Но ничего не нашла и снова перевела взгляд на Мишеля.
– Нет, – грустно сказала она.
Она наблюдала за ним с такой тревогой, что он попался на эту удочку. Резко выдохнув, он упал в кресло, в котором до того сидела Алиса:
– Господи, как же я устал… Что со мной было? Что происходит?
Он поднял голову, по-детски потянулся к ней, и она чуть не поддалась желанию обнять его, всплакнуть, вздрогнуть при мысли о миновавшей опасности. Однако позволила себе не больше того, что требовала осторожность. Сложив губы в мягкую удивлённую улыбку, заставила глаза широко открыться и выдержать умоляющий взгляд Мишеля:
– Как ты меня напугал, Мишель! – жалобно сказала она.
Он созерцал её с тревожной и суровой нежностью, которую многие легкомысленные мужчины втайне испытывают к своей верной подруге, и уже облегчённо вздыхал, видя её прежней, такой неизменной: её розовый рот с широкой, часто в трещинках нижней губой и короткой верхней, чуть вздёрнутой к носу – чуть плоскому, чуть приплюснутому носику, некрасивому и неподражаемому камбоджийскому носу, – а главное, глаза, удлинённые, словно листья, где зелёное переливалось в серое, казавшиеся светлее вечером, при лампе, и темневшие утром…
Она не двигалась, не отводила взгляда. Но Мишель увидел, что под густой челкой одна из бровей Алисы едва заметно подёргивалась, как от лёгкой нервной судороги. И в то же время его ноздри ощутили запах, выдававший волнение, запах испарины, которая выступает на теле от страха и тоски, запах, который словно зло передразнивал аромат сандала, разогретого солнцем самшита, – аромат, принадлежавший часам любви и долгим дням в разгаре лета. Он высвободился из кольца милосердных рук, повернулся и открыл ящик секретера.
Луч солнца заиграл на бюваре из лакированного сафьяна, и первым побуждением Мишеля было воскликнуть с ребяческим торжеством:
– Видишь? Ну что я говорил?
Он улыбался, повторяя: «Видишь? Видишь?», и потому Алиса решила улыбнуться тоже. Мысли покинули её, она старалась только оставаться неподвижной. «Если я не двинусь с места, он тоже не двинется…» Но едва она улыбнулась, как Мишель переменился в лице, и она поняла: его улыбка была ничего не значащей случайностью. Она ухватилась за соломинку:
– Звонили к обеду.
Он машинально повернулся к стеклянной двери в сад, чуть нагнув голову, словно желая рассмотреть маленький чёрный колокол, полускрытый гирляндами майской розы и жёлтыми гроздьями жасмина, и Алиса понадеялась, что он спохватится и встанет, боясь опоздать к обеду и рассердить эту хитрую бестию Марию, что отложит на потом то, что ему предстояло узнать, то, что ему предстояло сказать, сделать… «Потом, – подумала она, – я всё улажу. Или нам обоим не жить».
Она направилась было к двери, но Мишель сдавил ей запястье:
– Постой! Дело не кончено.
Она пошла на хитрость, громко застонала, заставила себя заплакать:
– Ты мне делаешь больно! Пусти!..
Она встряхнула запястье, рука Мишеля сразу же разжалась, и она поняла, что грубости ожидать не приходится – Мишель сохранял какое-то неестественное хладнокровие; так потерпевший кораблекрушение, уже захлёбываясь солёной водой, говорит себе: «Как жаль, я надевал эти запонки всего два раза!» Она видела перед собой озабоченное, настороженное лицо, потому что он ведь и в самом деле был всего лишь насторожён и озабочен, в нём ещё теплилась надежда, как и в ней самой; он боролся за неё, а не против неё. На мгновение он стал «умником», как говаривала она: голова чуть склонена набок, карие глаза озадаченно улыбаются. Она чувствовала, как постарела за эти несколько секунд. «Я не смогу уберечь его от того, чего он боится», – подумала она и, пав духом, возненавидела его. Ослабев, она перенесла всю тяжесть тела на одну ногу, отдавая себе отчёт в том, что этим движением как бы признаёт себя побеждённой.
И всё же он ещё не открыл лиловый бювар, и Алиса успела прочесть в его взгляде малодушное желание, совпадавшее с её собственным: закрыть ящик секретера, помчаться вдогонку за мгновением, которое убегало всё дальше, оставляя их замершими, покинутыми, неподвижными, тем мгновением, когда Мишель заговорил о пурпурном отблеске на щеке Алисы. «Сейчас я крикну ему: "Сыграем!" Схвачу бювар, побегу, он за мной, и…»
Мишель, чья голова была совсем рядом с разгорячённой грудью Алисы, боязливо спросил:
– Что там, внутри?
Она вяло повела плечами, склонилась к нему, словно желая сказать «прощай».
– Ничего. Уже ничего.
Он яростно набросился на два последних слова: – Ты, значит, успела всё переложить в другое место? Она выпрямилась, с силой втянула воздух, раздув камбоджийские ноздри, облизнула потрескавшуюся нижнюю губу, и лицо её помолодело. Теперь, наконец, нужно было спорить, защищаться, делать осторожные признания, ранить самолюбие Мишеля, чтобы отвлечь его, чтобы он не слишком мучился… «Надо исправить свою ошибку… И как это меня угораздило сказать, что у меня нет лилового бювара? Бедный, бедный Мишель…»
Она сдержала слёзы, придававшие её глазам необычный блеск, к щекам прилила кровь. Она стыдливо прижала локти к туловищу из-за влажных пятен, которые, расплываясь у неё под мышками, темнили её голубое платье.
– Послушай, Мишель… Сейчас ты поймёшь…
Он недобро усмехнулся и протестующе поднял руку:
– Ну уж нет! Честное слово… Нет! Это было бы странно…
Она часто замечала у него эту мнимую непринуждённость, этот вымученный смех, когда ему казалось, что он потерпел полное поражение в делах.
– Мишель, ты поступишь правильно, если не захочешь открывать этот бювар: там больше ничего нет – ни для тебя, ни для меня. Если ты его откроешь, сумей понять, что то… та бумага, которую ты там найдёшь, ничего не значит, уже ничего не значит. Это всё равно что зола от чего-то такого, что отгорело навсегда… В общем, это ничто, слышишь, ничто…
Он удивлённо слушал её, высоко подняв брови, с недоверчивым видом теребя двумя пальцами бородку. Всё же он расслышал главное:
– Отгорело, говоришь? Ну-ну! Ладно…
Он схватил лакированный сафьяновый бювар, который сверкнул под солнцем, словно зеркало. Пурпурное пятно прыгнуло на потолок, заметалось между потемневшими балками. Мишель открыл бювар – оттуда вылетел маленький, лёгкий листочек бумаги и плавно опустился вниз и вбок, на паркет между ножками секретера. Алиса тронула Мишеля за рукав:
– Может быть оставишь его там, где он лежит? Я бы его выбросила, сожгла и… Мишель, подумай о нас с тобой…
Он живо нагнулся и, выпрямляясь, метнул на неё разъярённый взгляд. Он был зол на неё: зачем она, выказав чрезмерное волнение, вынудила его поднять этот тонкий, жёсткий и хрустящий, словно новенькая банкнота, листок, который он теперь машинально ощупывал: «Это foreign paper, на такой бумаге обычно пишут письма по десять-пятнадцать страниц…»
Однако на листке было всего несколько строчек, написанных очень мелким почерком.
– Да ведь это почерк Амброджо!
Алиса уловила, сколько надежды прозвучало в этом наивном возгласе, и поняла: настаёт самая тяжёлая минута. Она опустилась на диван – не как обычно, поджав под себя длинные ноги, а села прямо, готовая вскочить и убежать. Мудрость и предусмотрительность собственного тела ужаснули её; она прикинула расстояние между диваном и туго отворявшейся дверью, между диваном и окном, и потеряла всякое терпение. «Как! Он ещё не прочёл? Чего он ждёт? Не весь же день это будет длиться?..»
– Амброджо… – повторил Мишель. – Когда написано это письмо?
– В ноябре тридцать второго года, – кратко ответила она.
– В ноябре тридцать второго? Но я же тогда был в Сан-Рафаэле?..
Она пожала плечами, с досадой глядя, как он, вытаращив глаза, принялся искать свои очки в круглой оправе.
– На конторке! – бросила она всё так же сухо.
– Что?..
– Очки на конторке, вот что!..
Её раздражение росло, и вновь появилось желание осуждать, пререкаться: «Боже, до чего у него глупый вид! Как будто не знает, что не сможет разобрать почерк Амброджо без очков! Неужели мне придётся самой прочесть ему вслух?»
Неловко, словно стесняясь наготы, он медленно заправил тонкие дужки очков за уши. Она понимала: он унижен и готов приличия ради взорваться, а потому сочла за благо промолчать. Впрочем, стоило ему бросить взгляд на письмо, которое Алиса мысленно читала вместе с ним, как он мгновенно переменился.
«Алиса, не дерзаю даже поблагодарить вас за такой вечер, за такую ночь. Я едва ли осмеливаюсь вспоминать о даре, который получил от вас, и вымаливать ещё. Слишком это прекрасно, слишком сладостно… Я сжимаю вас всю в моих объятиях».
Ожидая, пока Мишель поднимет глаза от письма, она размышляла с расстановкой, отрешённо: «Как долго он читает, не торопится. А тот болван ещё взял да и написал моё имя в первом же письме. Такое пошлое письмо… Остальные, правда, были лучше. Надо было сочинить для Мишеля какую-нибудь историю. Это было проще простого. Простого проще. Вплоть до минуты, когда я разорвала бы письмо, и везения бы не потребовалось. Это – мне урок. Торжественно клянусь: если всё обойдётся, лягу в постель и просплю до самого утра…»
Дочитав до конца, он снял очки и взглянул на жену. В первую минуту ей стало неизмеримо легче от того, что он вновь стал красивым и избавился от чувства неловкости.
– Ну?.. – резко сказал Мишель.
– Ну?.. – обиженно повторила она.
– Что ж… я жду объяснений…
Она не сразу дала превратить разговор в допрос. Решила схитрить, вызвала у себя приступ гнева. Раздула широкие ноздри азиатского носика, сдвинула брови, и густая чёлка свесилась до самых ресниц.
– Какие объяснения? – звонко спросила она. Безотчётно подражая мимике жены, он нахмурил брови, на гневную полуулыбку Алисы ответил такой же, ощерив мелкие зубы.
– Только дополнительные сведения. Вижу, у тебя хватает вкуса не отрицать… И не строй, пожалуйста, рожу вьетнамского слуги-предателя, меня это уже не впечатляет. Итак: пока я мучался с казино в Сан-Рафаэле, а кинотеатр на Проспекте оставил на попечение Амброджо, он… А ведь дельце-то не такое уж давнее. Сдаётся мне, оно ещё свежо?
– Нет, – пренебрежительно отозвалась она. – Я же сказала тебе: всё отгорело. Могу только добавить, что и длилось это совсем недолго…
Он вдруг стал ехидным и недоверчивым:
– Не скажи, не скажи!
Алиса не ответила. Она размышляла о том, что разговор принимает скверный оборот. Она всё надеялась на очистительный ливень слёз и упрёков, на руки, свирепо стиснувшие её запястья, на разбитую вазу… Она прислушалась, не идёт ли Мария, подумала о маленьком чёрном колоколе… «А что будет, когда позвонят второй раз! Ах! Если бы я дала Мишелю поцеловать себя, когда он вернулся домой, всё сейчас было бы по-другому, я знаю! Какая же я дура…»
Она повернула голову к двери в глубине комнаты, по обе стороны которой стояли громадные книжные шкафы, к спальне с двумя кроватями под балдахином с кручёной бахромой, и выругала себя ещё злее: «Лень было снимать и потом снова надевать платье!.. Эти предосторожности: а вдруг Мария заметит что мы измяли покрывало, что пользовались туалетной комнатой после уборки! А теперь вот…»
Она ждала, когда Мишель, стоявший перед стеклянной дверью в сад, откуда постепенно уходило солнце, повернётся к ней. Наконец он повернулся, и Алиса увидела знакомое лицо, его всегдашнее приветливое лицо, утомлённое, но всё ещё притягивающее лицо, которому так не шла грусть.
– Девочка моя, что же ты с нами сделала?
Ей, захваченной врасплох, пришлось бороться с подступившими слезами, перехватившими горло спазмом, солёной слюной со вкусом крови, исконно женским желанием самоуничижаться, молить о прощении. Но она всего лишь промолвила запинаясь:
– Мишель… уверяю тебя… Мишель, милый…
В это мгновение чёрный колокол за окном, встряхнув опутавшие его гирлянды глициний и роз, требовательно подал голос – тонкий, настырный голосок. Алиса быстро встала, одёрнула платье и пригладила волосы. Мишель вполголоса чертыхнулся, взглянул на свои часы…
– Второй раз звонят, – заметила Алиса.
– Да ещё с опозданием… – сказал Мишель. – Эх!..
Он бессильно развёл руками, и Алиса догадалась, что он подумал о Марии, о муже Марии, о Шевестре, о ближней деревне, о всех этих развязных и лукавых шпионах…
– Что будем делать? – спросила она тихо-тихо. Но главным образом вопрошали её глаза, обволакивая его выразительным взглядом смиренной сообщницы. Он повёл плечами, засунул руки в карманы.
– Пойдём к столу, естественно…
Он, пропуская её вперёд, шагнул в сторону, потом остановил её, всмотрелся:
– Попудрись… У тебя что-то чёрное под глазом, вот тут… Нет, пальцем не трогай, размажешь… Осторожнее, чёрт возьми!
Он протянул ей свой платок.
Она представляла себе этот обед изощрённой пыткой, дурным сном, в котором всё будет отравлено их скованностью и наигранной беззаботностью. Но, к её изумлению, Мишель думал только о том, как бы умаслить Марию. Войдя в столовую, всё ещё немного затхлую и пахнущую погребом, он воскликнул:
– Ба, что я вижу? Уже созрел редис? Наверное, тепличный, да?
Алиса, сев, поглядела на него так, словно он сказал что-то непристойное, однако Мария соизволила усмехнуться, и Мишель снова стал добиваться того же эффекта теми же средствами. Он стал расспрашивать строгую служанку об огороде, с живым интересом узнал, что пчёлы устроили улей под старой черепичной кровлей, а когда Мария упомянула о смерти собаки пастуха, которую он видел два раза в жизни, горестно вздохнул: «Бедный старикан!..» При этом он подливал жене пенистый сидр и, передавая ей хлеб, восклицал: «Ах, извини!» тоном актёра в комедии из светской жизни.
«Как он выкладывается, – с возмущением подумала Алиса. – И перед кем – перед этой Марией! Он вызовет у неё подозрения. Впрочем, наверное, уже вызвал. Она всё чует».
Словно читая её мысли, Мария посматривала то на словоохотливого Мишеля, то на молчаливую Алису, которая жадно ела и экономила силы. Влажный скомканный платочек, лежавший возле тарелки Алисы, притягивал взгляд Марии, словно золотая монета.
– Мадам желает, чтобы кофе подали сюда? Мадам устала, может быть, мадам будет удобнее в библиотеке?
Мария обращалась к Алисе в третьем лице, но Мишелю говорила «вы» с преувеличенной крестьянской простотой.
– Вот-вот, – одобрил Мишель. – Прекрасная мысль. Кофе будем пить в библиотеке.
– Желаете коньяку, мсье?
– Что? Желаю ли я коньяку? Ничего себе вопрос! Алиса, ты послушай, она спрашивает, желаю ли я коньяку! Проходи, я подержу дверь. Мария, sancta Maria, gratia plena, когда же ты соберёшься починить эту дверь?..
Не сказав ни слова, Алиса вошла в библиотеку. Её трясло от возмущения. «Это недостойно, недостойно… – со злостью думала она. – Ломать комедию перед прислугой… До смерти трусит, как бы она не пронюхала, что ему наставили рога! А я-то боялась невесть чего… Что ж, можно и успокоиться. Как же я боюсь… всего боюсь…» Она неловко подняла кофейник и чуть не заплакала оттого, что брызги кофе попали на сахар…
– Как ты дрожишь, малышка! Полно, не убью же я тебя…
Он следил за подрагивавшей узкой рукой, и Алиса, смягчившись от ласкового голоса мужа, взглянула на него с благодарностью. «Как он устал, ведь и он тоже устал… Эта усталость убивает… Я засыпаю стоя, вот что со мной происходит…»
Мишель рассудительно покачал головой.
– Эта признательность тебе не к лицу… Что, по-твоему, я собирался сделать? Всё тут переломать, выбросить тебя на улицу? Взбудоражить всю округу?
Она прикрыла глаза, взгляд снова стал невидящим, отстранённым.
– Нет-нет, конечно, не это…
Он уловил в этом ответе двусмысленность, выпятил подбородок, сжал в карманах тяжёлые кулаки:
– А может быть, правильно сделал бы… Глупо было думать, будто мы больше не заговорим об этой истории…
Он с важным видом выдохнул: «Пффууу…», побагровел и большими шагами подошёл к стеклянной двери – солнце уже покидало её. Птицы спешили за уходящим лучом, пчёлы больше не залетали в глубокую нишу окна. На секретере лежал потускневший бювар из лилового сафьяна.
«Скоро вечер…» Алиса содрогнулась от изнеможения, прилегла на диван и укрыла ноги клетчатым пледом, который оставался в Крансаке на весь год и был кругом в дырках от моли и подпалинах от послеобеденных сигарет.
«Если я попрошу дать мне сигарету, примет ли он это за браваду или же сочтёт преступным безрассудством?» Она не отрывала взгляда от спины Мишеля, чья фигура чётко вырисовывалась на фоне стеклянной двери. «Изображает разъярённого быка. Шевелит ноздрями и весь надувается. Может быть, он в бешенстве. А может быть, холоден в душе. Не разберёшь их, этих полуюжан. Возможно ли, чтобы всё рухнуло, и притом по моей вине? И часа не прошло с тех пор, как всё изменилось, а я уже без сил. Будь я уверена, что он не страдает, то послала бы всё подальше, взяла бы грелку в постель и легла бы спать… Но если он страдает, это недопустимо, это несправедливо, это нелепо… Мишель, толстый мой Мишель…»
Он обернулся в тот самый миг, когда она мысленно звала его, и, поражённая этим маленьким чудом, она едва не раскрыла ему объятия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
– Нет, – грустно сказала она.
Она наблюдала за ним с такой тревогой, что он попался на эту удочку. Резко выдохнув, он упал в кресло, в котором до того сидела Алиса:
– Господи, как же я устал… Что со мной было? Что происходит?
Он поднял голову, по-детски потянулся к ней, и она чуть не поддалась желанию обнять его, всплакнуть, вздрогнуть при мысли о миновавшей опасности. Однако позволила себе не больше того, что требовала осторожность. Сложив губы в мягкую удивлённую улыбку, заставила глаза широко открыться и выдержать умоляющий взгляд Мишеля:
– Как ты меня напугал, Мишель! – жалобно сказала она.
Он созерцал её с тревожной и суровой нежностью, которую многие легкомысленные мужчины втайне испытывают к своей верной подруге, и уже облегчённо вздыхал, видя её прежней, такой неизменной: её розовый рот с широкой, часто в трещинках нижней губой и короткой верхней, чуть вздёрнутой к носу – чуть плоскому, чуть приплюснутому носику, некрасивому и неподражаемому камбоджийскому носу, – а главное, глаза, удлинённые, словно листья, где зелёное переливалось в серое, казавшиеся светлее вечером, при лампе, и темневшие утром…
Она не двигалась, не отводила взгляда. Но Мишель увидел, что под густой челкой одна из бровей Алисы едва заметно подёргивалась, как от лёгкой нервной судороги. И в то же время его ноздри ощутили запах, выдававший волнение, запах испарины, которая выступает на теле от страха и тоски, запах, который словно зло передразнивал аромат сандала, разогретого солнцем самшита, – аромат, принадлежавший часам любви и долгим дням в разгаре лета. Он высвободился из кольца милосердных рук, повернулся и открыл ящик секретера.
Луч солнца заиграл на бюваре из лакированного сафьяна, и первым побуждением Мишеля было воскликнуть с ребяческим торжеством:
– Видишь? Ну что я говорил?
Он улыбался, повторяя: «Видишь? Видишь?», и потому Алиса решила улыбнуться тоже. Мысли покинули её, она старалась только оставаться неподвижной. «Если я не двинусь с места, он тоже не двинется…» Но едва она улыбнулась, как Мишель переменился в лице, и она поняла: его улыбка была ничего не значащей случайностью. Она ухватилась за соломинку:
– Звонили к обеду.
Он машинально повернулся к стеклянной двери в сад, чуть нагнув голову, словно желая рассмотреть маленький чёрный колокол, полускрытый гирляндами майской розы и жёлтыми гроздьями жасмина, и Алиса понадеялась, что он спохватится и встанет, боясь опоздать к обеду и рассердить эту хитрую бестию Марию, что отложит на потом то, что ему предстояло узнать, то, что ему предстояло сказать, сделать… «Потом, – подумала она, – я всё улажу. Или нам обоим не жить».
Она направилась было к двери, но Мишель сдавил ей запястье:
– Постой! Дело не кончено.
Она пошла на хитрость, громко застонала, заставила себя заплакать:
– Ты мне делаешь больно! Пусти!..
Она встряхнула запястье, рука Мишеля сразу же разжалась, и она поняла, что грубости ожидать не приходится – Мишель сохранял какое-то неестественное хладнокровие; так потерпевший кораблекрушение, уже захлёбываясь солёной водой, говорит себе: «Как жаль, я надевал эти запонки всего два раза!» Она видела перед собой озабоченное, настороженное лицо, потому что он ведь и в самом деле был всего лишь насторожён и озабочен, в нём ещё теплилась надежда, как и в ней самой; он боролся за неё, а не против неё. На мгновение он стал «умником», как говаривала она: голова чуть склонена набок, карие глаза озадаченно улыбаются. Она чувствовала, как постарела за эти несколько секунд. «Я не смогу уберечь его от того, чего он боится», – подумала она и, пав духом, возненавидела его. Ослабев, она перенесла всю тяжесть тела на одну ногу, отдавая себе отчёт в том, что этим движением как бы признаёт себя побеждённой.
И всё же он ещё не открыл лиловый бювар, и Алиса успела прочесть в его взгляде малодушное желание, совпадавшее с её собственным: закрыть ящик секретера, помчаться вдогонку за мгновением, которое убегало всё дальше, оставляя их замершими, покинутыми, неподвижными, тем мгновением, когда Мишель заговорил о пурпурном отблеске на щеке Алисы. «Сейчас я крикну ему: "Сыграем!" Схвачу бювар, побегу, он за мной, и…»
Мишель, чья голова была совсем рядом с разгорячённой грудью Алисы, боязливо спросил:
– Что там, внутри?
Она вяло повела плечами, склонилась к нему, словно желая сказать «прощай».
– Ничего. Уже ничего.
Он яростно набросился на два последних слова: – Ты, значит, успела всё переложить в другое место? Она выпрямилась, с силой втянула воздух, раздув камбоджийские ноздри, облизнула потрескавшуюся нижнюю губу, и лицо её помолодело. Теперь, наконец, нужно было спорить, защищаться, делать осторожные признания, ранить самолюбие Мишеля, чтобы отвлечь его, чтобы он не слишком мучился… «Надо исправить свою ошибку… И как это меня угораздило сказать, что у меня нет лилового бювара? Бедный, бедный Мишель…»
Она сдержала слёзы, придававшие её глазам необычный блеск, к щекам прилила кровь. Она стыдливо прижала локти к туловищу из-за влажных пятен, которые, расплываясь у неё под мышками, темнили её голубое платье.
– Послушай, Мишель… Сейчас ты поймёшь…
Он недобро усмехнулся и протестующе поднял руку:
– Ну уж нет! Честное слово… Нет! Это было бы странно…
Она часто замечала у него эту мнимую непринуждённость, этот вымученный смех, когда ему казалось, что он потерпел полное поражение в делах.
– Мишель, ты поступишь правильно, если не захочешь открывать этот бювар: там больше ничего нет – ни для тебя, ни для меня. Если ты его откроешь, сумей понять, что то… та бумага, которую ты там найдёшь, ничего не значит, уже ничего не значит. Это всё равно что зола от чего-то такого, что отгорело навсегда… В общем, это ничто, слышишь, ничто…
Он удивлённо слушал её, высоко подняв брови, с недоверчивым видом теребя двумя пальцами бородку. Всё же он расслышал главное:
– Отгорело, говоришь? Ну-ну! Ладно…
Он схватил лакированный сафьяновый бювар, который сверкнул под солнцем, словно зеркало. Пурпурное пятно прыгнуло на потолок, заметалось между потемневшими балками. Мишель открыл бювар – оттуда вылетел маленький, лёгкий листочек бумаги и плавно опустился вниз и вбок, на паркет между ножками секретера. Алиса тронула Мишеля за рукав:
– Может быть оставишь его там, где он лежит? Я бы его выбросила, сожгла и… Мишель, подумай о нас с тобой…
Он живо нагнулся и, выпрямляясь, метнул на неё разъярённый взгляд. Он был зол на неё: зачем она, выказав чрезмерное волнение, вынудила его поднять этот тонкий, жёсткий и хрустящий, словно новенькая банкнота, листок, который он теперь машинально ощупывал: «Это foreign paper, на такой бумаге обычно пишут письма по десять-пятнадцать страниц…»
Однако на листке было всего несколько строчек, написанных очень мелким почерком.
– Да ведь это почерк Амброджо!
Алиса уловила, сколько надежды прозвучало в этом наивном возгласе, и поняла: настаёт самая тяжёлая минута. Она опустилась на диван – не как обычно, поджав под себя длинные ноги, а села прямо, готовая вскочить и убежать. Мудрость и предусмотрительность собственного тела ужаснули её; она прикинула расстояние между диваном и туго отворявшейся дверью, между диваном и окном, и потеряла всякое терпение. «Как! Он ещё не прочёл? Чего он ждёт? Не весь же день это будет длиться?..»
– Амброджо… – повторил Мишель. – Когда написано это письмо?
– В ноябре тридцать второго года, – кратко ответила она.
– В ноябре тридцать второго? Но я же тогда был в Сан-Рафаэле?..
Она пожала плечами, с досадой глядя, как он, вытаращив глаза, принялся искать свои очки в круглой оправе.
– На конторке! – бросила она всё так же сухо.
– Что?..
– Очки на конторке, вот что!..
Её раздражение росло, и вновь появилось желание осуждать, пререкаться: «Боже, до чего у него глупый вид! Как будто не знает, что не сможет разобрать почерк Амброджо без очков! Неужели мне придётся самой прочесть ему вслух?»
Неловко, словно стесняясь наготы, он медленно заправил тонкие дужки очков за уши. Она понимала: он унижен и готов приличия ради взорваться, а потому сочла за благо промолчать. Впрочем, стоило ему бросить взгляд на письмо, которое Алиса мысленно читала вместе с ним, как он мгновенно переменился.
«Алиса, не дерзаю даже поблагодарить вас за такой вечер, за такую ночь. Я едва ли осмеливаюсь вспоминать о даре, который получил от вас, и вымаливать ещё. Слишком это прекрасно, слишком сладостно… Я сжимаю вас всю в моих объятиях».
Ожидая, пока Мишель поднимет глаза от письма, она размышляла с расстановкой, отрешённо: «Как долго он читает, не торопится. А тот болван ещё взял да и написал моё имя в первом же письме. Такое пошлое письмо… Остальные, правда, были лучше. Надо было сочинить для Мишеля какую-нибудь историю. Это было проще простого. Простого проще. Вплоть до минуты, когда я разорвала бы письмо, и везения бы не потребовалось. Это – мне урок. Торжественно клянусь: если всё обойдётся, лягу в постель и просплю до самого утра…»
Дочитав до конца, он снял очки и взглянул на жену. В первую минуту ей стало неизмеримо легче от того, что он вновь стал красивым и избавился от чувства неловкости.
– Ну?.. – резко сказал Мишель.
– Ну?.. – обиженно повторила она.
– Что ж… я жду объяснений…
Она не сразу дала превратить разговор в допрос. Решила схитрить, вызвала у себя приступ гнева. Раздула широкие ноздри азиатского носика, сдвинула брови, и густая чёлка свесилась до самых ресниц.
– Какие объяснения? – звонко спросила она. Безотчётно подражая мимике жены, он нахмурил брови, на гневную полуулыбку Алисы ответил такой же, ощерив мелкие зубы.
– Только дополнительные сведения. Вижу, у тебя хватает вкуса не отрицать… И не строй, пожалуйста, рожу вьетнамского слуги-предателя, меня это уже не впечатляет. Итак: пока я мучался с казино в Сан-Рафаэле, а кинотеатр на Проспекте оставил на попечение Амброджо, он… А ведь дельце-то не такое уж давнее. Сдаётся мне, оно ещё свежо?
– Нет, – пренебрежительно отозвалась она. – Я же сказала тебе: всё отгорело. Могу только добавить, что и длилось это совсем недолго…
Он вдруг стал ехидным и недоверчивым:
– Не скажи, не скажи!
Алиса не ответила. Она размышляла о том, что разговор принимает скверный оборот. Она всё надеялась на очистительный ливень слёз и упрёков, на руки, свирепо стиснувшие её запястья, на разбитую вазу… Она прислушалась, не идёт ли Мария, подумала о маленьком чёрном колоколе… «А что будет, когда позвонят второй раз! Ах! Если бы я дала Мишелю поцеловать себя, когда он вернулся домой, всё сейчас было бы по-другому, я знаю! Какая же я дура…»
Она повернула голову к двери в глубине комнаты, по обе стороны которой стояли громадные книжные шкафы, к спальне с двумя кроватями под балдахином с кручёной бахромой, и выругала себя ещё злее: «Лень было снимать и потом снова надевать платье!.. Эти предосторожности: а вдруг Мария заметит что мы измяли покрывало, что пользовались туалетной комнатой после уборки! А теперь вот…»
Она ждала, когда Мишель, стоявший перед стеклянной дверью в сад, откуда постепенно уходило солнце, повернётся к ней. Наконец он повернулся, и Алиса увидела знакомое лицо, его всегдашнее приветливое лицо, утомлённое, но всё ещё притягивающее лицо, которому так не шла грусть.
– Девочка моя, что же ты с нами сделала?
Ей, захваченной врасплох, пришлось бороться с подступившими слезами, перехватившими горло спазмом, солёной слюной со вкусом крови, исконно женским желанием самоуничижаться, молить о прощении. Но она всего лишь промолвила запинаясь:
– Мишель… уверяю тебя… Мишель, милый…
В это мгновение чёрный колокол за окном, встряхнув опутавшие его гирлянды глициний и роз, требовательно подал голос – тонкий, настырный голосок. Алиса быстро встала, одёрнула платье и пригладила волосы. Мишель вполголоса чертыхнулся, взглянул на свои часы…
– Второй раз звонят, – заметила Алиса.
– Да ещё с опозданием… – сказал Мишель. – Эх!..
Он бессильно развёл руками, и Алиса догадалась, что он подумал о Марии, о муже Марии, о Шевестре, о ближней деревне, о всех этих развязных и лукавых шпионах…
– Что будем делать? – спросила она тихо-тихо. Но главным образом вопрошали её глаза, обволакивая его выразительным взглядом смиренной сообщницы. Он повёл плечами, засунул руки в карманы.
– Пойдём к столу, естественно…
Он, пропуская её вперёд, шагнул в сторону, потом остановил её, всмотрелся:
– Попудрись… У тебя что-то чёрное под глазом, вот тут… Нет, пальцем не трогай, размажешь… Осторожнее, чёрт возьми!
Он протянул ей свой платок.
Она представляла себе этот обед изощрённой пыткой, дурным сном, в котором всё будет отравлено их скованностью и наигранной беззаботностью. Но, к её изумлению, Мишель думал только о том, как бы умаслить Марию. Войдя в столовую, всё ещё немного затхлую и пахнущую погребом, он воскликнул:
– Ба, что я вижу? Уже созрел редис? Наверное, тепличный, да?
Алиса, сев, поглядела на него так, словно он сказал что-то непристойное, однако Мария соизволила усмехнуться, и Мишель снова стал добиваться того же эффекта теми же средствами. Он стал расспрашивать строгую служанку об огороде, с живым интересом узнал, что пчёлы устроили улей под старой черепичной кровлей, а когда Мария упомянула о смерти собаки пастуха, которую он видел два раза в жизни, горестно вздохнул: «Бедный старикан!..» При этом он подливал жене пенистый сидр и, передавая ей хлеб, восклицал: «Ах, извини!» тоном актёра в комедии из светской жизни.
«Как он выкладывается, – с возмущением подумала Алиса. – И перед кем – перед этой Марией! Он вызовет у неё подозрения. Впрочем, наверное, уже вызвал. Она всё чует».
Словно читая её мысли, Мария посматривала то на словоохотливого Мишеля, то на молчаливую Алису, которая жадно ела и экономила силы. Влажный скомканный платочек, лежавший возле тарелки Алисы, притягивал взгляд Марии, словно золотая монета.
– Мадам желает, чтобы кофе подали сюда? Мадам устала, может быть, мадам будет удобнее в библиотеке?
Мария обращалась к Алисе в третьем лице, но Мишелю говорила «вы» с преувеличенной крестьянской простотой.
– Вот-вот, – одобрил Мишель. – Прекрасная мысль. Кофе будем пить в библиотеке.
– Желаете коньяку, мсье?
– Что? Желаю ли я коньяку? Ничего себе вопрос! Алиса, ты послушай, она спрашивает, желаю ли я коньяку! Проходи, я подержу дверь. Мария, sancta Maria, gratia plena, когда же ты соберёшься починить эту дверь?..
Не сказав ни слова, Алиса вошла в библиотеку. Её трясло от возмущения. «Это недостойно, недостойно… – со злостью думала она. – Ломать комедию перед прислугой… До смерти трусит, как бы она не пронюхала, что ему наставили рога! А я-то боялась невесть чего… Что ж, можно и успокоиться. Как же я боюсь… всего боюсь…» Она неловко подняла кофейник и чуть не заплакала оттого, что брызги кофе попали на сахар…
– Как ты дрожишь, малышка! Полно, не убью же я тебя…
Он следил за подрагивавшей узкой рукой, и Алиса, смягчившись от ласкового голоса мужа, взглянула на него с благодарностью. «Как он устал, ведь и он тоже устал… Эта усталость убивает… Я засыпаю стоя, вот что со мной происходит…»
Мишель рассудительно покачал головой.
– Эта признательность тебе не к лицу… Что, по-твоему, я собирался сделать? Всё тут переломать, выбросить тебя на улицу? Взбудоражить всю округу?
Она прикрыла глаза, взгляд снова стал невидящим, отстранённым.
– Нет-нет, конечно, не это…
Он уловил в этом ответе двусмысленность, выпятил подбородок, сжал в карманах тяжёлые кулаки:
– А может быть, правильно сделал бы… Глупо было думать, будто мы больше не заговорим об этой истории…
Он с важным видом выдохнул: «Пффууу…», побагровел и большими шагами подошёл к стеклянной двери – солнце уже покидало её. Птицы спешили за уходящим лучом, пчёлы больше не залетали в глубокую нишу окна. На секретере лежал потускневший бювар из лилового сафьяна.
«Скоро вечер…» Алиса содрогнулась от изнеможения, прилегла на диван и укрыла ноги клетчатым пледом, который оставался в Крансаке на весь год и был кругом в дырках от моли и подпалинах от послеобеденных сигарет.
«Если я попрошу дать мне сигарету, примет ли он это за браваду или же сочтёт преступным безрассудством?» Она не отрывала взгляда от спины Мишеля, чья фигура чётко вырисовывалась на фоне стеклянной двери. «Изображает разъярённого быка. Шевелит ноздрями и весь надувается. Может быть, он в бешенстве. А может быть, холоден в душе. Не разберёшь их, этих полуюжан. Возможно ли, чтобы всё рухнуло, и притом по моей вине? И часа не прошло с тех пор, как всё изменилось, а я уже без сил. Будь я уверена, что он не страдает, то послала бы всё подальше, взяла бы грелку в постель и легла бы спать… Но если он страдает, это недопустимо, это несправедливо, это нелепо… Мишель, толстый мой Мишель…»
Он обернулся в тот самый миг, когда она мысленно звала его, и, поражённая этим маленьким чудом, она едва не раскрыла ему объятия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11