял ее за плечи.
– Завтра утром. Мы довели свои исследования — строго по графику до 1847 года. Великовски говорит, что в 1848 и 1849 годах в Вене проводили крупные политические беспорядки, и советует перепрыгнуть прямо в 1852 год, когда все должно успокоиться.
– Значит, ночь у тебя свободна, — сказала Антония и заглянула ему в глаза. На губах у нее появилась робкая улыбка. В последний раз он видел такое же выражение ее лица очень давно, но все равно узнал его.
Гораздо позже, когда Антония уснула в его объятиях, Роббинс, довольный, поднял глаза к потолку. Музыка и воспоминание о теле Антонии наполнили его голову пленительным звуком, похожим на медленную фугу. Именно из-за таких мгновений стоит жить на свете! Даже если завтра ему суждено умереть, он сойдет в могилу счастливым.
Но уснуть ему не дали другие воспоминания, которые он гнал все последние десять дней. В голове зазвучали слова Эверетт: «Нет, вы ничем не смогли бы ей помочь». Харрисон, наставник бедной Дороти Эртманн, уверял его: «Нет, вы ни в чем не виноваты. Она сама распорядилась своей жизнью». Возможно, все это говорилось искренне, возможно, даже, что оба были правы. Однако как ни силился Роббинс, ему не удавалось трезво взглянуть на то, что произошло. Так молода, так красива… Ему хотелось обнять, утешить ее, а вовсе не убить! От этих мыслей восторг, который вызывала Десятая симфония и любовь Антонии, резко пошел на убыль.
Его подсознание попыталось поставить преграду горьким воспоминаниям, заменить их музыкой. Однако в голове зазвучали трагические аккорды. Он слышал не торжествующую музыку Бетховена, а душераздирающий минор, вроде симфонии Чайковского си минор или Гайдна ми минор, которые завершались не в победном мажоре, а сохраняли до конца грустную тональность, настроение трагедии, «бури и натиска», отчаяния. Порой в этой музыке, как в реальной жизни, смерть одерживала верх над жизнью.
Антония прижалась к нему, и от ее тепла его наконец тоже сморил сон. Но спал он плохо. Всю ночь его терзала музыка: мотивы увертюры к шумановскому «Манфреду», особенно тема Астарты, и вторая часть его же струнного квартета ре минор с подзаголовком «Смерть и девушка»…
Роббинс в отчаянии колотил кулаками по стенке воронки. Он должен что-то сделать!.. Штаны казака уже съехали на икры, голые ягодицы сотрясались от хохота: он наслаждался ужасом женщины. Роббинс высунул голову из-за края воронки, отчаянно озираясь в поисках камня, палки — чего угодно, чем можно было бы вооружиться, даже если это будет стоить ему жизни.
Внезапно он увидел то, что искал: за поясом лежащего неподалеку бездыханного толстяка поблескивал какой-то металлический предмет. В голове Роббинса опять зазвучала музыка. То была Десятая симфония, спрессованная в один могучий звуковой всплеск. Он был свидетелем решающего сражения человеческого духа со злом и смертью, стойкости, несгибаемости, и какие бы страдания ни выпадали на долю праведников, наградой за упорство была великая победа.
Он рывком поднялся, как Титан, разрывающий свои цепи, метнулся к мертвецу, вырвал у него из-за пояса револьвер и бросился к казакам. Остатки рассудка кричали, что он никогда в жизни не стрелял, даже не знает, сколько пуль в револьвере, но он был глух к доводам рассудка.
— Остановитесь! — крикнул он по-русски.
Казаки оглянулись, перестав смеяться. С револьвером в вытянутых руках, Роббинс стоял на приличном расстоянии от них, чтобы держать на прицеле всю четверку. Музыка в голове постепенно стихала, сменяясь страшной реальностью.
— Отпустите их, негодяи!
Он переводил револьвер с одного на другого. Только сейчас у него появилась возможность разглядеть подвернувшееся под руку оружие. Револьвер как две капли воды походил на оружие из жестокого вестерна столетней авности, который однажды показал ему Биллингсли. Припоминая, как пудовая своим шестизарядным кольтом герой фильма, Роббинс взвел большим пальцем затвор.
Казак медленно нагнулся, натянул штаны и внимательно посмотрел на Роббинса.
— Приветствую тебя, друг, — проговорил он. — Царь послал освободить вас. — Он показал на простертую женщину. — А этого добра хватит на всех.
Казак снова наклонился, словно с намерением стряхнуть пыль с сапог, потом выпрямился и сделал шаг в сторону Роббинса, протягивая руку.
— Видишь, мои руки пусты…
— Стой!
Казак изобразил обиду.
— Не станешь же ты стрелять в безоружного. Ведь ты сын немецкого рода, известного даже у нас на родине своим благородством.
1 2 3 4 5 6 7
– Стойте!
Она застыла, как неживая. Только голова медленно повернулась в ту сторону, откуда донесся шепот.
– Я знаю ваши планы и не могу позволить вам помешать спасению великого человека! — Роббинс надеялся на то, что слова звучат угрожающе.
– Видимо, вас послал доктор Харрисон? — прошептала она в ответ
– Да.
Ее плечи опустились, инжектор переместился в карман белого лабораторного халата.
– Я должна была догадаться, что из этого все равно ничего не выйдет.
– Сейчас мы вместе с вами вернемся в кухню, задействуем Переход и исчезнем отсюда. Вам понятно?
У нее было настолько удрученное выражение лица, что Роббинс с трудом подавил желание сгрести ее в охапку и ободрить: не беда, все в порядке! Она вздохнула.
– Пожалуй.
Роббинс стремительно повлек ее к кухне. Но стоило ему включить свой браслет, как она вырвалась и крикнула:
– Нет!
Роббинс оцепенел. Не хватало только, чтобы она разбудила Бетховена…
– Ваш замысел опасен! — крикнула она. — Вы уничтожите и наш, и этот мир! Мы все можем испариться, словно нас никогда не существовало, или испытать невообразимые страдания. Я не могу этого допустить!
Она схватила с ближайшего стола зазубренный нож, показавшийся ему знакомым, и занесла его.
Роббинс смотрел на нее во все глаза. Что делать? Он был выше ростом и превосходил ее силой. Однако он не умел драться, а Дороти моложе на полтора десятка лет.
– Не глупите! — нашелся он. — Все кончено. Как вы собираетесь распорядиться этим ножиком? — Он с опозданием вспомнил, что имеет дело с хирургом; он предполагал, что его вопрос прозвучит риторически… — Мы вас раскусили. Вы не можете противостоять сразу всем, впрочем, оговорился он про себя, сейчас тут находятся не сразу все, а он один).
Эртманн медленно опустила руку с ножом.
– Вы правы, — прошептала она. — Со всеми мне не сладить. Рыба проглотила наживку. Осталось умело подсечь.
– Харрисон доверился вам, а вы обманули его доверие. Вы предали сразу весь институт, но в первую очередь, конечно, его. Он все эти годы был вам почти отцом, но вы и его не пощадили! — Насчет «отца» он питал кое-какие сомнения, но обвинение прозвучало неплохо.
Нож со звоном упал на пол. Роббинс оглянулся, ожидая проклятий ; уст композитора, выскочившего из спальни, чтобы схватить грабителей.
– Вы правы, — повторила Эртманн. Очки закрывали ее глаза, поэтому он не видел слез, зато слышал всхлипывания. — Что же мне теперь дать?
– Включить Переход и убраться — сейчас же!
Грубость — не его стиль. Наоборот, ему очень хотелось утешить Доги. Она послушно нажала клавишу на своем браслете. Переход ожил поглотил ее.
Роббинс перевел дух. Оказывается, он не знал всех своих талантов…
Потом он напрягся. То, что Бетховен не появился в кухне, еще не означало, что он не шарит в спальне рукой в поисках свечи с намерением разобраться, кто это разбудил его. Роббинс осторожно возвратился к спальне и заглянул туда.
Гений громко храпел, лежа в той же позе, в которой Роббинс уже видел его (или еще только увидит?), когда побывал здесь с вакциной. Роббинс мысленно выругал себя за глупость. Эртманн могла бы шуметь хоть всю ночь — тугоухий Бетховен все равно бы не проснулся!
Он опять вернулся в кухню. Роббинс не знал в точности, сколько врмени осталось до «его» появления, и ему совершенно не хотелось испытать на собственной шкуре те неприятности, на которые намекала Эверетт, предостерегая его от встречи с «собой» прежним.
Он уже поднес руку к браслету, когда его остановила внезапная мысль. Возвратившись на Землю, застанет он Эртманн живой или не застанет? Раньше он полагал, что, вернувшись в «прошлое» для встречи с ней и исправления причиненного ею вреда, он предотвратит ее самоубийство. Сейчас, вспоминая объяснения Эверетт, он уже не был в этом уверен. С другой стороны, с «мертвыми» нельзя вот так запросто беседовать — или все же можно? Потом он вспомнил свою отповедь Эртманн, слова о том, что она предала всех, в особенности Харрисона, и то, где слышал эти слова раньше. Если, вернувшись на Землю, он выяснит, что она не ожила, то…
Борясь с испугом, он задействовал Переход и прошел сквозь него.
– Стоило все это затевать?
– Думаю, да, — с улыбкой ответил Роббинс.
Он сидел рядом с Антонией на диване в своей квартире. Последние десять дней оказались самыми утомительными и яркими в его жизни. Он совершил тридцать два путешествия на ТКЗ после своей второй транслокации в Вену 27 марта 1827 года, когда вычитал в газете сообщение о смерти некоего Меттерниха, а вовсе не Бетховена. Днем он ходил по нотным лавочкам, а по ночам наведывался к Бетховену, чей дом он теперь знал лучше собственного.
После смерти композитора в 1834 году Роббинс и его сотрудники стали совершать экскурсии каждые два года, чтобы разобраться, как подействовала «новая» музыка на других композиторов. Добравшись до 1847 года, они не обнаружили больших перемен. Новые бетховенские шедевры никак не влияли на творчество Шопена, Шумана, Мендельсона, Берлиоза. Возможно, причина в том, что последние произведения гения сочинены в строго индивидуальном стиле и выглядели апофеозом всего его творчества. Это было прощальной песнью, а не прорывом в новое, как «Героическая» симфония.
– Когда мы сможем послушать эту чудесную музыку? — спросила Антония.
– Скоро.
Только сегодня к вечеру его сотрудники закончили перевод всех партитур, которые он сканировал из рукописей композитора на компьютерную систему музыковедческого сектора. После распределения нот по инструментам и приведения в порядок динамики и темпа появились пригодные для прослушивания версии.
– Признаюсь, мне очень любопытно. Что он писал в эти «дополнительные» годы?
– В основном, камерную музыку: недостающие части для струнного Квинтета до мажор, три струнных квартета, две сонаты для фортепьяно, три трио для фортепьяно, скрипки и виолончели. Есть также одна оркестровая вещь…
Антония приподняла брови.
– Мы с тобой будем первыми людьми на Земле, которые услышат самую последнюю симфонию Бетховена: Десятую ля минор.
Он воздел руку, как дирижер, и резко уронил ее.
– Компьютер! Начали!
Медленное вступление к первой части началось серией громогласных диссонансов, исполняемых всем оркестром. Постепенно они сменились громкой, спокойной темой до мажор, начатой соло на кларнете, сдержанном пиццикато струнной группой. Потом мелодию подхватил весь оркестр; она звучала мощно, но недолго, перейдя в ля минор, а потом сменившись главной темой аллегро. В короткой экспозиции прозвучали две трагические темы. Роббинс шепотом комментировал:
– Обе продолжают темы Баха: «Распятие» из «Высокой» мессы си нор и кантату «Погребение Христа».
Разработка была выдержана почти исключительно в миноре: боль, дурные предчувствия, героическая, но обреченная на неудачу борьба, выраженная возрастающим напряжением в музыке. Реприза не принесла облегчения: она завершилась шепотом безнадежного смирения в той минорной тональности.
Вторая часть анданте состояла из чередования вариаций на две темы: та в фа мажоре, другая в до миноре. Увидев удивление на лице Антонии, Роббинс улыбнулся.
– Звучит знакомо? Обе сходны с мелодиями из «Мессии», арией узренный» и хором «Грехи наши Он принял на себя». Недаром Бетховен называл Генделя своим любимым композитором. Первоначально спокойное, пасторальное настроение второй части под конец сменилось горечью и даже отчаянием в заключительных тактах. Третья часть скерцо оказалась престо в до миноре, похожим на danse macabre, зловещий танец.
– Главная тема похожа на Моцарта в «Dies Irae» «Реквиема». Каждый возврат молитвенной мелодии (опять Моцарт — из «Масонской траурной музыки») в частях трио ля-бемоль мажор казался рождением надежды, но ее хоронило возвращение оркестра к грустной теме.
Потом зазвучала четвертая, последняя, часть симфонии, обозначен-«умеренно». Ее открывало новое появление первоначальной негромкой до-мажорной темы, исполненной на этот раз в до миноре. Высокие струнные и деревянные духовые инструменты исполняли ее мягко, вкрадчиво. Когда она переросла в трагический вздох, ее перекрыла новая тема фортиссимо на тромбонах и низких струнных.
Эта новая тема, — пояснил Роббинс, — представляет собой дословную цитату из старого учителя Бетховена, Гайдна: тот написал эту музыку в честь императора своей родной Австрии.
Несмотря на вмешательство второй темы, первая возвращалась вновь и вновь, с каждым разом все усиливаясь, пока она и «Гимн императору» не слились в титаническом борении, полном пронзительных диссонансов. Потом, вслед за внезапным, завораживающим переходом в до мажор, с могучим пением труб и подчеркиванием тимпанами, первоначальная тема поглотила «императорскую», сначала раздробив ее на несвязные звуки, а затем окончательно уничтожив. Только тут стала ясна ее истинная мощь: весь оркестр подхватил мелодию кодой неуемного празднества, по сравнению с которой завершение предыдущей бетховенской симфонии показалось бы сдержанным и домашним. Наконец среди воинственных фанфар варварского размаха, исполненных медной духовой группой и ударными, струнные и деревянные духовые сыграли победную тему в до мажоре мощным и оригинальным контрапунктом, что и послужило триумфальным завершением симфонии…
Они долго молчали, давая музыке отзвучать в ушах и в сердце. Наконец, Антония молвила:
– Ты прав: ради этого стоило пойти на многое…
– В 1826 году Бетховен начал писать еще одну симфонию, до минор. Однако дальше набросков дело не продвинулось. В 1831 году он начал работать над этой, которую завершил в 1834-м. В дневнике он записал, что вдохновлялся какими-то актуальными событиями, вроде борьбы поляков за освобождение своей страны от русского владычества. Новый прилив вдохновения он испытал, получив от племянника Карла в подарок к 60-летию немецкий перевод «Освобожденного Прометея» Шелли. Он говорил, что его музыка выражает победоносную борьбу человеческого духа и жизни против тирании и смерти, окончательную победу свободы над угнетением. Как в Пятой симфонии или в третьей увертюре «Леонора», только гораздо сильнее.
Интересно, что через несколько лет после премьерного исполнения этой симфонии первая тема из четвертой части, которой с таким драматизмом завершается вся вещь, была положена в основу популярной патриотической песни. После 1837 года практически в каждом нотном магазине продавалась ее партитура. В 1847 году, когда я посетил Вену в последний раз, толпа даже распевала ее во время манифестации.
Текст песни написал какой-то неизвестный ганноверский поэт. В оригинале, на немецком, стихи лишены и вкуса, и чувства меры. Английский перевод Литтона немногим лучше. Начинается сей опус так «Сыны Германии, вставайте,/Могучи вы, непобедимы,/Повелевайте всем грядущим,/Единство вам судьба диктует…» И так далее. Примерно в то же время были написаны новые слова для гимна кайзеру Гайдна, в которых вместо австрийского императора восхвалялась Германия. «Deutschland uber alles» стал германским национальным гимном.
– А самому Бетховену довелось послушать перед смертью его симфонию?
– Слушать ее он все равно не смог бы. К концу жизни он почти полностью оглох. Помнишь рассказ о том, как он дирижировал на первом исполнении Девятой симфонии? Пришлось развернуть его, чтобы он увидел, как ему аплодируют. Если ты хотела спросить, присутствовал ли он на исполнении, то я отвечаю: нет. Он умер как раз перед началом концертов. Десятая симфония была впервые исполнена через неделю после похорон.
Он улыбнулся бюсту Бетховена. Композитор сердито сдвинул брови. Роббинс был разочарован. «Я-то думал, тебе захочется послушать собственное сочинение!»
– От чего он умер, Говард?
– Ранения, полученные во время нелепого уличного происшествия.
Его переехал фургон с отбросами! Он ведь не слышал его приближения… ТКЗ лишилась романтической истории о композиторе, встающем о смертного одра, чтобы погрозить кулаком озаренному молниями небу; однако Роббинс полагал, что выигрыш оказался несравненно больше.
Антония задумчиво смотрела перед собой, не в силах забыть волшебную музыку.
– Когда ты туда вернешься?
Он неуверенно обнял ее за плечи.
– Завтра утром. Мы довели свои исследования — строго по графику до 1847 года. Великовски говорит, что в 1848 и 1849 годах в Вене проводили крупные политические беспорядки, и советует перепрыгнуть прямо в 1852 год, когда все должно успокоиться.
– Значит, ночь у тебя свободна, — сказала Антония и заглянула ему в глаза. На губах у нее появилась робкая улыбка. В последний раз он видел такое же выражение ее лица очень давно, но все равно узнал его.
Гораздо позже, когда Антония уснула в его объятиях, Роббинс, довольный, поднял глаза к потолку. Музыка и воспоминание о теле Антонии наполнили его голову пленительным звуком, похожим на медленную фугу. Именно из-за таких мгновений стоит жить на свете! Даже если завтра ему суждено умереть, он сойдет в могилу счастливым.
Но уснуть ему не дали другие воспоминания, которые он гнал все последние десять дней. В голове зазвучали слова Эверетт: «Нет, вы ничем не смогли бы ей помочь». Харрисон, наставник бедной Дороти Эртманн, уверял его: «Нет, вы ни в чем не виноваты. Она сама распорядилась своей жизнью». Возможно, все это говорилось искренне, возможно, даже, что оба были правы. Однако как ни силился Роббинс, ему не удавалось трезво взглянуть на то, что произошло. Так молода, так красива… Ему хотелось обнять, утешить ее, а вовсе не убить! От этих мыслей восторг, который вызывала Десятая симфония и любовь Антонии, резко пошел на убыль.
Его подсознание попыталось поставить преграду горьким воспоминаниям, заменить их музыкой. Однако в голове зазвучали трагические аккорды. Он слышал не торжествующую музыку Бетховена, а душераздирающий минор, вроде симфонии Чайковского си минор или Гайдна ми минор, которые завершались не в победном мажоре, а сохраняли до конца грустную тональность, настроение трагедии, «бури и натиска», отчаяния. Порой в этой музыке, как в реальной жизни, смерть одерживала верх над жизнью.
Антония прижалась к нему, и от ее тепла его наконец тоже сморил сон. Но спал он плохо. Всю ночь его терзала музыка: мотивы увертюры к шумановскому «Манфреду», особенно тема Астарты, и вторая часть его же струнного квартета ре минор с подзаголовком «Смерть и девушка»…
Роббинс в отчаянии колотил кулаками по стенке воронки. Он должен что-то сделать!.. Штаны казака уже съехали на икры, голые ягодицы сотрясались от хохота: он наслаждался ужасом женщины. Роббинс высунул голову из-за края воронки, отчаянно озираясь в поисках камня, палки — чего угодно, чем можно было бы вооружиться, даже если это будет стоить ему жизни.
Внезапно он увидел то, что искал: за поясом лежащего неподалеку бездыханного толстяка поблескивал какой-то металлический предмет. В голове Роббинса опять зазвучала музыка. То была Десятая симфония, спрессованная в один могучий звуковой всплеск. Он был свидетелем решающего сражения человеческого духа со злом и смертью, стойкости, несгибаемости, и какие бы страдания ни выпадали на долю праведников, наградой за упорство была великая победа.
Он рывком поднялся, как Титан, разрывающий свои цепи, метнулся к мертвецу, вырвал у него из-за пояса револьвер и бросился к казакам. Остатки рассудка кричали, что он никогда в жизни не стрелял, даже не знает, сколько пуль в револьвере, но он был глух к доводам рассудка.
— Остановитесь! — крикнул он по-русски.
Казаки оглянулись, перестав смеяться. С револьвером в вытянутых руках, Роббинс стоял на приличном расстоянии от них, чтобы держать на прицеле всю четверку. Музыка в голове постепенно стихала, сменяясь страшной реальностью.
— Отпустите их, негодяи!
Он переводил револьвер с одного на другого. Только сейчас у него появилась возможность разглядеть подвернувшееся под руку оружие. Револьвер как две капли воды походил на оружие из жестокого вестерна столетней авности, который однажды показал ему Биллингсли. Припоминая, как пудовая своим шестизарядным кольтом герой фильма, Роббинс взвел большим пальцем затвор.
Казак медленно нагнулся, натянул штаны и внимательно посмотрел на Роббинса.
— Приветствую тебя, друг, — проговорил он. — Царь послал освободить вас. — Он показал на простертую женщину. — А этого добра хватит на всех.
Казак снова наклонился, словно с намерением стряхнуть пыль с сапог, потом выпрямился и сделал шаг в сторону Роббинса, протягивая руку.
— Видишь, мои руки пусты…
— Стой!
Казак изобразил обиду.
— Не станешь же ты стрелять в безоружного. Ведь ты сын немецкого рода, известного даже у нас на родине своим благородством.
1 2 3 4 5 6 7